Вдруг взгляд исландского бойца выхватил, как что-то белое покатилось вниз с кучи земли и остановилось возле него. Какой-то белый блестящий шарик. Нутряной жир? Гриб? Нет, это был глаз. Отдельный глаз, и он лежал в земле рядом с ним, и… да, без сомнения: в нем еще оставалось какое-то зрение. Он поглядел на отца и спросил, словно высунувший голову из матушки-земли младенец:
«Что ты делаешь?»
Но отвечать было некогда, потому что прилетела еще одна бомба, с желтым огоньком, и все перед глазами у него взлетело на воздух. Тот глаз исчез, когда он открыл свои и заметил, что над ним, на краю окопа, хмурится рослый солдат, который тут же рухнул в окоп. Он упал так близко от отца, головой на край, что папа услышал треск ломающейся шеи – сквозь все звуки войны: крики о помощи, взрывы и рев моторов в воздухе.
Он потом рассказал мне эту историю, в маленьком баре в Копенгагене. У нас там вышла неожиданная встреча отца с дочерью, и мы наконец смогли хоть немножко выговориться, вырвавшись из границ молчания Исландии.
Позже в тот же день он шел вместе со своим приятелем Орелом – стихолюбивым пасторским сыном из Аахена, и сотнями других поникших головой солдат вверх по реке, которая мирно струилась по правую руку, а течение шло против них, потому что они отступали вглубь страны.
Берег был широким. По неразбомбленным лужайкам и круглым пригоркам рассредоточились деревья. По левую руку вздымались румынские горы, синея утесами над близко-темными лиственными лесами и радовали душу немецкого солдата после трех зим в разливанных степях России, а за рекой лежала все та же страна поражения. Касконосцы боялись смотреть туда, а вместо этого не отрывали глаз от своих многострадальных башмаков, которые топали по дороге к Германии, словно лошади, которым хочется попасть в родную конюшню. Некоторые молодые солдаты, если их путь пересекала мелкая речка, начинали плескаться в воде, а двое даже бросились в нее прямо с полной выкладкой. Их униформа приобрела оттенок воды из речки, а когда высохла, осталась цвета глины. Офицер строго посмотрел на них, но промолчал.
В горно-синей дали тянулся вертикальный дым из кривой трубы. Кто-то ждал к обеду побежденный полк. Рядом стоял госпиталь без крыши, притулившийся под высоким деревом возле внедорожника без шин, применявшегося как кухня. Крики ужаса разносились по округе и были – как нож по сердцу. Они заглянули туда, но быстро отпрянули. В тот миг, когда их взгляд задержался там, с операционного стола упала нога.
«Nach Frankreich zogen zwei Grenadier…»[252]
Орел снова и снова напевал стихи Гейне о наполеоновских солдатах (папа уже устал ему это запрещать), а исландец вспоминал глаз, прикатившийся к нему по куче земли в самый разгар боя, будто лотерейный шар более поздней эпохи.
Перед ними некоторые солдаты остановились и разглядывали золотистое поле, тянувшееся от их тропинки до самой реки. Полк папы и Орела перешел его ни свет ни заря, до того, как в воздух взвились тысячи огоньков. Когда наши герои подошли, там уже столпилось множество солдат. Их глазам открылся вид, ужаснее которого вряд ли что-нибудь найдется. Из уст отца это называлось «Поле молодых юношей».
Была такая гитлеровская молодежная огранизация под названием Die Junge Löwen («Молодые львы»). Летом сорок четвертого, когда в немецкой армии на востоке бойцов стало негусто, генералы решили взять со склада новую партию пушечного мяса. И там они нашли с одной стороны смирных полицейских чиновников и университетских профессоров, а с другой – пышущих юностью молодых людей. Их по-девичьи красивые светлые головки сверкали в предутренних сумерках, когда они стояли рядышком и следили, как более опытные коллеги из дивизии «Gross Deutschland» готовятся к выходу на поле. Мальчишки приехали сюда только что. Скорее всего, накануне вечером их вытащили из материнских кроватей, а ночью дали досмотреть последние детские сны в телячьих вагонах, катившихся по Венгрии. И вот, они приехали на войну, свежие и красивые, и исполненные такого оптимизма, от которого даже старые боевые псы залаяли. Их голоса и глаза буквально светились опрометчивостью. Там, где снаряжались в путь невыспавшиеся солдаты, один молодой лев, восхитительно симпатичный рыбежирный паинька подошел к товарищам отца, Келлерманну и Линцу, хлопотавшим над своими винтовками, и спросил, открыто смотря, словно отличник, который хочет произвести впечатление на учителя:
«И как оно? Русские хорошо держат строй в своих боевых действиях?»
Линц был самый тертый калач в полку: лицо словно обтесанное, глаза быстрые, а грудь широкая, и руки, окрепшие после трех русских зим. Ему было всего 25 лет, но по сравнению с этим непосвященным гитлерюгендовцем он был самый настоящий отец сражений. Линц презрительно взглянул на юношу:
«Каких еще ‘боевых действиях’? Да тебя пристрелят – пикнуть не успеешь!»
«А почему… почему вы так говорите?»
«И передай этим: пусть свои портфели оставят здесь. На тот берег никакого школьного завтрака брать не надо», – сказал Линц, имея в виду пастушков, отдыхавших рядом на поляне, будто сотня античных богов любви, со своими завтраками, взятыми из Мюнхена. Затем он дунул в дуло и заглянул в него, словно гобоист перед концертом.
«На тот берег? Мы через реку будем переправляться?»
Линц взглянул на молодого льва.
«Ага, через Стикс».
Слова Линца оказались пророческими. Какой-то глупец велел «Молодым львам» незаметно подкрасться к солдатам на рассвете. Как заметил мой отец и его товарищи, бой внезапно начался у них за спиной. Какой-то юный оптимист начал палить как дурак. В предрассветных сумерках эти вспышки пламени прокричали русским: «Стреляйте сюда!» А сейчас они все лежали здесь. Конечно же, числом их было около двух сотен.
Папа прежде никогда так явственно не видел, что означает слово «пасть в бою». Мальчикам удалось углубиться в войну лишь на пару сотен метров, как они полегли в чужой земле, все до одного. Они побыли солдатами всего пятнадцать минут. Их тела были разбросаны по полю, и порой на одном лежала рука другого, или нога, или голова. Ни одно тело не было обезображено, изранено, покалечено. Напротив – никогда еще эти юноши не были так прекрасны, и в предвечернем солнце от них исходило мертвенно-белое сияние. На телах, лежавших ближе всего, были заметны аккуратные дырочки от пуль, а в остальном над ними царило торжественное умиротворение, как над мощной финальной сценой балета на природе, в которой по окончании аплодисментов они поднялись бы и поклонились. Именно из-за своей красоты это зрелище и было таким жутким. Место величиной с нашу площадь Эйстюрветль было устлано жизнями молодых юношей.
Двое солдат ходили между телами и подбирали с них каски и винтовки.
Папа оттащил Орела от горестей войны, и они поспешили за вереницей прихрамывающих солдат по глубокой колее, которую в течение последнего тысячелетия трудолюбиво протаптывали зверье и скот. Вверху на склоне подняли жующие головы две румынские козы, с нетерпением ждущие, станет ли их будущее немецким или русским. Я вижу в Google Earth, что они до сих пор там стоят и жуют траву, растущую в земле, которая теперь принадлежит Молдавии.
122 Женщины и вино 1944
Они ковыляли целый день и к вечеру пришли в деревню с низенькими крышами. У жителей засверкали пятки, когда первые каски ввалились во дворы со звонким громом металла, – пустыми-пустыми битбоксами, которые болтались возле лож винтовок. После них остался невзорванный хутор с сотней кривых домов, которые все стояли открытыми, а кое-где даже варились на конфорках яйца. Постеленные постели и тикающие напольные часы. Товарищи заняли небольшой домик на краю деревни: маленькую гостиную и кухню, которые быстро заполонили голодные и побежденные мужчины. Папа налил целый кофейник, а Орел прочел стихотворение о человеке, потерпевшем поражение в любви: «Wenn dich ein Weib verraten hat…»[253] В стариковской каморке за кухней, которая была не больше автомобильного багажника и в которой красовались две лилипутские кровати, висел портрет Наполеона, вопрошавшего каждую просовывавшуюся в эту комнату немецкую голову:
«Чего я там не говорил?»
Они вгрызались в кладовую, под кровати, в бочки.
И находили бутылки: вечером вся деревня была вверх дном.
«Хайль Гитлер!» Им было необходимо залить смерть своих братьев. Военный поход в Россию неожиданно обернулся попойкой в Карпатах. И весьма кондовым походом по женщинам. Когда свечерело, мадемуазели начали появляться из-за деревьев. Грудастые волосатки с радостным блеском в глазах. Кто-то вышел помочиться и увидел вдали глаза на поляне. Вскоре все сеновалы затряслись.
«Хайль Гитлер!» Им было необходимо залить смерть своих братьев. Военный поход в Россию неожиданно обернулся попойкой в Карпатах. И весьма кондовым походом по женщинам. Когда свечерело, мадемуазели начали появляться из-за деревьев. Грудастые волосатки с радостным блеском в глазах. Кто-то вышел помочиться и увидел вдали глаза на поляне. Вскоре все сеновалы затряслись.
Орел добыл себе в лесу неуку и потянул ее, смеющуюся, жующую челюстями, в гостиную, – краснощекую белошейку с девственной плевой в глазах, жутко заинтересовавшуюся немецким пивным бочонком. В этой долине никаких военных не видали с тех пор, как году в 1287 через нее проезжали англичане, рыцари на пути в святую землю, и оставили свое семя в здешнем сене.
Большой пасторский сын из Аахена был романтической душой, одним из тех, кто пытается обрядить мокрое дело в как можно более сухую одежку. Он поставил перед своей румянушкой стакан, налил туда столько, сколько подсказывала ее грудь, а затем открыл кран со стихами. А тесная кухонька полыхала от объятий, а в соседнем доме пели:
«Das schönste auf der Welt / ist mein Tirolerland!»[254]
Мой отец воздержался от этих игр, но видел, как молодой солдат появился на пороге кухни с женщиной старше себя. Она выделялась среди других девушек, потому что ее лицо было бледным, а в глазах светился ум. Разумеется, она была конторская служащая, скрывавшаяся в деревне. Брови у нее были насупленные, а профиль такой птичий, что ее облик оглушил его как обух: на миг моему отцу показалось, что пришла мама. Заблуждение было столь сильным, что он едва не обратился к этой женщине по-исландски. Но, полчаса помедитировав на ее лицо, он наконец выполз в залитый вечерним светом двор, опьяненный алкоголем и восхищением, и вдруг вспомнил во всех подробностях день, когда он сошел на причал в Брейдафьорде и заскочил на луг, где его ждала главная женщина в его жизни. Некая жемчужно-потная Маса с граблями. И тут на него нахлынуло сожаление. Отчего он не внял советам своей жены? Ведь он мучился из-за нее семь тощих годов, а воссоединился с ней только для того, чтоб не ставить ни в грош ее ум. Сейчас прошло уже четыре года с тех пор, как они поцеловались на прощание.
Иногда он вспоминал пятый этаж в Любеке, их последний разговор, окончившийся хлопком двери. Эта «простая деревенская женщина» за версту видела абсурдность войны, а ему, выпускнику университета пришлось брести по крови и требухе, чтобы прийти к тому же выводу. После полных трех лет в грязище и холодрыге гитлеропоклонничество наконец слетело с него в один ясно-красный миг из-за женского лица, которое появилось перед ним, подвыпившим, на пороге румынской лачуги.
«Ну вот, а говорят, что вино и женщины – это плохо…» – сказал папа, с улыбкой фыркнув, а затрем тряхнув головой, в маленьком копенгагенском кабачке через много-много лет после войны. И его голубые глаза, разумеется, заволокло сентиментальностью.
123 Война вдалеке 1944
Но у войны сон короток. Еще не сошла утренняя роса – а Иван был уже тут как тут и начал гнать беглецов. Люди очнулись, с распаренными женской плотью щеками, и ошарашено вглядывались в ночную мглу; а вскоре из стволов полетели пули.
«Ханс! Ханс!» – послышался крик сквозь гром выстрелов. Папа узнал голос Орла. Сам он в это время сидел в лесу под деревом и считал Свепнэйар. Его глазам предстала деревня. Обстрел обрушился на нее как град, а крайние фасады ярко пылали в предрассветных сумерках.
«Ханс! Ханс!»
Он был трусом? Дезертиром? Предателем? Или попросту исландцем?
Он выбрел из деревни где-то в полночь, через ручей, под покров листвы. Ведомый лицом моей матери, покинул он этот ковчег совокуплений, колыхавшийся на лоне леса, и нашел себе опору – надежное дерево.
Папа слышал, как Орел крикнул еще пару раз, но не выбежал, чтобы помочь ему или чтобы составить ему компанию в поездке в Страну мертвецов. Но потом его крики смолкли. Слух донес до моего отца весть, что его товарища больше нет. Война уничтожила 6 000 строк Генриха Гейне.
Вряд ли для солдата есть что-нибудь опаснее, чем видеть войну издалека. Тогда его взору открывается бессмысленность войны, и пути назад для него уже нет. Мой отец застыл возле ствола дерева и разглядывал всю эту катавасию – исландец в лесу. Именно там война и закончилась для него. А ведь ему осталась пройти еще половину. Ханс Хенрик Бьёрнссон не погиб на войне – эта война для него умерла. Именно тогда, именно там. Если бы в том лесу был хотя бы один маленький международный аэропортишко, он бы пробрался в первый же летящий на родину самолет, отрекся от Гитлера над ледником Эрайвайекутль, с плачем переступил порог в Бессастадире и протрубил сбор к пресс-конференции на коленях у своей матери. Но вместо этого бог судьбы взял его за шкирку, как щуплого котенка, и погнал его навстречу самой суровой зиме, которую когда-либо довелось перенести кому-либо из исландцев, включая Греттира Асмундарсона[255].
Потому что сейчас произошло нечто странное.
124 Поросенок в лесу 1944
Мама спасла папе жизнь, утащив его от войны в лес. Но что делал там маленький поросенок, который на закате дня ступил на лежалую хвою, бледный как смерть и с обгоревшими ушами, постоянно трясший головой в надежде избавиться от своих ран?
Отец очнулся лежащим ничком перед Богом и людьми: мол, подходите, берите меня, всего, потому что я поставил не на ту лошадь! – и лежал головой на снятой каске, а высокое летнее солнце светило ему на лоб. Вдали слышалось, как потрескивали дома. Отдельные выстрелы доносились сквозь гул горящих руин. Военная страда подходила к концу.
За поросенком неслись голоса, почти смеющиеся голоса, отдававшиеся эхом под сводами леса, а потом – выстрел. Отец резко вскочил. Еще выстрел. Поросенок сник и лежал, судорожно подергиваясь. Язык у него вывалился, толстый и блестящий, словно труднодешифруемое послание от смерти к жизни. Папа пошарил рукой в поисках своего маузера.
Но его опередили русские. Миг – и они уже стояли над поросенком, солдаты с винтовками, и один из них заметил немца, который смотрел на них во все глаза, словно впервые видел мужчин. Исландская биография с огромной быстротой отмоталась назад, до самого детства возле рейкьявикского озера, ведь корни такой реакции моего отца надо было искать именно там. Подобно шестилетнему мальчику, играющему в индейцев летом 1914 года, он поднял руки вверх: «Сдаюсь!» Они не стреляли. Может быть, они сразу не поняли, что перед ними немецкий солдат. Может, его спасло то, что он был без каски. Как бы то ни было, мой отец попал в плен к русским.
125 Лаунсграфиня 1944
В ту ночь, когда мама явилась папе в образе румынской деревенской женщины, сама она наслаждалась гостеприимством того, кого она позже прозвала «даунсграфом даунсбургским». Она гостила в его загородном замке, стоявшем на Люнебургской пустоши в Северной Германии, Landgut Launsburg. Он предложил ей пожить там летом – близкий друг тех супругов, у которых мама работала. Легконогий шестидесятилетний эстет, вдовец и многих женщин отец, куривший сигариллы и злобно кричавший при чихании. А где же она спала в этом загородном замке? Я часто спрашивала себя об этом, пока не зацепилась языком с ней и ее подругой Бертой на кухне на Скотхусвег, и старая стиккисхольмская твердокаменка прямо в лоб задала маме этот вопрос. Ответ, еще не успев прозвучать, уже заставил глаза вылезти из орбит:
«Он был игрив».
Моя мама Марсибиль с годами стала привержена таинственности. Однажды ее спросили, не прикасалась ли она к мужчине в те годы, когда она в Брейдафьорде давала изменнику испытательный срок, а она ответила:
«При приливе не все острова видны».
Однако что верно, то верно: лаунсграф как-то посватался к ней и предложил построить на Свепноу и двор, и дворец, помещения на 30 человек. А мама не так поняла его и подумала, что ей предстоит рожать детей, как конвейеру, в свои сорок лет, но все же пробурчала в ответ что-то неопределенное и продолжила свою непроговоренную связь с «графиком даунсбургским», совсем как Коко Шанель со своим графом в его замке, пока она не стала самостоятельным работодателем. Иногда мужчина служит для женщины убежищем.
Но островитянка могла выстоять и сама, без опоры. Едва замок перешел в руки союзников, она села в джип и понеслась на запад без всякого графа, с огромной головой сыра в охапке. С немалыми приключениями она переправилась в Англию, а оттуда морем в Исландию; домой прибыла в апреле 1945-го, гораздо раньше всех других исландцев, отрезанных от родины войной.
Позже по меньшей мере два человека пытались убедить эту женщину написать автобиографию: простая девушка-островитянка, которая сломала хребет Поэту, породнилась браком с двумя самыми главными в стране семействами, лишилась единственного ребенка в военное лихолетье, какое-то время слыла графиней и под конец стала одной из самых знатных дам Рейкьявика с двойной фамилией. Бабушка могла бы гордиться ею – если б она не была Бабушкой. «Да, мы – брейдафьордские женщины – должны в любой момент быть готовы к тому, что наш ребенок окажется в чьем-нибудь гнезде», – ответила она, когда ее спросили про романы ее дочери с именитыми персонами. В старину несколько раз случалось, что в селениях близ Брейдафьорда орел уносил в когтях со двора младенцев.