Начало: Александр Бурмистров - Александр Бурмистров 8 стр.


— Зато свобода, — говорю я, — долгожданная свобода.

— Свобода хороша для сильных, — говорит Витек, — для таких как ты или Вася Каюров. А что слабенькому на свободе делать? Съедят…

Мост раскачивается под нашими ногами. Вспыхивают солнечные блики на торопливо скользящей внизу воде.

— Не надо об этом… хватит, — говорю я Витьку. — Ты плохо выспался и говоришь чушь. Просто мы ничего не знаем о своем будущем, ничего не знаем о жизни, и потому тебе страшно. И не только тебе. Мне тоже страшно. Еще как страшно! Я тоже не знаю, что делать…

Мы оказываемся, наконец, на твердой земле. Качающийся мост закончился. Теперь не надо напрягаться всем телом, чтобы сохранять равновесие.

— Никто нас не съест, Витек, — говорю я. — Мы будем держаться друг за друга. Крепко держаться. Как за мамкин подол… пока не повзрослеем, пока не разберемся, что к чему. А там видно будет. И вообще, я никогда не оставлю тебя одного… ты это знай. И мы будем драться за свое законное место в жизни. Крепко будем драться.

2

Я стою один возле школьной ограды. С обеих сторон улицы к школе тянутся два потока учеников. Большинство идет с цветами, и вся улица пестрая и праздничная от огненных соцветий гвоздик и тюльпанов, лиловых и белоснежных кистей сирени, нежно-желтых светящихся головок купавок. Старшеклассники несут цветы с небрежным шиком (парни), с кокетливым изяществом (девочки), малыши — с серьезной торжественностью. Вряд ли они понимают до конца значение предстоящего события, но они твердо знают, что им доверено нечто значительное и необходимое, и потому они выполняют свой долг до конца, чего бы это им ни стоило.

Малыши. Подростки. Парни. Девочки. Девушки. Пухлые щечки. Веснушки. Беззубые рты. Подкрашенные брови и наведенные тени возле глаз. Темный пушок на верхней губе… Десять первоначальных ступеней жизни. Сложившаяся иерархия классов, возрастов, способностей, находящаяся в постоянном движении и изменении. Сегодня мы, десятиклассники, еще стоим на последней, верхней ступени, но нас уже терпят по привычке, нас уже воспринимают как нездешних. Скоро мы освободим верхнюю ступень для другого, поджимающего нас снизу возраста, и снова все начнем сначала, с первой ступени, но уже в другой, взрослой жизни.

Мой взгляд ищет кого-то в толпе.

В движущемся потоке школьников и ярких разноцветных букетов загорается единственный неповторимый цветок — огненно-рыжий. Это Лариса. Я вижу ее издалека. Жду ее. После поездки в лес, после всего, что произошло с нами, отношения наши точно кривая температуры тяжело больного, то падает вниз, то резко карабкается вверх. Мы часто ссоримся. Иногда мне кажется, что я ненавижу Ларису. Ее слова, взгляды, движения, обновленные и непонятные, представляются мне грубыми, порочными, вызывают раздражение. Но вот я ухожу из школы, остаюсь один до следующего нового дня, и все во мне точно переворачивается. И мне хочется поскорее увидеть Ларису, ощутить то изменившееся, грубое, порочное, как я считал только что, а на самом деле, как и прежде, чистое и ясное, только принявшее другую форму, необходимую в изменившихся условиях.

Лариса одета в парадную школьную форму. Темно-коричневое платье чуть выше колен открывает золотистые от загара ноги. Белый фартук и белый кружевной воротничок вокруг тоненькой шеи словно воспоминание о минувшем, навсегда ушедшем времени, о его незапятнанной светлости и чистоте. Рыжие длинные волосы, струясь на плечи и спину, похожи на языки пламени, в котором сгорает прошлое, сгорает детство.

Лариса отделяется от толпы, подходит ко мне. Какое у нее милое, родное лицо! Какие у нее доверчивые светящиеся глаза!

Я протягиваю Ларисе три своих пиона — розовый, алый, темно-бордовый (законченность и многообразие красного, душистого, горящего цвета). Лариса прижимает пионы к лицу, вдыхает их летучий живой запах. Лицо ее слегка розовеет, как самый бледный пион, и освещается той новой, еще непонятной мне удивительной улыбкой, улыбкой женщины (женщина в строгой девчоночьей форме школьницы).

— Спасибо, — говорит Лариса.

— Пожалуйста, — говорю я.

— Спасибо за то, что ты думал обо мне, когда решился подарить эти цветы… думал, когда срезал их и когда нес в школу… Ведь ты думал обо мне в это время?

— Да.

— И тебе хотелось меня видеть и обрадовать?

— Да.

— Спасибо.

Лариса говорит со мной, как женщина с мальчишкой. Ей можно так говорить — ее лицо скрыто цветами. И глаза, и говорящий рот. Ее рыжие волосы сливаются с красным цветом пионов, и она словно составляет одно целое с ними. А я открыт, я весь открыт перед ней и идущими мимо учениками, многие из которых, особенно девчонки, задерживают шаги, пяля на нас любопытные глаза.

Лариса вдруг не выдерживает и громко смеется.

— У тебя ужасно смешной вид, — пытается оправдать она свой неожиданный смех.

— Почему смешной? — растерянно говорю я.

— Ты такой важный, довольный и… какой-то испуганный.

— Будешь таким, если на тебя смотрят со всех сторон.

Лариса приближает ко мне свое лицо вместе с душистыми пионами.

— Мне нравится твой вид, — говорит она. — Ты нисколько не смешной, ты добрый. И мне хочется тебя поцеловать.

— Ты что… с ума сошла? — говорю я.

— Боишься?

— Еще бы!

— А я нет… Вот возьму сейчас и поцелую. При всех поцелую.

— Только попробуй.

— И попробую. Ты мой… и мне ужасно хочется убедиться в этом.

Милая, прекрасная, бесстыжая Лариса! Моя Лариса! Сегодня ты как никогда похожа на рыжеволосую Венеру Боттичелли. Венера с волосами цвета утренней зари!

3

Кабинет литературы напоминает все, что угодно, но только не классную комнату. Исступленно, в ритме современного танца гремит учебный проигрыватель, привыкший произносить лишь школьные стихи и отрывки из хрестоматийных произведений, и потому, как мне кажется, ужасно фальшивящий, искажающий мелодию. На учительском столе — разноцветная гора цветов. Пол усыпан лепестками, стеблями, листьями. Гремит, соперничая с проигрывателем, бас Барабанова. Корешков танцует с Сонечкой Глуховой. Мария Серафимовна стоит возле двери; тяжелый узел черных поблескивающих волос ее неизменно аккуратен и строг. Она ждет сигнала, после которого мы двинемся в последнее шествие по школе.

Вот в классе появляется запыхавшаяся, взволнованная Зафириади.

— Все готово. Можно идти, Мария Серафимовна.

— Разбирайте цветы, ребята! — пытается перекричать проигрыватель Мария Серафимовна. — Стройтесь!

Проигрыватель, точно захлебнувшись, обрывает свой истерический визг. Наступает тишина, нервная, напряженная до предела. Мы строимся длинной, составленной по росту цепочкой — Барабанов первый, Витек последний. Все остальные располагаются между ними.

— Все готовы? — обводит строй глазами Мария Серафимовна. Лицо ее покрывается красными пятнами.

Медленно, бесконечно медленно движемся мы по коридорам, переходам, лестницам огромной школы. И всюду шеренги празднично одетых учеников. Всюду цветы. Второй этаж приветствует нас пионерским салютом. Здесь все горит от бесчисленных алых галстуков на белых рубашках и блузках. Первый этаж заполнен октябрятами, и их птичьи, провожающие нас голоса звучат особенно трогательно. Это голос самой сути школы, ее первая ступень, первый шаг, ее святая святых.

Миновав раздевалку и вестибюль мы входим в спортивный зал (он же при необходимости служит и актовым залом). Здесь все готово для предстоящего торжества. Места для родителей заполнены нашими отцами и матерями, бабушками и дедушками. За огромным столом, уставленным вазами с цветами, расположились учителя и шефы школы.

При нашем появлении зал дружно встает. Проходя под перекрестными взглядами учителей, родителей и гостей, я не могу решить, как относиться к происходившему: как к нашему триумфу или как к нашим торжественным похоронам.

Я сажусь вместе с Ларисой и Витьком. Некоторое время по залу шуршат приглушенные голоса, поскрипывают стулья. Но вот над учительским столом, над яркими, пестрыми букетами цветов поднимается, нависает грузная фигура директора. Василий Матвеевич в черном костюме и однотонном строгом галстуке. Сейчас он будет говорить. Все затихают в ожидании его голоса.

— Дорогие ребята, — ровно, чуть глуховато начинает Василий Матвеевич. — Настал день, когда для вас в нашей школе прозвучит последний звонок. Вдумайтесь в эти слова — «последний»… Последнее — всегда несправедливо. Последнее — всегда страшно… Никогда больше вы не будете учениками. Никогда больше не войдете в свои классы. Осенью их займут другие ученики, и это будут их классы. Они не узнают, кто занимался в них прежде. Конечно, расставание всегда печально. Но оно и всегда желанно. Завершается одно, начинается другое. Впереди — новая жизнь. Непривычная, трудная и не во всем понятная первое время… Но она прекрасна, эта жизнь, поверьте мне. И мы, ваши учителя и наставники, желаем вам успеха в новой, взрослой жизни… А о закрашенных автографах не жалейте — ваши имена останутся в нашей памяти, и их не закрасить краской. Здесь и завхоз наш бессилен… нет у него в наличии такой краски.

Последние слова директора тонут в аплодисментах. Ирочка Зафириади, перебежав зал, вручает Василию Матвеевичу букет тюльпанов.

Начинаются напутственные речи. Выступают учителя, призывая нас быть честными, правдивыми, не бояться трудностей. Выступают шефы, приглашая нас идти на производство, где нас давно ждут с распростертыми объятиями опытнейшие мастера, готовые передать нам секреты своих профессий. Выступают родители, благодарят учителей за самоотверженный труд… Слова, слова, слова… От многократного безжалостного повторения они теряют не только смысл, становятся бесплотными, навязчивыми. Василий Матвеевич в центре заставленного цветами учительского стола задумался о чем-то, опустив большую голову. Все сильнее, все оживленнее шепот учеников. Уже никто не слушает выступающих — зря они только волнуются, произносят с дрожью в голосе красивые возвышенные фразы. Им вообще можно говорить все подряд, что взбредет в голову — результат будет один и тот же.

Но вот по ученическим рядам, будто по застоявшейся воде, пробегает возвратившееся волнение. Становится тихо. Сильный, звонкий, поднявшийся до потолка голос ведущей торжественно произносит:

— Вни-ма-ние! Дается последний звонок. Еще раз вслушайтесь в его звучание и запомните его на всю жизнь.

Какая удивительная тишина! Слышно только сдерживаемое трудное дыхание. Каменеют лица учителей. Раскрыты рты первоклассников. Плотно сжаты губы выпускников. Замерли родители, застигнутые врасплох далекими воспоминаниями.

В зал вбегает крошечная девочка в школьной форме, с белыми бантиками в темных косичках. Слышно, как глухо стучат о деревянный пол ее маленькие туфельки. Девочка держит в руке медный колокольчик на красной ленте. Вот она останавливается на середине зала, поднимает руку с колокольчиком и на всю школу раздается заливистый звонок.

Снова над столом с цветами поднимается директор и произносит, выделяя каждое слово:

— Учащихся десятых классов просим в свои кабинеты на последний урок.

4

Вот так внезапно, враз, заканчивается то, что составляло высший смысл, оправданность всей нашей жизни. Последний, уже необязательный урок, последние, уже не обязательные наставления. Неужели это действительно все?

Какое-то время мы с Ларисой остаемся одни в опустевшей школе. Бродим бесцельно по ее непривычно тихим коридорам и переходам. Наверное, у нас просто нет сил уйти, и мы цепляемся за любую возможность, даже воображаемую, чтобы побыть еще хоть немного в привычном, навсегда покидаемом мире.

Огромное гулкое здание школы кажется существом, затаившим в себе что-то необъяснимое, таинственное, что так и осталось неразгаданным, непознанным нами до конца. И именно от этого, вероятно, разлиты вокруг печаль и мудрая сочувствующая нам, жалеющая нас тишина.

Чувство неосознанной потери не оставляет нас и на улице. И мы идем молча. Нам есть о чем молчать. Но нам есть о чем и говорить, и потому Лариса нарушает молчание:

— Скажи, Сергей… правда, что ты никуда не хочешь поступать?

— Откуда у тебя такие сведения?

— Не имеет значения.

Лариса глядит на меня. Ждет ответа. И я вижу, что для нее многое значит мой ответ. Для меня это настолько неожиданно (кто-то еще, кроме родителей и Витька, заинтересован в моей судьбе), что я теряюсь и не знаю, что сказать.

— Я ничего еще не решил, — говорю. — Вообще-то, знаю, что надо поступать в институт. И родители утешатся, и учителям будет приятно, что не зря со мной время тратили. Да и собственный авторитет будет на высоте… все-таки студент — это что-то… Но в то же время мне не хочется никуда. Меня просто в жизнь тянет. Уехать бы куда-нибудь подальше… скажем, в Среднюю Азию или на Дальний Восток… чтобы все было другое, впервые увиденное. Мне сейчас больше всего видеть хочется, разобраться в самом себе и в других.

— Разве для этого обязательно быть бродягой? — говорит Лариса. — Бродяг у нас не любят. Закончишь институт и, пожалуйста, выбирай свое место в жизни.

— Институт — это пять лет отсрочки. А я нетерпеливый. Мне сейчас хочется жить. Кто знает, что через пять лет будет.

— А у студентов что… глаза и уши завязаны?

— Нет, конечно. Но институт — тоже школа.

— Высшая, — поправляет Лариса.

— Но все-таки школа. Все-таки рамки… пусть и несколько иные, более фигурные, что ли.

— Рамки эти обязательны, — упрямо гнет свое Лариса. — На время обязательны.

— Не в этом дело, совсем не в этом, — говорю я. — Разве я против института… Просто у меня все слишком неопределенно. Металлург… значит, на всю жизнь закопаться на заводе. Или, может, тренер по боксу? Ничего в жизни не увидишь кроме ринга и учеников…

— Ну, о спортсменах этого не скажешь. Они по всей стране колесят.

— Да, но смотрят на все из окон поезда или автобуса. Так… одно мелькание. Ты сама-то куда пойдешь?

— На биологический. Для меня самая подходящая профессия. Животных люблю, растения. С ними все понятно и просто… Убедительно?

— Вполне.

— Я тоже так думаю.

Лариса перебрасывает на спину мешающие ей волосы, придерживает их рукой, чтобы удобно было глядеть на меня.

— Я знаю, почему ты в нерешительности, — говорит она. — Тебе уши прожужжали: «Институт, институт… ты должен поступать, ты должен поступить…» Но ты у нас человек самостоятельный. Ты все хочешь сделать по-своему, не по чьей-то подсказке. Вот если бы тебя отговаривали, пугали трудными экзаменами, не верили в тебя… Тогда другое дело, ты бы лоб разбил, но поступил бы… Разве не так, Сергей?

— В какой-то мере так, — говорю я.

— И ты неправду говоришь, что не знаешь, куда поступать. Просто пижонишь. Марк Алексеевич прав — иди в историко-археологический. Это твой путь.

— Гробокопателем? — улыбаюсь я.

— Да ну тебя, — с досадой отмахивается Лариса.

— Конечно же, я буду гробокопателем, — с улыбкой говорю я, — найду для тебя что-нибудь потрясающее, такое, что другим девчонкам и не снилось… скажем, ожерелье, которое носила когда-то прекрасная Клеопатра Египетская. Надеюсь, ты будешь довольна.

— Болтушка… паяц.

— Вовсе нет. Я готов сегодня же вооружиться киркой и лопатой и начать раскапывать наше городское кладбище… при одном-единственном условии, если мы сменим тему разговора.

Я беру Ларису за руку, сжимаю ее тоненькие, ставшие вдруг послушными пальцы. Нам не надо с ней так говорить. Нам вообще не следует говорить о каких-то там делах и планах. Какие мы глупые, если не понимаем этого! Нам надо глядеть друг на друга, прикасаться друг к другу, удивляться самим себе, удивляться тому, что вокруг нас. Скоро мы расстанемся, разъедемся по разным городам. Надолго разъедемся. Может быть, навсегда. И тогда мы будем жалеть, что так глупо, так бездарно тратили время, отведенное нам для счастья.

5

Проводив Ларису до ее дома, я спешу и, конечно же, опаздываю на тренировку. Георгий Николаевич встречает меня в раздевалке. Он не делает никаких замечаний (лучше бы отругал уж), глядит на меня, потом на часы (стоит ли сравнивать степени нашей аккуратности?) и жестко командует:

— Переодевайся и в зал на разминку.

В раздевалке пахнет недавно вымытым деревянным полом, кожей и по́том. Запах пота, вероятно, въелся в сами стены и останется здесь навечно, даже если раздевалку переоборудуют когда-нибудь в склад парфюмерии.

Посередине тренировочного зала белый прямоугольник ринга, огороженный туго натянутыми белыми канатами. Почему белый цвет? Может быть, символ чистоты спортивных помыслов и рыцарской доблести? Георгий Николаевич не знает ответа на этот вопрос. Но он знает, как научить ребят держать себя в белом прямоугольнике ринга, как уходить с него победителем или побежденным.

Ребята цепочкой движутся вокруг ринга. Впереди Георгий Николаевич. Я пристраиваюсь сзади к растянувшейся цепочке. Бег с ускорением. Сначала неторопливо, потом быстрее, резче, до предела, и снова тихо, карауля дыхание, прислушиваясь к своему телу, улавливая и регулируя его возможности. И забываются заботы, тревоги, радости, опасения. Реальным остается лишь движение мускулов, та первобытная основа наших возможностей, без которой гаснет самый яркий костер желаний и надежд. Радость движения — ведь это и есть радость жизни, радость восприятия всего сущего, будь то мягкое, расслабленное, брезгливо-чуткое движение тигра или молниеобразный полет ласточки.

Георгий Николаевич отошел в сторону, командует нами, прислонившись спиной к канатам ринга.

— Сегодня бой в спаррингах, — говорит он, когда мы выстраиваемся возле ринга. — Первыми работают Комлев и Чернятьев.

Мы рассыпаемся по залу. Я надеваю перчатки.

— Володя, Сергей… в ринг! — командует Георгий Николаевич.

Я подныриваю под канат, и мы сходимся на белом прямоугольнике с Володей Чернятьевым.

Назад Дальше