Начало: Александр Бурмистров - Александр Бурмистров 7 стр.


— И да, и нет.

— Не понимаю.

— Я не могу быть счастливым, до конца счастливым… во мне нет задатков для этого, — спокойно говорит Куличков. — Моя нескладность, характер, болезни, невезучесть… Так уж устроен. Но и несчастливым я не имею права себя назвать. Это было бы неправдой.. Я научился отказываться от несбыточных для меня желаний, научился не создавать иллюзий. Удовлетворяюсь тем, что имею. А имею я, как и все другие, очень многое — жизнь.

Куличков улыбается слабой печальной улыбкой.

— Говорят, красоту жизни особенно остро воспринимают люди в чем-то ущербные, — продолжает он. — Должно быть, это своеобразная компенсация им за то, чего они лишены. Вознаграждение от природы, которая оказалась к ним несправедливой.

— Пожалуй.

— И кроме того… есть люди, для которых ощущение, знание какого-то предмета или явления, дороже самих предметов и явлений, дороже обладания ими, потому что знание может быть шире, глубже, значительнее самой сущности. Именно таких людей я имею в виду, когда говорю о компенсации за полученную от рождения ущербность.

Куличков встает из-за стола, подходит к окну, за которым лежит вся в солнечном свете улица, возвышаются всегда одни и те же дома, заборы, деревья, зеленеет растущая каждый день трава. Человек со старым серым лицом возле окна, выходящего в жизнь. Маленький большой человек, умеющий понимать и выражать в своих картинах и словах то, что остается и, может быть, навсегда останется для меня тайной.

6

После обеда отец вручает мне ключи от машины вместе с необходимыми по его мнению наставлениями по поводу предстоящей мне поездки. Я терпеливо выслушиваю отца (нельзя огорчать его в такой момент) и направляюсь в гараж.

Новенькая «Лада» поблескивает в полумраке стеклом и хромированной сталью. Я открываю ее голубую дверцу, сажусь на мягкое, чуть скрипнувшее подо мной сиденье. Замираю на несколько мгновений, упиваясь данной мне властью над возможностью будущей скорости и свободы.

В окружающей меня тишине слабо, приятно пахнет бензином, резиной и кожей. Я включаю зажигание, даю машине самую малую, как часть меня самого, скорость и выезжаю на улицу. Выхожу на минуту, чтобы запереть гараж. Снова сажусь за руль и направляю машину на дорогу.

Я и машина — единое целое. Это она-я шуршим колесами по насыпанной на дороге щебенке; это мимо нее-меня мелькают дома, заборы, палисадники, куры, бородатая черная коза, вставшая на задние ноги и пытающаяся дотянуться до цветущей вишни за изгородью (может быть, решила узнать, как пахнет белая вишня?); это она-я становимся плавным, летящим движением, только движением, заполняющим и заменяющим все, что только есть вокруг.

Возле дома Витька я останавливаюсь, даю сигнал. Витек выскакивает из калитки, обрадованный моим внезапным появлением.

— Я сейчас, только дом запру, — кричит он. — Мать ушла в гости, я один остался.

Захватив Витька, я заезжаю за Ларисой. Для этого приходится обогнуть Липовую гору и въехать в город с противоположной стороны, где есть мост для проезда машин.

Ларису, как всегда, приходится долго ждать. Необходимо соответствующее время, пока она экипируется согласно изменившейся обстановке. Но вот, наконец, она занимает свое место в машине. На ней клетчатый батник и джинсы, обтягивающие узкие бедра. Голова, разумеется, открыта — не станет же Лариса прятать даже малую частичку своего главного богатства.

Машина наша вторично огибает Липовую гору, и я спрашиваю Ларису:

— Куда поедем?

— Все равно, — говорит она. — Давайте просто ехать… неважно куда.

Мы минуем русский поселок с башкирским названием Ук, потом одолеваем корявую дорогу, ведущую через светлый березовый лес, и вырываемся на автостраду. Широкая, прямая, как стрела, пробившая горы, она неудержимо стремится куда-то вдаль, и от нее крепко пахнет нагревшимся на солнце и чуть подплавленным асфальтом.

Я даю «Ладе» скорость, и она, заждавшаяся, всегда мечтающая о хорошей дороге и стремительном движении, вырывается вперед. В окнах с опущенными стеклами яростно гудит ветер. Волосы Ларисы (она сидит рядом) мечутся в кабине, точно шелковый флаг, и Витек забивается в угол на заднем сидении, чтобы они не хлестали ему в лицо.

Стрелка скорости подползает к цифре 120. С ревом проносятся мимо встречные грузовики, автобусы, рефрижераторы. Я ощущаю машину руками, положенными на руль, ногами, прикасающимися к педалям, ощущаю ее ровное напряженное дрожание, как биение своего участившегося пульса. Мы неразделимы сейчас с машиной, и ее оглушительная скорость становится скоростью движения моей крови, и я чувствую, как лицо и тело мое словно наливаются огнем.

— Хорошо, Сергей! — вскрикивает восторженно Лариса. — Изумительно! Потрясающе! Еще быстрее!

Мы приближаемся к грани возможного. Поросшие лесом горы, долины, мосты — все сливается в летящие мимо окон разноцветные полосы. И наша «Лада», и мы в ней тоже становимся одной из таких полос, каким-то прерывистым пунктиром, теряем самих себя, свои еще недавно присущие нам отличительные черты и признаки, превращаемся в частичку общего дьявольского движения.

Может быть, в этом и есть предел человеческих желаний — вырваться из самого себя, стать больше, чем ты есть сейчас, всегда, стать всем существующим вокруг себя, и чтобы все существующее стало тобой, и чтобы ты растворился в нем, чтобы не было даже ощущения самого себя, чтобы ничего вокруг не было. Великие мудрые предки называли подобное состояние нирваной, мы называем — скоростью.

Чудовищная скорость вскоре переполняет нас, давит чрезмерным напряжением. Бледнеет лицо и жестко, одной линией сжимается рот у Ларисы. Витек бездыханно замирает за моей спиной. Я чувствую, что еще миг, единственный миг, и я не в состоянии буду ощущать машину, потеряю единение с ней — просто мое тело не выдержит нагрузки, откажется повиноваться, и тогда произойдет оглушительный взрыв, и все во мне и вокруг меня исчезнет вместе с ослепительной вспышкой и прекратится навсегда.

Я сбрасываю газ и выключаю мотор.

Некоторое время «Лада» словно парит над дорогой, как голубая птица, а потом движение постепенно замедляется. Я выискиваю удобный момент и, резко повернув руль, сворачиваю на боковую дорогу, которая ведет в какую-то глухую, поросшую лесом долину. Машина скользит мимо дубов, лип, вырывается на открытое место на берегу внезапно возникшей речки, и я останавливаю ее, съехав с жесткой дороги на залитую солнцем лужайку.

Несколько мгновений мы сидим без движения, а потом, словно по команде, разом отворяем дверцы и вываливаемся на лужайку, оглушенные обступившей нас зеленой неподвижной тишиной.

7

Речка торопливо, деловито струится между камнями, утекая куда-то за поворот. Ее журчащий постоянный звук — единственный в долине и потому не мешает тишине. Да еще в кустарнике, нависшем над водой, суетятся, попискивают какие-то маленькие птички. Их пение и легкое порхание так естественно и так необходимо вплетается в обступивший зеленый и голубой простор, что, кажется, само становится зеленым и голубым, и без него долина была бы пустой и никому не нужной.

Мы с Витьком сидим на берегу речки и слушаем ее озабоченное торопливое бормотание — тоже ведь беспокоится, спешит, точно ее с нетерпением ждет кто-то впереди за поворотом. Лариса ушла собирать цветы, и до нас иногда доносится ее голос, выкрикивающий что-то, сливающийся с птичьим пением, почти неотличимый от него.

Удивительная девчонка Лариса! Своевольная, насмешливая, капризная, она будто перерождается, становится неузнаваемой, когда после привычного городского окружения оказывается где-нибудь в лесу или в поле, наедине с простором, облаками, плывущими по синему вольному небу. Кажется, невидимые оковы спадают с ее рук и ног, и она, встрепенувшись, обретает свободу, возможность поступать так, как заблагорассудится, не думая, не тревожась о последствиях своих обновленных действий. И я вижу перед собой не настороженную, всегда готовую к отпору десятиклассницу, почти женщину, а наивного беззащитного ребенка, еще не разучившегося безоглядно верить и удивляться.

Я не понимаю, вернее, не уверен, что до конца понимаю причину превращений Ларисы. Какая она настоящая? Та, которую я знаю в школе? Или та, что внезапно открывается мне в молчаливом окружении природы, когда нет необходимости притворяться, надевать защитную маску? А может быть, и та и другая вместе, в своем неизбежном противоречии и единстве?

Обрывочные, путаные мысли мои о Ларисе разрушает Витек, о котором я забыл на какое-то время.

— Скоро у нас все кончится, — тихо, чтобы не мешать птицам и речке, говорит он, и в голосе его что-то вздрагивает и обрывается.

— Что все? — недоуменно спрашиваю я.

— Все, что у нас есть сейчас. Закончим школу, разъедемся в разные края. Сначала будем скучать поодиночке, потом понемногу привыкнем, забудем обо всем и станем чужими, не нужными друг другу людьми… разными и потому ненужными.

— Все, что у нас есть сейчас. Закончим школу, разъедемся в разные края. Сначала будем скучать поодиночке, потом понемногу привыкнем, забудем обо всем и станем чужими, не нужными друг другу людьми… разными и потому ненужными.

Я с удивлением гляжу на Витька. Я никогда еще не видел его таким серьезным, по-взрослому, пронзительно и горько серьезным.

— Тебе жалко уходить из школы? — спрашивает он.

— Нет, — говорю я.

— Я это знаю, — говорит Витек. — Тебя школа связывает, сдерживает. Тебе нужен простор. Ты хорошо учишься, поступишь в институт. Закончишь его и станешь большим человеком.

— Чушь, Витек.

— Нет. Это так, Сергей. Ты станешь большим человеком. И ты знаешь это, и тебе хочется, чтобы так скорее было. И ты торопишься. Тебе надо… можно торопиться.

Витек замолкает, как бы переводя дыхание, а потом снова начинает говорить, и я не перебиваю его, не вмешиваюсь в его речь, потому что она неожиданна для меня, и я понимаю, что Витьку надо высказаться до конца, больше он, может быть, не захочет, не сумеет сказать подобное.

— А мне жалко уходить из школы, — говорит он. — Даже не жалко… не то слово… а страшно. И дело здесь не в самой школе — ты же знаешь, как я учусь и как надоели мне все эти уроки… Дело в обстановке, в нас самих. Ведь десять лет были вместе… И я, и ты, и Барабанов, и Каюров, и другие. Конечно, мы во многом непохожие, но в главном, самом главном, одинаковые — одно положение, одни интересы… А теперь вот наши пути разойдутся. Мы все окажемся в разных условиях: один — рабочий, другой — инженер, третий — врач или юрист. Меня, например, мать в железнодорожное профтехучилище направляет. И стану я машинистом. Наверное, это хорошо и интересно… Но, Сергей, когда я лет через пять-шесть встречу тебя, разве ты вот так же, как сегодня, поедешь со мной в одной машине? А если и поедешь (ты-то поедешь, я знаю), то разве получится у нас такой же вот разговор? Разве мы поймем и почувствуем друг друга так же, как сейчас понимаем и чувствуем?.. Этого уже не будет больше. Да и нас самих больше не будет… таких, как сейчас.

— Так не должно произойти, Витек, — прерываю я его, сам не веря в свои слова, понимая правоту моего доброго верного друга.

— Так произойдет, Сергей, — с неожиданной твердостью говорит Витек. — И к этому надо привыкать понемногу.

Я молчу. Витек тоже замолкает. Речка у наших ног, пробираясь между камней, журчит, переливается на одной и той же светлой хрустальной ноте.

— А знаешь… любопытно все-таки, — произносит Витек, и голос его меняется, становится, как всегда, доверчивым и открытым. — Закончу я училище и стану машинистом. И однажды вдруг окажется, что я повезу тебя в своем поезде и где-нибудь на большой станции, когда ты соизволишь выйти из вагона, чтобы немного размяться, — я увижу тебя… Подойду к тебе в своем черном форменном костюме и в фуражке с синим околышем и скажу: «А ведь теперь не ты меня, а я тебя везу… Поглядывай в окошко и не забывай об этом!» Интересно, правда?

— Интересно, — неуверенно говорю я.

— Или вот Лариса… — Витек явно увлекся, и я доволен, что он ушел в сторону от своих мрачных предчувствий. — Представляешь, какая она будет?.. Выйдет замуж за какого-нибудь солидного знаменитого человека и станет этакой дамой. Красивой и недоступной… И, может быть, у нее будут дети. Представляешь, дети? У Ларисы… нашей Ларисы.

Витек глядит на меня широко раскрытыми глазами, будто впервые подумал о подобном и, подумав, поразился своим мыслям.

— Только она, наверно, за тебя выйдет замуж, — неожиданно говорит он.

— За меня?

— За кого же еще! Она с тебя глаз не сводит.

— Ерунду говоришь, Витек.

— Вовсе не ерунда… Так должно быть. Ну, может, не сразу… а через несколько лет.

— Спасибо, утешил, — говорю я. — Хоть отсрочку даешь.

В это время из глубины леса доносится зовущий меня голос Ларисы. Она словно почувствовала, что мы говорим о ней.

— Видишь… она без тебя и полчаса побыть не может, — говорит Витек. — Иди… я здесь побуду.

Я оставляю Витька одного возле речки и сквозь заросли кустов пробираюсь в сторону умолкнувшего голоса Ларисы.

Я нахожу ее на какой-то поляне с букетом розовато-синих прострелов, серебристые, покрытые пушком стебли которых напоминают мохнатых шмелей. Держа букет в обеих руках, Лариса ждет, когда я преодолею последние метры разделяющего нас расстояния.

В глазах ее растерянность и тревога.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю.

— Да, случилось, — говорит Лариса. — Захотела тебя видеть. Захотела, чтобы ты был рядом.

Она вдруг делает шаг ко мне, и я встречаю ее неожиданное движение. Привлекаю ее к себе вместе с цветами. Цветы падают из ее разжавшихся рук. Она прижимается ко мне и замирает, испуганная, беззащитная, ждущая. Я целую ее в лоб, в щеки, в губы, и она отвечает мне быстрыми, жадными, обжигающими поцелуями.

Я не понимаю, не хочу понимать, что происходит со мной, что происходит с нами. Все исчезает вокруг меня — поляна, деревья, небо. Остается одна только Лариса. Только ее руки и губы. Только ее желание, радость, надежда. И нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Есть только миг, бесконечный миг, ослепление.

Лариса, словно опомнившись, отстраняется.

— Цветы, — говорит она встревоженно. — Мы топчем цветы.

И она торопливо подбирает серебристые, с розовато-синими колокольчиками стебли прострелов, соединяя их в новый букет. А когда выпрямляется, повернувшись ко мне, я говорю ей:

— Ты сумасшедшая.

— Я знаю это, — говорит Лариса и вызывающе встряхивает рыжими волосами, как бы вспомнив, наконец, об их существовании.

День четвертый (25 мая. Пятница)

1

И вот он приходит этот день. Самый печальный и самый радостный, единственный в непрерывной череде других, обыкновенных дней — день прощания с затянувшимся детством.

Первый раз-я иду в школу без своей ученической сумки. Я иду в школу с цветами. Три огромных пиона в моей руке (розовый, алый и темно-бордовый) вместо учебников и тетрадей. Я сам выбирал их в теплице, именно три (законченность) и разных оттенков (многообразие). Стебли пионов завернуты в целлофан. Открыто, свободно только пышное махровое буйство душистых лепестков.

Я выхожу из дома раньше обычного. Иду знакомой улицей, потом переулком, заросшим лопухами и крапивой. Выхожу на берег Юрюзани, сажусь на бревно возле последнего, приблизившегося к обрыву огорода — здесь мы обычно встречаемся с Витьком, прежде чем идти в город.

Подо мной Юрюзань. Сверху незаметно ее течение, и река кажется неподвижной — голубая лента, вплетенная в простор зеленой долины. На противоположном берегу, в коллективных садах, цветут яблони. А может быть, над садами поднимаются бело-розовые клубы дыма. Или облака ночью упали на землю и не захотели подняться в синюю пустоту неба, так и остались лежать за заборами, удивляя людей своей девственной белизной.

Подходит Витек. Молча садится рядом. Лицо у него бледное, печальное. Уголки пухлых мальчишеских губ чуть опущены, точно у ангела, взирающего с иконы на человеческие радости и несчастья.

— Ты почему без цветов? — говорю я.

— Да, ну их, — нехотя отзывается Витек. — Пусть девчонки приносят. Им это подходит.

— А я?

— О тебе особая речь. Ты влюбленный.

— Другими словами — ненормальный, — улыбаюсь я.

— Конечно, — говорит Витек, оглядывая пионы на моих коленях. — Ты бы еще шелковой ленточкой перевязал… бантиком.

Я дружески хлопаю Витька по плечу.

— Ничего, Витек, — говорю бодрым фальшивым голосом. — Все это мура… цветочки, ленточки. Все мура в сравнении с сегодняшним днем. И вообще, нам пора… нельзя опаздывать.

Мы встаем с бревна, выходим на тропинку и начинаем спускаться к Юрюзани.

— Я сегодня всю ночь не спал, — говорил Витек. — Какой-то кошмар! Все думал, думал… что с нами произойдет теперь? Без этого нельзя дальше жить. До сих пор о нас только заботились, ни одного нашего движения не оставляли без внимания… учителя, товарищи. Заболеешь — домой прибегут… охи, ахи. «Что с тобой? Чем тебе помочь?» Получишь «двойку» — расспросы: «Почему? Как?.. Может закрепить за тобой сильного ученика? Может, объяснить трудный материал?»

Витек глядит на меня жалкими растерянными глазами.

— Помнишь, к нам первый раз в школу зубной врач пришел? Это в четвертом классе было. Мне зуб тогда удаляли. И я совсем не боялся. Потому что, глядел, все за меня переживали, даже Елизавета Антоновна, математичка, урок прервала, вслед мне глядела… Разве можно было бояться!

Мы вступаем на покачивающийся над Юрюзанью мост.

— А теперь все мы останемся по одному, — тихо, печально продолжал Витек. — Один среди людей. С аттестатом зрелости в руках. Зрелый человек. Сам, как хочешь, так и поступай. И никто за тобой нужного человека не закрепит, не останется вместе с тобой после уроков… Делай, что знаешь и как знаешь.

Назад Дальше