«Но ведь сейчас у них все хорошо, правда? Как там твой папа – нормально?»
Вот так меня спросили про папу. Как он там – нормально? Ну да, наверно, он стреляет малых детей через окно, а в подвале устраивает газовую камеру, а в остальном он очень милый человек.
«Ах, да, вот как, значит. А где они сейчас живут?»
«На улице Скотхусвег. Они купили старый дом Бенни Торса, то есть мама… она его купила».
А в остальном я была довольна, что приехала на Западный фьорды, где исландцы наиболее исландские. Упорные и скромные пьянчуги. Конечно, я бы предпочла Брейдафьорд, да там уже большинство домов опустело. Как по нотам: едва на острова провели телефон, большинство жителей уехало на большую землю. Тысячелетней цивилизации пришел конец. На самом деле я вру, потому что на острове Флатэй и на Лаутрар кто-то все еще жил, а на старых добрых Свепноу больше нет. Эйстейн с Линой где-то после войны оставили хозяйство, и их ввели под руки в благоухающий цементом дом престарелых в Стиккисхольме. А с ними все хуторяне исчезли. Кроме бабушки. Ей было уже около восьмидесяти пяти, но она была несговорчива, в конце концов ее удалось уговорить хотя бы зимой находиться на Флатэй. Она жила там в старом сарае, но весной велела парням отвозить себя на Свепноу и всегда приезжала туда до прилета крачек. Мама волновалась за нее, но, как оказалось, зря: старушка прожила еще шестнадцать летних сезонов. И никто не знал, как и чем. Она не принимала никаких посылок с едой, не отвечала на почту, а когда к ней приезжали в гости, не желала никаких расспросов. Она стала единым целым с небом и землей и читала только по крачечьим яйцам: жадно глотала новости о погоде на Южном полюсе и корме в Северной Атлантике, а закончив чтение, скомкивала скорлупку. Все очень старались перевезти ее в город. Ведь там было каменное жилище, динамо-машина и масляное отопление, но она цепко держалась за свой «Домик Гюнны» и говорила, что она, мол, не муха, чтоб в дома залетать: «Я от такого житья разнюнюсь да разгунявлюсь». Дошло до того, что осенью 1962 она отказалась покидать остров, сказала, что ей надо выполнить обещание. Смерть пришла с юга под черным парусом по белооскаленным волнам, держа курс прямо по ветру. К полудню она доплыла до Бабьей бухты и взмыла вверх с шорохом плаща, – а ее уже ждали под одеялом. Столетнее сердце прикрыли крышкой. А на следующий день я вылетела из Гамбурга на родину.
В ее постели нашли ветхий, очень толстый томик в потертом кожаном переплете – «Исборник». Это была ее книга, содержавшая учет улова и рыбацкие вирши прошлого века, а также «Книгу учета пуха В. Й. 1923–1962». А еще там были рассказы о штормах и крушениях, а также несколько самосочиненных стихов: «И все мне снится, снится мне / божий олух Йоун». Значит, я не единственная в нашем длинном роду женщина, которая лежит под старость в сарае и издевается над Йоунами.
Но несмотря на мою сильную йоунизированность в прошлом и на все недостатки, мой Байринг был самым сносным из всех. Он был el hombre[231], хотя я и не уверена, что на самом деле любила его. Но как вышло, что женщину вроде меня мог очаровать грубый рыбак с Западных фьордов? Который на корабле плавал, только если сам выходил на промысел, а книгу открывал только если это были исландские биографии, – а я этот сорт литературы презирала. Если верить им, то жизнь в Исландии была одним сплошным газетным раем, не знающим ни страданий, ни ошибок, ни поражений, где избранные принцы из именитых родов делали блестящие шаги из университетских залов в парламент, а оттуда все выше и выше, заглядывая по пути к разным женщинам, пока не находили одну-единственную, которая могла вытерпеть и скрыть от посторонних всю их ложь, фальшь и распущенность.
В политике Байринг был типичным исландцем: вконец запутавшимся, но крикливым. Ему нравился Карвель[232]. Ребята-демократы всегда виделись мне какой-то более опрятной разновидностью коммунистов, вроде быка со спиленными рогами. Но мне никогда не хотелось обсуждать с моим моряком политику, а ему никогда не хотелось со мной в Рейкьявик – смотреть в театре «Умника»[233]. Но если мы замыкали другие контакты, всегда вспыхивала большая искра, и машинка заводилась. Наконец-то я повстречала человека, который был большим психом, чем я. К тому же, у меня жизнь в прошлом была труднее, чем у него, и я подпитывалась его жизнерадостностью, словно изможденный краб, обнаруживший корм. И чем больше я его пожирала, тем больше он производил. Мой смех сделал его звездой в мире нашего веселья: он играл главную роль, он прибежал с пристани прямо в дом с новенькой программой – серенадой, которую он сочинил под койкой:
Затем он достал из своей моряцкой котомки шелковое платье с красно-белым цветочным узором: говорил, что купил его на Бурляндии – густонаселенном острове, на который они якобы случайно наткнулись в рейсе, на полпути между Исландией и Гренландией, и который веками скрывался от мореплавателей. Бурляндия была во всем не похожа на Исландию. И растительность там была обильная, и погода хорошая, и они провели там весьма бурные выходные в столице Гюнне.
Так он мог молоть всякий вздор, и его было приятно слушать, пока на сцене не появилось вино. Любовь таяла с каждым глотком, каждый поцелуй превращался в каторгу, а ласки – в одиночный вид спорта. В последний день он проснулся обиженный и упрямый, и вопиюще похмельный. Бортмеханик всунул свою мазутно-черную голову в каюту и начал гонять меня то в дом, то из дому.
«Фифа президентская!»
Я испугалась и заперлась в туалете. Он колотил по двери, пока панель не подалась. А потом он уехал на промысел со сломанной рукой. Но это оказалось для него чересчур, и на третий день он прилетел домой по воздуху на американском военном вертолете, со слоновьей лапой вместо руки. Он продлил отпуск по болезни на неопределенный срок, а в поверженном состоянии он был совсем другим: у нас бывали счастливые дни и красивая семейная жизнь. Байринг был дома и знакомился с моими мальчиками, занимался с ними армрестлингом и поддавался Халли, когда тот случался дома. К тому времени сей юноша уже поступил в колледж и жил в общежитии в Исафьорде. Я радовалась, что у меня есть муж, который любит всех моих сыновей одинаково, потому что ни один из них ему не родной, и съедает все, что я ему ни подам. Который просыпается раньше меня и варит кофе на двоих. Который входит в спальню смеясь и завершает каждый день мощной песнью плоти.
Наконец моя жизнь наладилась.
114 Хрепнювик[234] 1980
Гитлеровское яйцо я отнесла в овчарню, пристроила в старом деревянном ящике и спрятала под одними из яслей. Была уже середина июня, поэтому овчарни пустовали[235], но наш баран еще не отправился на пастбище, единственный и неповторимый Сигвальди. На пути к выходу я натолкнулась на него. Он уставился на меня: несгибаемый, крепкорогий, с мужественным взглядом глаз. Все они такие. И все они должны быть именно такими – запертыми в хлеву.
Динамо-машинка молчала, вечер был светлым и красивым, но на Глуби до сих пор ходили дневные волны. Но уже недолго оставалось ждать ночного штиля, и ледниковую лагуну на том берегу уже объяло спокойствие. Лагуна Кальдалоун – одно из священных мест Исландии. Уму непостижимо, как долго я могла не сводить с нее глаз, и уму непостижимо, какое умиротворение это давало мне. Пока видимость позволяла смотреть через Глубь, каждый день был воскресным. Как будто в ландшафте на том берегу был алтарь с росписью: в лагуну сходил ледник, слегка изгибаясь, и отражался в ней почти каждый день, так что получалась как бы икона.
Наш хутор – возле увенчанного утесами залива; беленые лилипутские домики с зелеными крышами; гаги плывут по морю: по-моему, прилив в разгаре. Это место самым прелестным образом могло бы стать моим последним приютом. Герра нашла тихую гавань после десятилетий качки в открытом море. Тихая гавань в Хрепнювике. Он располагался недалеко от Теснины: круглая красивая земля, взрезанная маленькими аккуратными скалами и утесами, некоторые из которых выдаются в море.
«Где была?»
«Отходила… ну, просто выходила».
«Куда?»
«Да так… в овчарню. Нашему Вальди еще сенца подложила, и…»
«Я ему сегодня накладывал. Не хочу, чтоб ты шлялась. Не хочу! Понимаешь? Ты Йоуна ждала? Йоуна ждала, что ли?»
«А?»
«Ждала, что придет Йоун Рухнувший-с-печки? И каким он у тебя будет по счету?»
«А?»
«Ждала, что придет Йоун Рухнувший-с-печки? И каким он у тебя будет по счету?»
«О чем это ты?»
«Он у тебя… Он будет МИЛЛЬ-ЙОУН? Ты его будешь звать МИЛЛЬ-ЙОУН?»
«Так ты про Йоуна с Глинистой речки?»
«Ты мужика хочешь».
«Ты разве про выборы не слушаешь?»
«Мужика. Ты такая озабоченная, что в овчарне к барану подкатывала!»
«Где радио?»
«Наверно, у вас ребенок родится! Ме-хе-хе! Герра Бьёрнссон и Сигвальди Кальдалоун[236]! – ему это показалось забавным. – А ребенок, значит, будет Кальдалоунский? Ха-ха! Кальдалоунский, значит? Хотя нет, что я несу, у тебя уже возраст недетородный. У тебя в яичниках вся яичница уже стухла, фу!»
Он сидел на краешке дивана, сгорбившись над низеньким журнальным столиком, бутылками, стаканами и блюдцем, куда он стряхивал пепел. Последние слова он пробурчал себе в кулак. Авось, мне повезет, и он скоро заснет.
«Куда ты поставил радио?» – повторила я.
«Ты что, разве не слушаешь?»
«Слушаю; хочу узнать цифры».
«А МЕНЯ ты слушаешь? Слушай, когда я говорю!»
Тут он вскочил с дивана, но чуть не упал обратно. Отложил сигарету и пролез к краю стола. Я попыталась сбежать на кухню, но он успел схватить меня под локоть; не успела я и глазом моргнуть, а он уже мертвой хваткой обхватил мне шею, подойдя сзади. Запах от него был жуткий. Перегар, табак, пот. Я уже не могла с ним пить. Это были проклятые дни. Он усилил хватку и брызгал слюной у меня за плечом:
«Герра, ты слышишь? Ты должна СЛУШАТЬ МЕНЯ, поняла? Я тут не со стенкой разговариваю. Раздевайся!»
Он ослабил хватку, и я смогла отдышаться. Он толкнул меня вперед.
«Раздевайся, кому говорят».
Он стал подталкивать меня в сторону спальни. Это была крошечная каморка, построенная для четы лилипутов, у которых, насколько я могла судить по половицам и красиво расписанным панелям, здесь была весьма бурная личная жизнь. Я к такому уже привыкла. Лучше всего тут было стиснуть зубы и терпеть. Это занимало от силы минут пятнадцать, хотя сейчас, видимо, подольше, – настолько пьян он был.
Странно, но эти ежедневные изнасилования я пережидала, представляя себе своих сыновей, крепко думая о моих мальчиках. Халли в столице поступил в университет, а Оули и Магги ходили в Окружную школу в Рейкьянесе, на три фьорда дальше по Исафьордской Глуби. Я представляла их себе на уроках, в бассейне, у стены. Что же они делали у стены? Надеюсь, они курить не начали? Ой, да скоро он там кончит? Как же сегодня больно!
Ему, видимо, тоже было неприятно, потому что он не смог закончить, прекратил и пнул меня на пол:
«Да, видочек у тебя, блин! Как овца остриженная. Конечно, с такой морщинистой хренью ни у кого ничего не получится. Выметайся!»
Я попыталась встать на ноги. Черт побери, какой же я стала крошечной и жалкой. Перед этой угрозой я была не больше сломанной скорлупки от крачечьего яйца.
«Выматывайся, говорю!»
Я выбежала из спальни, накинув на себя плед в гостиной. Он ринулся за мной, требуя:
«Вон из дома! Пошла из дома вон!»
– и сорвал с меня плед, вытолкал меня на крыльцо, оттуда во двор, и захлопнул дверь. Я была немолодая уже (лет пятидесяти) женщина, с изможденной душой, измученным телом, только что пережившая затянувшееся изнасилование, бледная, голая, с коленками в ссадинах, – и меня вытолкали на те пять градусов, на которые в тот вечер расщедрилось исландское лето. Я поднялась на ноги и попробовала войти в дом, но услышала, как он запирает замок. Я стала молить о пощаде у окна. Долго плакала под ним. Милый Байринг! Прекрасный, любимый, единственный! Я буду хорошей, послушной, только, пожалуйста, впусти-ихи-ии!
Он что, заснул? Я огляделась вокруг. Ветер с моря утих, но как же мне было холодно! В конце концов я решила искать убежища в овчарне. Кто про что, а голый про шерсть. Я скакала через кочки и камни. Шоссе было чуть повыше хутора, но, к счастью, машин на нем не было. Я зашла внутрь со стороны сеновала, но теплее мне от этого не стало. Сеновал был почти пуст, лишь в дальнем углу стоял крошечный стожок. Вдруг я вспомнила о куске шерсти, оставленном здесь прошлыми обитателями овчарни. Что он с ним сделал? Я пробралась к одной из кормушек. Сигвальди замер и не отрываясь смотрел на меня. Ага, вот он где. Он его закинул на стропило. Я схватила шерсть, вернулась на сеновал, устроила себе гнездо в стогу и укрылась ею: она была черная, свалявшаяся, а все же теплее, чем сено. Я подумала об овцах. Благословенные животные!
И там я просидела весь вечер. Голая, маленькая, перетрусившая женщина, которая полстолетия прожила, а ума не нажила. Я все еще была просто испуганной девчонкой, которую изнасиловали в польской хижине в ночь пробуждения Исландии и которая потом рассердилась и убежала… Нет-нет… Тогда я была злая, а сейчас я просто боялась, мучилась, и улетучилась вся моя воля к жизни. Скорее сюда, милая Герра-в-молодости, внуши мне мужество, которое я утратила! Которое я утратила где-то по дороге между Байресом и Байрингом. Так как же такое случилось? Что женщина, которая всего лишь пару лет назад гордо вышагивала по Бульвар Сен-Мишель, излучая уверенность в себе и свежеприобретенную парижскую заносчивость, сейчас сидит в этом самом месте, голая и рыдающая, в пятиградусном стогу на сеновале в глухом исландском фьорде, позволив необразованному выпивохе сделать из себя такую крошечную мышку, которая и барану-то в глаза заглянуть робеет? Я слышала его сквозь стену, этого рогатого мужчину. Он бродил по стойлу. Ах, какой жребий! И Глубь, которая когда-то так очаровала меня. Мы хотели начать здесь новую, лучшую жизнь, и оба были радехоньки сбросить прежние оковы: домохозяйки и моряка. Ведь сейчас, думали мы, мы заживем вместе тихо и спокойно и будем вести хозяйство, как и подобает любящим супругам во все времена. Осень была чудесная, сухая, но за пару недель до Рождества в двери постучалась она – праздничная жажда. Фермер Байринг съездил в поселок и вернулся с шестью бутылками в ящике. Когда они закончились, их сменили другие шесть: приплыли с местным паромом на пристань в Теснине. За сим последовало пять месяцев бутылок и порок, и этих дьявольских ежедневных изнасилований, которые в этом доме уже превратились в элемент оснастки и следовали за вечерним выпуском новостей с такой же железной регулярностью, как прогноз погоды от Метеобюро Исландии. В Страстную пятницу я решила: «Хватит!» – и при плюющем в лицо снеге с дождем пришла на соседний хутор Глинистая речка. Отшельник Йоун был не любитель расспросов, но он налил мне «тодди», и мы посидели вместе под мелодии псалмов, пока за окном бушевала ночь. Он протирал свои очки полиролью. «Тогда все будет сияющим и светлым», – объяснял он, а я уронила слезу в «тодди». На следующий день меня подвезли до Исафьорда, и я провела пасхальные выходные у двух тетушек с сильными руками – Лауры и Дадины. Они жили вдвоем, были местами гостеприимны и постоянно расспрашивали о моих мальчиках. «Оули у своего друга в Будардале, а Магги в столице со своим папой». На второй день Пасхи явился мой Бай-на-ринге, трезвый как стеклышко и кроткий как овечка, и доел остаток окорока. Вечером пасхальные каникулы кончились.
И мне, боровшейся с целыми мировыми войнами, пришлось признать, что семейная война – страшнее всего. Все-таки лучше (если тут вообще уместно это слово), когда враг в соседнем окопе, чем на соседней подушке.
В конце мая мальчики вернулись домой из школы: двое радостных светловолосиков. Тогда жизнь наладилась – до тех пор, пока они не отправились на футбольный матч в Тингэйри. Едва автобус забрал их, бутылка снова открылась…
Я вдруг вспомнила про гитлеровское яйцо, спрятанное в овчарне. Может, стоило бы… Но прежде, чем я собралась за ним сходить, послышался скрип двери. Он вошел на сеновал, чуть менее пьяный, зато вооруженный своим старым охотничьим ружьем. Он порой стрелял тупиков на море и куропаток на суше. А сейчас ему хотелось другой дичи – женщины. Я бросилась вон из стога, из-под куска шерсти и прямо в овчарню. Он слишком поздно сообразил, что происходит, и не успел выстрелить, но вошел туда же, выслеживая добычу. У барана глаза были на месте, и он увидел, как я поднимаюсь из темноты загона, голая, с золотым шаром в ладони.
«Вот только посмей у меня…», – сказала я дрожащим голосом и… да, почти через сорок лет после того, как отец подарил мне это оружие, я положила палец на чеку и приготовилась отрывать. Наконец настало время.
«А что это? Духи? Хе-хе… Да ты не только озабоченная, а еще и ненормальная!»
«Нет, это не духи. Я наврала. Это ручная граната. Немецкая ручная граната времен войны».
«Бред собачий!»
«Погоди у меня… попробуешь в меня хотя бы прицелиться – оторву чеку…»
От волнения у меня дрожал не только голос, но и рука, и палец. И вдруг чека оторвалась! Граната была готова к взрыву.