От волнения у меня дрожал не только голос, но и рука, и палец. И вдруг чека оторвалась! Граната была готова к взрыву.
«Ты со своей войной…»
Я держала лимонку на безопасном расстоянии и считала про себя: раз, два, три, четыре, – а сама отступала все дальше по овчарне в сторону открытой двери; пол был мягкий от множества слоев овечьего навоза. Байринг поднял ружье, и когда я бросила в него гранату, грянул выстрел. Ружье било на длину овчарни, а я ушла невредимой; но граната, судя по всему, не взорвалась.
Я припустилась к дому. Чуть раньше, чем я добежала до угла, он выстрелил во второй раз. Где-то разбилось оконное стекло. Я влетела внутрь, заперла входную дверь, набросила на себя снятый с крючка свитер и залезла под стол. Было слышно, как он орет на улице: мол, пусть «фифа президентская» выйдет, откроет двери. Потом он выстрелил по второму окну и просунул ствол сквозь разбитое стекло.
«Герра! Ты где?»
Новый выстрел. Кажется, пуля попала в кресло в гостиной. Я успела незамеченной проползти по полу в спальню, нашла там на полу пижамные штаны и натянула их, пока он возился с окном. Он пытается сквозь него протиснуться? «Вот зараза!» – послышалась его ругань. Затем еще один выстрел и звон стекла. Я распахнула окно спальни, высунулась на свой страх и риск, выбежала, прихрамывая, на дорогу, услышала, как он зовет меня и стреляет. Пуля чиркнула о камень. Этот звук был мне знаком по вестернам. Во что превратилась моя жизнь? Я перебежала дорогу и метнулась за утес – отдышаться.
Почему же граната не взорвалась? Вдруг я услышала его. Он вышел на дорогу.
«Герра! Прости. Пойдем», – простонал он, запыхавшись.
Я осторожно высунулась из-за утеса и увидела: он стоит посреди шоссе без ружья. Я стала отступать вверх по скале и взяла в руку булыжник. Только сейчас я почувствовала, что у меня болит нога.
«Где ружье?»
«Оно… там, внизу. Я… Герра, давай помиримся».
Голос был пьяным-пьяным и вскоре потонул в шуме автомобиля, раздающемся из-за крутой горки позади него. Через миг на грунтовой дороге показался маленький горбатый «Сааб». Байринг развернулся и отошел на обочину, а автомобиль остановился рядом с ним. Бодрый молодой мужской голос спросил про охотничьи домики. Я воспользовалась моментом и проскользнула через дорогу в сторону дома. Байринг проводил меня взглядом, одновременно отвечая парню что-то насчет выборов. Ружье я нашла возле дома, вооружилась и зашла за дом с другой стороны. У меня за спиной автомобиль развернулся и снова исчез за горкой. Течение на море ослабло, и от этого приливная полоса сделалась широкой: самые дальние камни были мокро-темными, и на заливе – серебристо-белый штиль. Здесь царила дивная, как сон, июньская ночь у Глуби, увенчанная хромово-ясной Холодной лагуной – Кальдалоун.
«Герра!»
Я обернулась и ненадолго остановилась; казалось, я неуязвима с ружьем в руках, в синем моряцком свитере и в клетчатых пижамных штанах. Он спустился с дороги, прошагал мимо дома, медленно подошел. Скоро он будет на расстоянии выстрела от меня.
«Герра, – спокойно и взвешенно произнес он. – Прости, давай помиримся. Не веди себя так».
Я подняла ружье, угрожая, но руки жутко тряслись.
«В нем патроны кончились, – сказал он уверенным в себе тоном и протянул мне руку, приближаясь. – Герра, я возьму его».
Я опустила оружие, но не выпустила из рук, и стала отступать от него на взморье, гремя галькой. Он – за мной. Я развернулась, взялась двумя руками за ствол, как следует размахнулась и зашвырнула ружье как можно дальше. Оно булькнуло на тихой глади и скрылось в глубине. Тотчас я ощутила лапищу на своем плече и крик в ушах:
«Ты что ваще сделала, а?!»
Он молниеносно развернул меня и отвесил мне тумака сжатым кулаком. Удар пришелся под ноздрю. Я упала, постаралась не потерять сознание, быстро встала на четвереньки и выплюнула выбитые зубы. Кровь обдала камни. Он продолжал махать кулаками, но я успела вывернуться и, спотыкаясь, ретироваться на косу на взморье, усеянную большими валунами. Я два раза сильно ушиблась о камень, но поднялась на ноги и во второй раз схватила в руку булыжник. Вскоре я дошла до края и стояла там, словно умирающий, которому дана еще одна мысль. Впереди меня была смерть, за спиной – Глубь. Он шагал вперед по косе, сутулый угрюмец в сапогах, со сжатыми кулаками и бычьим сопением. Но когда он приблизился ко мне примерно на длину лодки, он поскользнулся на мокром камне, а затылком ударился о другой, и остался лежать без движения. Я ждала долго. Как долго? Минуту? Полчаса? Затем осторожно приблизилась к нему. Однако из головы сочилась кровь. Он погиб? Мой возлюбленный умер?
Я склонилась над ним. И тут он вдруг что-то пробормотал, затем открыл один глаз и поднял правую руку. Я так испугалась, что выкинула на него камень, – а я-то уже совсем забыла, что он у меня в руке! Он упал ему на голову, возле переносицы, с легким стуком.
Мне стало так не по себе, что я кинулась к нему и стала пытаться возвратить его к жизни, хлопая, гладя по щекам, лепеча о любви, – у меня еще оставалось несколько капелек любви. Но все напрасно. Он был мертв.
Я похлопала его по груди, словно нервнобольного, но потом заметила измазанный в крови морской камень и зашвырнула его в воду. И потом стояла на краю косы, словно человек-маяк, смотрела на Глубь и дальше, на Кальдалоун, и ощущала, что я сильная, что я холодная, что я – это я, что я победительница, что я женщина. Я убила мужчину. Этого ощущения хватило на полчаса, а потом мне стало холодно, и я отправилась обратно, перешагнув через него, пошла в дом и позвонила в Исафьорд. Они сказали, что приедут в течение двух часов, на «скорой помощи». Значит, я в конце концов вызвала машину и для него – el hombre. Я опустилась на диван и допила из бутылки, открыла другую, курила сигареты до тех пор, пока сломанный зуб не перестал кровоточить, – и наконец включила радио.
Предвыборные бдения еще не закончились, было пять часов. Я включила на середине разговора: журналистка спрашивала только что избранного президента: считает ли она это важным достижением в борьбе за равноправие? Редко когда голос Вигдис Финнбогадоттир звучал так же гордо:
«Да, именно так я и считаю».
И только тогда я сломалась и заплакала.
115 Бумэй 1980
Я проплакала четыре недели, пролежала в постели весь июль: не человек – руины. Но это была не вдовья скорбь и не муки совести убийцы. Не всю ли мою жизнь я оплакивала? Йоун с Глинистой речки, вечная ему память, пришел присмотреть за мной. Телефона у него не было, но он был всегда на связи с правдой и со временем – этой двоицей, тикающей во всех скалах страны, всем до ступной и kostenlos[237].Такими они были – жители Глуби. Им были не нужны телефонные линии, потому что у них был свой, внутренний, телефон.
Йоун всегда приходил ко мне, когда мне было очень плохо. Дважды стучался, а потом заходил, в своих беззвучных галошах, трансцендентальный человек, пахнущий полиролью, с варикозными щеками и носом, а в остальном бледный, с длинной верхней губой и зубами, как у овцы. Он никогда ни о чем не спрашивал, а сидел со мной, пока чайник на плите вовсю работал. Затем он оставлял на ночном столике горячую чашку с логотипом «Мельроузес» на промокшей веревочке. Его называли Йоун Рухнувший-с-печки из-за того, что он так медленно двигался и так нескоро отвечал на вопросы. Если его спрашивали осенью, ответ приходил к весне: «По-моему, я был прав: у нее отчество все-таки Йосефсдоттир». Голос был очень четкий, слегка похожий на женский.
Про покойного я рассказала только, что он напился и дебоширил. А у него с Дерриком в Исафьорде никого не было. В те времена все было так по-удобному примитивно. Никто не стал прочесывать залив, ища ружье и окровавленный камень. Никто не представил отчет со вскрытия и не потребовал ответа. Местные знали Байринга, знали, откуда он и какой он. А убила ли его я – я и сама, конечно же, не ведаю. Почем я знаю – может, он уже до того был при смерти.
Когда женщина убивает мужчину, а мужчина женщину?
И все же я выползла в Болунгарвик, чтобы похоронить моего охламона. А пастор из Глуби был знаменитым на всю страну похоронщиком, покойники были ему в радость, а своей задачей он считал – спровадить как можно больше прихожан в царствие небесное; но он был знаменит еще и тем, что не уходил от вдовы, пока не опустошал в ее доме все бутылки, так что я обратилась в другое место. И мы сидели там: десять женщин и двое мальчишек вокруг белого гроба. Экипаж «Веста» послал радиограмму. Дочь Лилья горько плакала. Папа написал по нему некролог в «Моргюнбладид», а ведь он с ним встречался всего два раза. Они с мамой забрали мальчиков в Рейкьявик на пару недель, пока я лежала в слезной горячке.
В конце концов мне пришлось-таки подняться на ноги, потому что лето уже вот-вот должно было превратиться в осень. Оули и Магги вернулись на Западные фьорды, и с их помощью мне удалось заготовить достаточно сена на зиму для пятнадцати овечишек, которые стали единственным утешением моей душе; когда в школах начались занятия и я вновь осталась одна. Уж если что-то и впрямь полезно для души, то это уход за живностью.
Пришла зима, и жизнь стала такой пленительно простой. Я вставала с рассветом, а значит – все время сегодня на минуту позже, чем вчера. Обихаживала овец, кормила саму себя завтраком, бралась за книгу. Баловалась изготовлением кровяных колбас и варила себе мясной суп, которого хватало на десять дней. Не мыла посуду целый месяц. Часов в семь-в шесть-в пять дневной свет кончался, и я пинком заводила динамо-машинку. Вечерами я лежала в кровати и слушала архитектора Йоуна Харальдссона, говорившего «О природе и погоде», или Бьерна Т. Бьернсона в его передаче «Горное эхо»[238]. А иногда просто лежала, позволяя мыслям бродить, возвращаясь к Бобу с его штуками, на остров Амрум и в родные края, в старый «Домик Гюнны». Из-за шума мотора и крошечных размеров комнаты у меня часто возникало ощущение, что я в каюте на борту корабля, плывущего в глубь самого длинного фьорда в Исландии, в тихую воду.
Телефон молчал неделями, что было очень любезно с его стороны, только мама, царствие ей небесное, пару раз звонила, чтобы проверить, в состоянии ли я сказать «алло», и передать столичные новости. Тетя Лоне Банг-Банг стала отмечать свое восьмидесятилетие, а папины братья и сестры, те, которые были еще живы, не захотели идти туда, куда она не пригласила его. Через некоторое время после смерти бабушки Георгии в сентябре 1958 года певица затеяла переезд в Исландию и в эту пору жила в актерском подвале в Рейкьявике, где чтила память президента и учила саму Бьорк и другую молодую поросль пению и умению держать себя на сцене, а немногочисленной столичной элите позволяла в свою честь складывать губки бантиком и танцевать менуэт. Это было что-то с чем-то.
В конце октября у меня кончились сигареты, и я уже успела позабыть это старинное баловство, когда месяц спустя мне прислали с машиной целый блок. Тут до меня дошло, что я, оказывается, нашла для себя абсолютно новый вид блаженства: однообразное житье.
Жизнь пройдя до половины, я получила отпуск души. Наконец-то я была свободна от детей и мужей, свободна от этого хлыста, этой погонялки, без которой немыслима повседневная жизнь в современном обществе. В больших городах не счастлив никто, кроме бомжей и алкашей.
Значит, даже после всей моей суетни в большом мире, я – просто-напросто деревенская жительница?
В один холодный вторник перед рождеством динамо-машинка взяла и сломалась. Тишина пришлась мне очень даже ко двору, а вот темнота окружила хутор, точно какая-нибудь армия, и ее последствия захватили меня врасплох: старый призрак стал поднимать свою засаленную голову. Бортмеханик моей жизни умер не полностью. Всего за несколько часов я провалилась во тьму и ад кромешный. Мне казалось: он вернулся, и я в любое время ждала ружейного выстрела с улицы сквозь окно. Я стала ужасно бояться темноты и зажигала в каждом углу свечки. И все же я не могла уснуть. Хотя вокруг царили покой и тишина, моя голова вот-вот была готова расколоться. Как будто на меня одновременно обрушились все изнасилования прошлых лет, словно сотня смертельно-бледных летучих мышей, которые хлестали меня со всех сторон шипастыми крыльями и скалили на меня мелкие зубы. Потом пришла и эта парочка – Унижение и Боль, а еще Гнев на изменщицу-любовь, и они вместе сыпали удары кнутов на пищащих зверьков, так что те только еще пуще щелкали зубами. Но сквозь эту катавасию я услышала в кухне шум, тяжелый стук, – он что, вошел? С того света вернулся? Нет, этот стук… это стук, это тот самый стук: передо мной вдруг предстала маленькая девочка, мне явилась моя девочка, царствие ей небесное, моя родная, любимая, мой ребенок, который погиб на узкой улице в другой жизни. Она явилась мне, предстала над изножьем кровати, паря, и локоны такие блестяще-светлые в свете свечей, она была такая красавица, одежда на ней была та же, что и в день ее гибели, и она читала стишок:
Боже праведный, это голосок, это же она, это она, ах, дитя мое, ангелочек мой, – и такая красивая, такая светлая, такая синеглазая, Блоумэй, родная моя Блоумэй. И в то же время – такая призрачная, да, именно такая, какими и должны быть привидения, в облике что-то почти старческое, – девчушка, в течение тридцати лет остававшаяся трехлетней, и она произносила свое имя, да это она свое имя говорила: «Бумей». А потом исчезла.
«И всё с ней».
А я осталась лежать, меня била сладостная дрожь. По коже пошел жар, и я преисполнилась спокойствия и мира и через полчаса тихонько уснула, и снились мне розовые клумбы и мягкие качели. Она прежде никогда мне не являлась, а сейчас это пришлось очень кстати. Она спасла меня от скоропостижного умопомешательства. Боже мой, а я-то не верила ни во что парящее.
На следующий день пришел Йоун. Я потихоньку ковыляла у ворот овчарни и почувствовала, как увлажняются глаза, когда увидела, что он, чуть согнувшись, идет пешком по крутому пригорку. Чуть не выскочила ему навстречу, чтобы обнять его, родимого, но сочла, что вести себя так будет в высшей степени не по-кальдалоунски, и дождалась его у ворот. Когда он добрался до меня, мои глаза уже успели как следует высохнуть.
«Драсьти».
«Привет».
Мы некоторое время постояли среди падающих снежинок. Вдали, на серой Глуби паром «Фагранес» вплывал в этот самый длинный в Исландии фьорд.
«Машинка кирдык?» – спросил он наконец и направил свои стопы к сараю.
«Ага. Ты слышал, как она вчера сдохла?» – проговорила я ему вслед из глубин пальто.
Ответа я дождалась только через два часа, когда динамо-машинка была починена, а мы уселись в кухне.
«Нет, я сейчас уже почти ничего стоящего не слышу».
Мало-помалу я вновь овладела действительностью. El hombre медленно исчез из моего сознания, словно грязный сугроб со склона; под конец от него осталось только горстка песка на зеленом вереске – она там, кстати, до сих пор так и лежит.
Я спокойно сидела в Хрепнювике, прожила там еще три года. Халли почти полностью отдалился от меня. Он сошелся с Авралой, они жили в районе Мелар[239] и на Западные фьорды звонили на Рождество и на Пасху. А мои маленькие царьки – Оули и Магги – чаще всего были у меня, летом, а в остальном я была одна. Мне было нечего дать бедным малышкам, я заботилась о них, как раненый врач – о пациенте, только и ожидая, когда их можно будет услать.
Это была какая-то гремучая смесь блаженного уединения, изгнанничества и тюремного заключения. Разумеется, сейчас, в этом гараже, я тоже как бы мотаю срок. Если судебная система до тебя не добралась, приходится самому за себя взяться. Впрочем, я категорически отрицаю, что я – убийца. Никакой я, к черту, не убийца. Кто тыщу раз бывал убит – тот уже сам никого не убьет.
По зрелом размышлении могу сказать, что эти годы покоя и уединения близ Глуби были, пожалуй, лучшими из тех, что я прожила. Сначала я обрела непритязательность, затем гармонию, по крайней мере, хоть намек на ту гармонию, отблеск которой я увидела в глазах отшельника с Сушилен, когда он много лет назад прокрался в Скетюфьордскую столовку. Стало быть, грустный итог жизни таков: счастье – не в других людях, а в том, чтобы держаться от них подальше. По этой причине здесь, в гараже, мне так хорошо.
116 Парусная мастерская «Эгир» 1984
Что я делала после тех лет у Глуби? Я переехала в столицу и… Ой, а вот и Лова, родимая.
«А что ты делала вчера вечером?»
«Вчера вечером? Дома была, мы с мамой телевизор смотрели. Мы всегда вместе смотрим ‘Скорую помощь’».
«Фи! Тебе бы в Афганистан поехать и заботиться о тамошних женщинах. Пока молодой – полезно побывать на войне».
«Боюсь, мама будет недовольна».
«Фи. Матерям вообще полезно скучать по своим детям».
«Но я у нее единственная».
«Да, это тебе повезло. Но прошу тебя, Лова, не забывай жить. Жить самому гораздо интереснее, чем смотреть на это со стороны».
Она дает мне лекарства, а потом я позволяю ей накормить меня с ложечки, притворяюсь обессилевшей. Не хочу запихивать это в себя, надоели мне пищевые продукты. Но недалек тот день, когда я смогу не проделывать этой процедуры. Адвент не за горами, а там уж и четырнадцатое число. В тринадцать тридцать, так ведь она сказала, девушка из Службы погребальных костров.
Ах да, что же я делала после тех лет у Глуби? Я переехала в столицу и осела вместе с моим Оболтусом Диванным в убитой в хлам квартире на улице Капласкьоульсвег. Хотелось быть поближе к Халли в его Мелар и к Оули, который предпочел снимать жилье у брата, а не жить бесплатно у матери. Я нашла себе работу на мысу Гранди, сидела там и подшивала счета в «Парусной мастерской ‘Эгир’». Я считала, что должна отплатить за тот урон, который нанесла моряцкому сословию, но оказалось, к тому времени эти добрые люди уже давно не обслуживали морские суда, а вместе со всей своей фирмой ударились в походную жизнь. Палатки, тенты и домики на колесах. Они стали моей специальностью на много лет. Но, черт возьми, как же холодно было на этом Гранди и как ветрено в этом Западном районе, там я часто чувствовала себя, как вошь в Господней бороде, под вечными ледяными дуновениями из той его ноздри, которая называется Квальфьорд. Потом мы переехали в Вог, где была защита от ветра. Магги пошел в Колледж-у-Озера, который в ту пору переехал туда, только без Озера. Там я превратилась в курочку-садовницу: клевала грядки, повязавшись платком, и радовалась зеленям, вылезающим из земли. Мы начинаем жизнь с мечтаний о золотых горах, а заканчиваем тем, что радуемся одному деревцу. Видимо, это и есть главное содержание нашего бытия: обрубать мечты. Избавляться от всего, что ты хотел и что получил. Сейчас я лежу здесь, и у меня осталось одно-единственное яйцо.