— Знаток пришел. — Боб обнял меня. — Знаток. Не скромничай.
Хотя четыре месяца я не видел чужой живописи, в мастерскую не тянуло. Вика работала довольно старательно, но вяло, уравновешивая отсутствие темперамента эпатажем. В кабинете Боба висело ее полуню. Жалкая грудь не вызывала эмоций.
— Выпьешь, знаток, для храбрости? — спросил Боб.
— Выпью. Много работал. Переложить надо.
— Переложи, дорогой. — Он потащил меня в кабинет и представил двум девицам — одна была в шортах, другая в юбке, не длиннее шорт — и зятю, плешивому надутому юнцу, забыв, что с зятем я уже знаком.
— Тебе покрепче? — спросил Боб, опасаясь, что надерусь.
Я выпил, не особенно вглядываясь в девиц. Во мне торчало мое ободранное кафе плюс прибалтийская любовь. И еще я опасался: вдруг сюда завалятся Костырин и Томка?
В дверь все время звонили.
— Мир сему дому! — раскатился в холле низкий знакомый голос.
— Игнатий Тихонович?! Как же, дорогой! Давно ждем! — Боб выкатился в холл.
— Не имею чести, но предполагаю — родитель художницы? — барственно басил вошедший.
Сейчас у него челюсть выпадет, подумал я, спрятавшись за дверью.
— Но-но! Не дезертируй! Марш ко мне!
Занимая половину холла и чуть не упираясь головой в прошловековую люстру, рядом с хозяином, прозванным за малый рост и круглый живот Бобом, стоял вечный красавец, кумир моей юности Игнатий Шабашников.
— Ученик. — Он похлопал меня по плечу.
— Как же, Игнатий Тихонович! Все, понимаешь, ему завидуем...
— Не в учителях счастье. — Игнатий отмахнулся. Ему не нравилась восточная лесть.
— Вика, Игнатий Тихонович пришел! — крикнул Боб.
— Сейчас, папа, — отозвалась из мастерской наследница.
— Не в учителях счастье. Этот бандит ни в грош не ставит своего мэтра. — Игнатий меня обнял.
— Сейчас разрыдаюсь, — сказал я.
Боб испуганно взглянул на нас, но все-таки рассмеялся.
— Шутник он, а, Игнатий Тихонович?
— Обыкновенный хам.
— Осторожней, — шепнул я Игнатию, — челюсть выронишь.
— Хам, — повторил он.
— Сюда, сюда, — лепетал Боб. — Там, понимаешь, — он кивнул в сторону мастерской, — не знатоки... Совсем не знатоки...
— А здесь?.. — Шабашников усмехнулся, но, увидев двух девиц, не мог закрыть рта.
— Уронишь, — снова шепнул ему. — У Джорджа Вашингтона была из секвойи — не разбивалась.
— Какой секвойи? — удивился Боб.
— Очередной бред моего ученика. — Шабашников водворил челюсть на место и поздоровался с Викиным супругом и двумя девицами, причем руки девицам пожимал обеими волосатыми лапами.
— Очень живописны... — Он подмигнул Бобу. — Очень... — повторил, пятясь. — А вас, молодой человек, я бы написал отдельно. Вы слишком философ.
— А он и есть философ, — засмеялся хозяин. — Диссертацию, понимаешь, защитил. Вот что значит знаток душ!
— Ловец тел, — хмыкнул я.
— Очень живописны... — Игнатий снова обнял меня и подтолкнул к девицам: — Знакомьтесь, мой ученик...
— Мы уже, — сказала та, что в шортах.
— Очень хороший художник. Что ж, давайте выпьем за моего ученика! Вот за этого бандита. Прекрасный, черт возьми, художник! — Он взял с подноса две самые массивные стопки. — За тебя, Рыжикан, одной мало, — захохотал, как на сцене. Голос у него был великолепный.
— За тебя, дорогой! — Хозяин без энтузиазма поднял рюмку. Девицы и философ лишь пригубили, подозревая, что Игнатий валяет ваньку.
— Попросите его, девушки, вас написать. Прославитесь! Не предлагал им? Ну, разумеется, ты ведь любишь, чтобы с грустью...
Намекал на Леру. Она в самом деле была грустная, но кощунственно было сравнивать с ней этих шмакодявок.
— И теперь, Игнатий Тихонович, выпьем за вас. За вас и мою Вику. Это для нас такая честь...
— И убыток... — Я покосился на лапу Шабашникова. Он опять зажал в ней две рюмахи.
— Выпили? И пошли, пошли... — Боб заторопился, боясь, что Игнатий надерется. — Все идем. — Он обнял мэтра за талию. — И девушки, и ты, Гарик!
Смешно было: маленький толстый Боб едва доставал моему гиганту до подмышек.
3
В Викиной мастерской я тотчас увидел телефонную книгу. Она лежала на подоконнике, но подобраться к ней было сложно. На всех стенах, стульях, даже на полу торчала Викина мазня, и сперва надо было выдавить из себя нечто среднепоощрительное. Я толкнул Шабашникова: мол, начинай первым. Игнатий никак не походил на Данта, а Боб на Вергилия, но мастерская определенно смахивала на ад. Тридцать или сорок застекленных темпер, изображая нечто потустороннее, вопили, как поджариваемые грешники. Я не представлял, что Вика настолько разуверится в себе. Это можно было написать лишь от полной безнадеги.
— Любопытственно, — пробормотал Шабашников, пытаясь вырвать руку из короткопалой лапки хозяина, но тот вцепился в нее, как Вольф Мессинг на спиритическом сеансе. — Любопытственно, — повторил Игнатий и руку вырвал. — Но как вы, милая девушка, все это мыслите?
— Это, Игнатий Тихонович, — терпеливо стала объяснять Вика, — часть бесконечной картины, которую я буду писать всю жизнь...
— Дневник чувств?
Издевки в голосе Шабашникова никто не слышал, но, зная Игнатия, я понял: скандал неминуем. Мэтр под градусом. Вика ему не показалась и весь дом — тоже. Мне нужно протиснуться к телефонному справочнику и рвать отсюда, пока они не наговорили друг другу лишнего. Но чертову книгу отделяли от меня два молодых человека и четыре девицы. И еще трое (те, что прежде сидели в кабинете) прошли в мастерскую и разместились кто где: Викин супруг забился в угол, девица в шортах села на пол, а та, что в короткой юбке, плюхнулась прямо на телефонный справочник.
«Пропади он пропадом!» — подумал я и хотел исчезнуть, но Боб схватил меня и зашептал:
— Интересно, дорогой, говорит. Дневник, понимаешь, чувств. А?!
— Нет, это не дневник, — нахмурилась Вика. — Это бесконечность быстро текущего времени. Когда я умру, все мои работы сложатся вместе и станут живописной лентой нашей эпохи и одновременно непрерывным открытием личности художника. Я туманно?..
— Нет, нет. Очень любопытственно... — медленно ощеривался Игнатий, забывая о челюсти.
— А тебе как? — спросил меня Боб.
— Думать надо.
— Игнатий Тихонович, дорогой, Вика прошла сложный путь. От обычного реализма, понимаешь, к реализму духа. Правильно говорю?
— Папа!.. — смутилась дочка.
— Не скромничай, девочка. Вы заметили, Игнатий Тихонович, в моем кабинете ее работы?
— Как же, как же, — забасил Шабашников, который, по-моему, кроме девиц и рюмок, ничего там не разглядел. — Жить спешит, чувствовать торопится. Как же, как же... Похвально!
Мэтр изображал этакого академика за семьдесят. Зная его как облупленного, я понял, что через пять минут накроется моя дача... Игнатию только бы поработать басом, а что мне жить негде, ему плевать.
— Не слушай его, Вика. И меня тоже, — выдавил я, краснея. — Мы не поймем.
— Как не поймем? — округло спросил Игнатий. Получилась голосовая «восьмерка».
— А вот как... Мы с тобой — кроты. Все роем, роем, авось до чего доберемся, но сослепу чужого не видим.
— Правильно говоришь, — обрадовался Боб. — О себе правильно. А Игнатия Тихоновича не трогай. Он — орел.
— Папа...
— Да, милая девушка, мы кроты... Я и мой ученик, что давно превзошел учителя. Дай, Рыжикан, тебя поцелую!
— Да ну тебя! — Мне не нравился этот балаган. Никому он тут не нравился.
— Так, милая девушка... Значит, мечтаете в два прыжка преодолеть пропасть? А мы — ползком, ползком...
— Зачем вы так?.. — огорчился Боб.
— А затем, дорогой хозяюшко, что иначе нельзя. Я рутинер, старовер, как хотите обзывайте, не обижусь. Я любую живопись приму. Хоть земную, хоть небесную. Хоть задом наперед, хоть передом назад. Искусство, как постель, дело тайное. Но вот одного, девушка, не уразумею. Вы выставили на наше обозрение дюжины три работ. Вы честная душа — по глазам вижу. Других не обманете. А вот — себя?.. Не буду разбирать ваши шедевры. Темпера как темпера. Ужасы? Бог с ними, пусть ужасы. Вон там, слева, помесь ишака и слона. Хорошо, пусть помесь. Мне все равно. Может, вам такой симбиоз приснился. Может, это ваши ночные кошмары. Прекрасно. Если кошмары, я вас благословляю.
— Нет, это не сны и не дневник чувств. Это другое, — обиделась Вика.
— Ах, другое, — хищно усмехнулся Игнатий. — Раз другое, то разберемся по-другому. В кабинете вашего родителя висят обычные работы. Ваше поясное изображение... (Оказывается, разглядел!) Портрет как портрет. Эпатировать так эпатировать. Вы взрослая женщина. Очевидно, еще и теоретик?..
— Очень образованна, очень, — подтвердил Боб.
— Вот-вот... А я больше в темперамент верю. Ваше полуню — обычная живопись. Ошибки, достоинства — все есть. Как говаривала Ахматова, моча в норме. Но вам не понравилась ваша старая манера. Она неброская, вам хотелось что-то вывернуть... Но, к сожалению, вы опередили себя. Недоразвившись, заторопились. Работали мозгой, а не нутром. Не торопитесь! Живопись — дело долгое. Приходить в отчаяние не стоит и эпатировать — тоже.
— Вы предлагаете Вике в наше апокалиптическое время работать по старинке?! — не выдержал ее самонадеянный муж и даже высунулся из своего угла.
— Молодость! Что с них возьмешь. Точно ведь торопятся и, понимаешь... спешат чувствовать. Молодежь. Не поджаривали их, — вздохнул Боб.
— Согласен, хозяюшко. Раз-два и в дамки — всегда заманчиво. Но мир вечно летел в тартарары, и всегда казалось: конец света — послезавтра. И когда Рембрандт мучился, так было, и когда ваша дочь глядела на себя в зеркало — тоже. Художнику всегда плохо. Но вот непонятно, милая девушка, почему, когда вы глядели в зеркало, в мире был относительный порядок, а через год или сколько там — все полетело в тартарары?..
— Она еще не понимала!.. Она была в плену старых догм! — заступился за Вику супруг.
— И старых эмоций?
— И эмоций тоже...
— Вот и нехорошо, юноша. Эмоции должны быть новыми. Старые эмоции суть рассудочность, а рассудочность для живописи — смерть.
— Вы полагаете? — вспыхнула Вика.
— Уверен. Прежде вы себе доверяли. Впрыскивали холстам дозу эпатажа, но доверяли. Понимали, что перед вами долгий путь и он много выпьет крови. А если так... — Шабашников махнул рукой и хотел отвернуться. Но некуда было. Всюду торчали застекленные ужасы.
— Значит, отрицаете?! — вскрикнул супруг.
— Зачем? Сама открестится. Поймет, что прыгнула не туда. Иначе чем «прыг-скок» это не назовешь. Другой разговор, если бы с этих ужасов начинала! Или если бы это малевал человек, впервые схвативший кисть.
— Но, Игнатий Тихонович, дорогой! Ведь Вика мастер... — не выдержал глава дома.
— Мастер-то мастер, но я бы предпочел подмастерье или еще лучше Ваньку Жукова с его «на деревню дедушке». «На деревню» — это искусство, ибо не ведает, что творит. Прет из него, вот и пишет без адреса. А если не прет, то и браться незачем. Так, Рыжикан? — Проклятый мэтр снова обнял меня.
— Вроде бы, — потупился я.
— А это, — Игнатий обвел рукой стулья и стены, — придумано. Это подслушанный или подсмотренный ужас. Ужас напрокат. А все, что напрокат, рано или поздно придется вернуть. Принесите вина, хозяюшко, а то я разошелся...
— Принеси, — помрачнел Боб.
Я с радостью выскочил из мастерской.
4
Когда через пять минут, хлобыстнув три рюмки, я воротился с подносом, скандал вызрел, как нарыв под синей лампой.
— Живопись мертва! — кричал юный супруг. — Живописи нет. Пикассо умер. Шагалу под девяносто. В расцвете один Дали, и Вика идет за Дали!
— Гарик, Вика самостоятельная! — цыкнул Боб.
— Конечно. Идти за Дали — не значит подражать. У Вики свой путь. А вы зовете ее в старое болото.
— Лучше скажите — на кладбище... — усмехнулся Игнатий.
— В крематорий! — крикнула девица в шортах.
— Молодость, а?! — вздохнул хозяин.
Пора было вмешиваться, но чертова дача кляпом заткнула мне глотку. Толкнув девицу в шортах, я протиснулся к подоконнику. Но пришлось еще сдвигать ее подругу.
— Ты что, обниматься, дорогой, пришел? — рассердился Боб. — Тут искусство, понимаешь, а он — обниматься...
Девица брезгливо поежилась и хотела меня отпихнуть, но я успел вытащить из-под нее справочник.
— Ну, куда уткнулся? — сказал Шабашников. — Учителя бьют, а он в кусты...
— Никто вас не трогает. Это все отец... Я тебе говорила, папа, что Игнатию Тихоновичу моя живопись чужда.
— Передовое им чуждо, — изрекла девица в шортах.
— Бьют меня, Рыжикан, — улыбнулся мэтр, и улыбка тут же отклеилась от его лица, как афиша от тумбы. — Слышали анекдот? Рабинович стал членом суда. «Ах, членом сюда, членом — туда, детей все равно не будет».
На минуту стало тихо.
— Так вот... — Игнатий чувствовал, что перебрал, но уже не мог притормозить, словно гнал на своей «Волге» по обледенелому шоссе. — Кто был талантливым реалистом, тот и абстракцию напишет, и в сюре не пропадет.
— Это хамство! — Девица в шортах даже поднялась с пола. — Вы захватили МОСХ и травите молодых. Вы сами — бездарь!
— Девушка, вы слишком очаровательны для разногласий, — усмехнулся Игнатий.
— А вы пошляк! — Девица снова плюхнулась на пол.
— Игнатий Тихонович! Дорогой! Ну, вспылили. Так ведь молодость, понимаешь, — засуетился Боб. — Мы вас пригласили как мэтра...
— Папа, не лебези...
— Вы меня позвали... Зачем вы меня позвали?! — Шабашников принял позу провинциального трагика, играющего в подпитии Несчастливцева. — Я — рутинер. Верю, если внутри кипит, то и на полотне чего-нибудь сварится. А этого, без огня... — он шикарным жестом обвел стулья и стены, — не приемлю... Пошли, Рыжикан.
Я оторвался от номеров гостиниц. Их было до чертовой матери и даже больше.
— Нахамили и убегаете! — фыркнула девица в шортах. И тут Игнатий задекламировал:
— Жизнь показала, что черты Леопардовой прозорливости, — каждое слово чеканил! — в высокой степени свойственны сему дому и лично Виктории...
— Это подло, подло, подло! — закричали все разом, и я вспомнил, как недавно в поезде инженер-покерист, хлебая из судка борщ, читал над моим ухом «Литературную газету»:
— Смотри, живописец, как лижут: «Надо сказать, что черты ленинской прозорливости в высокой степени свойственны нашему ЦК и лично Леониду Ильичу...» Ни черта, ни Бога не боятся! Сахарова травят, Солженицына выперли, а Брежневу лижут...
Я голоден был как волк, но все-таки высунулся из спальника и, глядя мимо борща, взял газету. Это была статья Боба. Мне стало неловко. Наверное, потому постарался об этой статье забыть. Игнатий же все читал и все помнил.
— Подло! Подло! — затараторила девица в шортах.
— Идем, Рыжикан, — сказал Игнатий.
— Иди один... Черт собачий, в свою мастерскую меня не пускал.
— Оставайся, — сказал Боб. — Оставайся, дорогой. А вас я не задерживаю. Пригласили, понимаешь, как значительного человека, а повел себя как паяц. Да-да, паяц. Цитируете, понимаешь, неправильно. Вы в политике ничего не смыслите. Я о разрядке, понимаешь, написал... А Сталин что, лучше? Война — лучше? Надо, понимаешь, практически подходить... А вы ни в политике, ни в искусстве ничего, гражданин Шабашников, не понимаете. Вы салонный живописец. У вас известность, потому что вы — салон. И вы душите все молодое. Вика просила вас не приглашать, но я думал: вы — величина. А вы, понимаешь, пустышка...
— И это хваленое восточное гостеприимство?! — вздел руки мэтр. — Идешь? — повернулся ко мне.
Я мотнул башкой. Дело было не только в даче. Ничего плохого Бобы мне не сделали.
— Оставайся, подлиза! — Игнатий выплыл из мастерской. Его не провожали.
— Ну и фрукт, — вздохнул Боб. — И таким, понимаешь, принадлежат все посты.
— Он нигде не служит...
Меня грызло, что не кинулся вслед за мэтром.
— Все равно. Всюду, понимаешь, своя рука. Трубку поднимет — и тебе госзаказ. Скажет кому надо, сразу, понимаешь, персональная выставка.
— Папа... — сказала Вика.
— Ну и воспитатель! Где ты взял такого? — накинулся на меня Боб.
— Отец нашел.
— Твой отец, понимаешь, добряк был. И ты непринципиальный. Не защитил младшего товарища. А Вика тебе как сестра. Ее, понимаешь, бьют, а ты книжку читаешь. Телефонный справочник? Нашел время!
— Женщина приехала...
— А, любовь? — замялся Боб. — От любви, дорогой, глупеют. А все-таки, как тебе Вика? Впечатляет, да?
— Папа!..
— Она, может, полгода писала, а я вот так сразу. Подумать надо... — промямлил я.
— Подумай, дорогой, подумай. Завтра, понимаешь, посерьезней драка будет. Шабашников — что? Паяц, понимаешь, а завтра враг позначительней вылезет. Вот билет — приходи завтра.
— Спасибо. Не тушуйся, Вика. Плюй на всех и на меня тоже.
— Правильно, дорогой. Вот за что тебя люблю: откровенный ты, понимаешь, человек!.. — расчувствовался Боб.
Я выпросил до завтра телефонный справочник и в подвале, не зажигая света, без толку звонил по всем гостиницам.
ЗИМА НА ВЗМОРЬЕ
1
Когда вечером вернулся на дачу, Костырина с Томкой уже не было, и я решил, что прошлая ночь — не более чем эпизод.
— Деваху бы сюда, — вздыхал, законопачивая в зале окна. На самом деле мне нужна была Томка. «Голубчик, не попадитесь», — передразнивал я профессора, но не помогало. Я и впрямь по ней скучал. Так длилось с неделю, а когда вроде успокоился, парнишка привез на велосипеде телеграмму: «Позвони офис». На радостях я дал ему рубль, но потом передумал и звонить не пошел: что я, срочная сексуальная помощь? Мужчина на ночь из фирмы «Заря»? И что за анонимные телеграммы? Надо — пусть сама приезжает.
И приехала. Как всегда — в пух и прах... Кожаная сумка на молнии набита классной жратвой и выпивкой.
— Назад вези, — сказал ей, когда малость пришли в себя. — Куда мне такое? Я ж нищий.
— Глупый, — не прикрываясь простыней, она расставляла на столе питье и закуску. — Я работу привезла. От нас и соседей. Молодой мужчина, а живешь как загородный пенсионер — с лапши на макароны... Удивляюсь, как у тебя фурычит.