Падай, ты убит! - Виктор Пронин 29 стр.


И тут же, заметив мелькнувшие рейтузы в приоткрытой двери туалета, Шихин вспомнил, что Федулов жил в его квартире — больше ему приткнуться было некуда. У всех у нас бывают времена, когда приткнуться некуда и, пораскинув умишком, перетасовав знакомых, сослуживцев, должников, мы наконец на ком-то останавливаемся. Обостренная бедой интуиция подсказывает — вот здесь ты можешь на что-то надеяться. Так уж получалось, что интуиция многим указывала на шихинский дом, этот ли, прошлый, позапрошлый. Федулов тогда крепко подзалетел. То ли от радости, то ли от горя, но однажды он так напился, что был задержан дружинниками, острижен наголо, осужден на пятнадцать суток, которые не без пользы для своего образования отработал на городской свалке. А вернувшись, обнаружил, что с работы изгнан что над его головой торжествующе парит позор. И он, сбежав из города Севастополя, рванул к Шихину.

Вся история неинтересна, а суть ее заключается в том, что когда Шихин, отлучившись на несколько дней, отвез к своим старикам Валю с Катей, по возвращении увидел, что ящики его письменного стола не просто вскрыты, а взломаны, все перерыто, все с ног на голову. Стол был тот еще, фанерный, клееный, за тридцать девять рублей, кстати, он и сейчас двадцать лет спустя, исправно служит Шихину, а вывернутые гнезда замков напоминают ему о славных днях молодости.

Промаявшись тогда неделю, Шихин решился спросить, что же случилось со столом, и Федулов признался, что в трудный жизненный момент искал в столе чего-нибудь противозачаточного, якобы оно потребовалось срочно и в большом количестве, а обуявшая его страсть лишила разума, в результате чего он самолично, в присутствии некоей соблазнительной особы и совершил надругательство над столом.

— Нашел? — потерянно спросил Шихин. На что Федулов лишь блудливо рассмеялся.

Ну что ж, наверно, среди друзей случается кой-чего и похлеще, в конце концов важно, как к этому отнестись. Можно посмеяться, обидеться, набить морду. Но тогда Шихину было не до смеха, обижаться на друзей он не смел, а уж о том, чтобы набить морду Федулову, он и думать себе запретил. Да тот вскоре и исчез, не оставив даже записочки, по слухам, перебрался к какой-то девице.

— А что он искал в столе на самом деле? — вслух спросил у себя Шихин. А коварная память тут же подбросила не менее яркое воспоминание — как-то пришел Иван Адуев. В то время Шихин жил на Набережной, Адуев коротал жизнь рядом и время от времени захаживал, как сейчас понимает Шихин, в расчете на выпивку. Выпить Иван любил всегда, а дармовщина возбуждала в нем такое красноречие, что его вполне хватало, чтобы расплатиться за самый роскошный стол. И вот Шихин, радостный от встречи с другом, метнулся на кухню приготовить закуску. Что у него могло быть... Хлеб, вареная картошка, иногда грибы — соленые валуи и чернушки, которые, упаси вас Бог, вываривать перед засолкой, только вымачивать, ребята, только вымачивать, несколько раз меняя воду на протяжении трех суток... И вся закуска. Но, положа руку на сердце — бывает ли лучше? Так вот, возвращается Шихин из кухни, и что же видит? Он видит, как Адуев внимательно изучает толстый блокнот, найдя его в ящике стола. Увидев застывшего в дверях Шихина, Иван отложил блокнот в сторону, спокойно так отложил, будто томик с одами Михаила Васильевича Ломоносова, и говорит... Правильно, говорит, мыслишь, Митя, одобряю... А Шихин, вот дурак-то, Господи! Вот блаженный! — был польщен.

В те времена Шихин любил большие блокноты, сам их сшивал, из старых кожаных сумок делал переплеты, раскаленными гвоздями выжигал узоры, прошивал шелковыми шнурами... Неудивительно, что каждому хотелось получить такой блокнот, каждый был уверен, что только блокнота ему не хватает, чтобы постоянно одаривать человечество мыслями смелыми и проникновенными. Шихину тащили голенища от сапог своих жен и подруг, старые портфели, драные куртки, но большинство приносили пошлую клеенку — не в состоянии были отличить ее от кожи. И у всех блокноты оставались девственно чистыми, разве что кто-то на первой странице записал свой адрес, чтобы в случае утери мысли бы не пропали, не были кем-то присвоены, чтобы духовная жизнь человечества не пострадала. Но свои блокноты Шихин исправно исписывал до конца, заводил следующий, так что к моменту нашего рассказа в верхнем правом углу его очередного блокнота уже стоят цифры «22».

— Что он искал в моем блокноте? — спросил у себя Шихин, упершись лбом в темную кору дуба. — Что нашел, что надеялся найти? Ведь я обо всем трепался, как на исповеди, по пьянке зачитывал из этого же блокнота целые страницы — Ивану нравилось слушать... Значит, перепроверка?

А Ошеверов... Что-то и с ним было связано невнятное, неловкое.

И Шихин вспомнил. Вернувшись из какой-то очередной авантюры, Ошеверов привез японский магнитофон, маленький «Панасоник» с блестящими кнопками, лампочками и двумя круглыми динамиками. По этому случаю собралась вся компания, все восторженно цокали языками, осторожно трогали пальцами кнопки, но потом забыли о магнитофоне, увлекшись очередной канистрой, Ошеверов всегда питал слабость к канистрам, начали болтать обо всем на свете.

И вдруг кто-то заметил, что магнитофон, позабытый на полке и полуприкрытый газетой, давно уже с японской старательностью все записывает — до вздоха, до всхлипа, до последнего неприличного словечка. Разоблаченный Ошеверов слегка растерялся, смутился, но громким хохотом и размахиванием рук сумел погасить недоумение друзей, тут же включил запись, и все с воодушевленным хохотом слушали собственные прогнозы — что ожидает всех нас в ближайшие годы, а чего ждать не следует ни при какой погоде.

Но самое интересное случилось на следующее утро. Шихину позвонил Ошеверов и сказал, что не может найти запись. Причем Ошеверов сожалел не столько о самой записи, сколько о кассете — она тоже была японская, дорогая по тем временам. Ошеверов спрашивал, не прихватил ли ее случайно Шихин, но по голосу чувствовалось, что обеспокоен он другим, что он предупреждает — кассета пропала. Он всем сообщил об этом прискорбном случае, но его подняли на смех, посоветовали пошарить в мусорном ведре, в собственных карманах, велели и ему, и себе об этом забыть.

Кассета так и не нашлась.

Значит, кто-то все-таки взял.

Значит, кому-то понадобилась...

Ошеверов... Зачем он сделал запись? По чьему заказу? И как понимать его сегодняшнее беспокойство? Что это? Желание загладить свою промашку, свой вольный или невольный донос? Или бескорыстный порыв?

А тогда, что было тогда? Шалость? Желание потешить друзей?

Обессилев, Шихин сел на землю, прижавшись затылком к мощному стволу дуба, к его жесткой и честной коре, закрыл глаза. И тут же перед его мысленным взором возникли Ююкины... А они? Чисты и непорочны?

Селена... Красотка в желтых бархатных штанах и с буржуазным локоном у правого уха... Черт ее знает! Было, и с ней кое-что было... Как-то в те времена, когда у Шихиных еще не было роскошной однокомнатной квартиры на девятом этаже с видом на металлургическую промышленность города и они с Валей переселялись с уголка на уголок, он оставил у Ююкина свой чемодан — там были наброски фельетонов, несколько блокнотов, письма. Но когда через неделю пришел за чемоданом, оказалось, что все его бумаги ссыпаны в мешок. Игореша, не дожидаясь расспросов, пояснил, что, дескать, Селена уехала в командировку, но, поскольку приличного чемодана у нее не нашлось, она решила воспользоваться шихинским, если он, конечно, не возражает. Шихин не возражал. Он был счастлив тем, что Селена где-то щеголяет с его чемоданом.

О, это милое, дружеское хамство!

Но ведь ни разу не возмутился Шихин, ни разу никого не спустил с лестницы, никому не дал по шее. Значит, все принимал как нечто естественное... Он перебрал Вовушку, Анфертьева, Ваську-стукача. Нет, ни с кого не удалось снять вины, и подозрений тоже ни с кого не снял.

Встал, отряхнул штаны от сухих листьев и побрел к дому.

* * *

Как-то, выбрав удобный момент, я снова подсунул Аристарху фотографию, сделанную в шихинском саду. Аристарх молча взял ее и так же внимательно, как и в первый раз, всмотрелся в лица гостей, расположившихся на крылечке.

— Слушаю тебя, — сказал он через некоторое время.

— Скажи... Ты можешь на этом снимке узнать анонимщика?

Аристарх подошел с фотографией к окну, поводил пальцами над улыбающимися физиономиями, при этом на лице его было такое выражение, будто вспоминал что-то важное и никак не мог вспомнить.

— Знаешь, — сказал он, — здесь несколько человек, способных это сделать. Кто из них наверняка — сказать не могу.

— Писали несколько? — удивился я.

— Если ты спрашиваешь об анонимке, написанной на Шихина, то писал один. Хотя... Способных сделать это — несколько. У меня такое ощущение, что ее готовил не один человек. Может быть, все они время от времени... И писали не только на Шихина... Ведь анонимки узаконены и не являются чем-то безнравственным, позорным, постыдным... Ты со мной не согласен?

— Если ты спрашиваешь об анонимке, написанной на Шихина, то писал один. Хотя... Способных сделать это — несколько. У меня такое ощущение, что ее готовил не один человек. Может быть, все они время от времени... И писали не только на Шихина... Ведь анонимки узаконены и не являются чем-то безнравственным, позорным, постыдным... Ты со мной не согласен?

— Мне всегда казалось, что анонимка — это нечто из ряда вон, это некая крайняя степень падения...

— Ошибаешься, — спокойно сказал Аристарх. — Анонимка... Это вроде признака гражданской зрелости. Если ты не писал анонимок, значит, как гражданин стоишь немного, значит, ничто тебя не возмутило, ничто не разгневало и ничего в нашей жизни ты не принимаешь близко к сердцу... Это плохо. Надо активнее включаться в жизнь. Я смотрю, ты относишься к анонимке, как... Анонимщики не одинокие рыцари, они представляют целое общественное явление — анонизм. За ним — и крик вопиющего в пустыне, и гнев человека, которого лишили права гневаться по какому бы то ни было поводу, и робкая попытка быть услышанным, и откровенная пакостливость, одобренная властью и моралью государства. Пишут в редакции, правительству, в Академию наук, пишут друг другу... Не подписываясь. Все, вместе взятое, и есть анонизм.

— Какое-то слово неприличное, — пробормотал я.

— Слово как слово, оно не может быть приличным или неприличным. У тебя мысли неприличные. Я вот сказал, что на снимке вижу несколько анонимщиков, но вовсе не обязательно, что они плохие люди. Они могут быть и порядочными, и отважными...

— Отважный анонимщик?!

— Да, — кивнул Аристарх. — Отвага вовсе не обязывает безрассудно бросаться на кого-то, не думая о последствиях. Это способность, трезво оценив возможности, выбрав оружие и цель, принимать решения и поступать с полным самообладанием. Если выбрана шпага — значит шпага. Если ружье — пусть будет ружье. Если анонимка...

— Кстати, о ружье... Оно уже появилось.

— Это хорошо.

— Ошеверов провел испытания. Стреляет.

— Ружье и должно стрелять. А если не стреляет, то это не ружье, а приспособление для заколачивания гвоздей. Согласись чтобы подсунуть взрывчатку в машину — тоже нужна отвага. Спокойная, здравая готовность идти до конца.

— Послушай, Аристарх... Когда ты, глядя на фотографию можешь сказать — жив этот человек или мертв, здоров он или болен, и можешь даже назвать его болезнь, я тебе верю. Ты уже доказал, что можешь. Когда ты говоришь, глядя на фотографию, что этому человеку нужно срочно менять железные зубы на золотые, при том, что рот его закрыт и ты не знаешь, есть ли у него вообще какие-нибудь зубы, я тебе верю. Убедился. Но когда ты вот так, походя, судишь о нравственности общества...

— Почему походя? — возразил Аристарх. — Я живу в этом обществе, каждый день общаюсь с тем или иным его представителем. Чаще приходится общаться не с самыми лучшими, поскольку я — все-таки милиционер. Да, мне легче распознать человека с пороками. Глядя на человека, я всегда знаю, чего он стоит, как далеко готов пойти... Я вхожу в троллейбус и знаю, кто из его пассажиров написал анонимку, кто только собирается, а кто никогда этого не сделает.

— И сколько же пассажиров одного троллейбуса готовы это совершить?

— Если едут человек двадцать, то пятнадцать — готовы. Или уже лишились этой своей невинности. Ты напрасно думаешь об анонимке как о чем-то чрезвычайном. Это мешает тебе понять простую вещь, — Аристарх помолчал. — Анонимка для многих — единственный способ и самоутверждения, и самовыражения.

— Ты хочешь сказать...

— Да. Именно это я и хочу сказать. Когда у вас хотят опровергнуть чье-то мнение, то о сути не говорят. Первый вопрос: «А кто ты, собственно, такой, чтобы мнение иметь? Кто позволил тебе слова произносить? По какому праву воздух колеблешь?»

— Ты становишься трибуном, — сказал я.

— Нет, для трибуна у меня нет гнева.

— Но... разве ничего не меняется? Газеты дышат новизной, переменами, свежий ветер...

— Прости, — Аристарх сделал почти незаметное движение ладонями, как бы разводя их в стороны, — я не вижу ничего такого, чего не происходило бы и раньше. Газетные страницы не первый раз дышат столь взволнованно... С ними это частенько случается. Кстати, они уже успокаиваются.

— Слушай, — сказал я серьезно, на тебя напишут анонимку.

— Я даже знаю, кто это сделает, — Аристарх поднялся. — Сейчас у тебя раздастся телефонный звонок, ты его ждешь, разговор будет долгим... Я пошел.

— А кто позвонит? — быстро спросил я, торопясь использовать последнюю минуту, пока Аристарх не исчез. Дело в том, что не на все звонки мне хотелось отвечать, не на все я мог что-то ответить, а некоторых просто боялся.

— Она уже набирает номер в автомате на Петровке, как раз напротив Художественного салона. Там целый ряд автоматов, она стоит в третьем слева. Пока. Как-нибудь договорим и я расскажу тебе о человеке, который обдумывает анонимку на меня. Он неплохой парень, но слишком страстно читает газеты.

— Но это буду не я? — не удержался Автор от дурацкого вопроса.

— Надеюсь! — ответил Аристарх уже от порога.

И в этот момент прозвенел звонок. Я бросился к трубке, а когда оглянулся, Аристарха уже не было.

— Это ты? — спросил голос из трубки.

— Да.

— Ну, здравствуй!

— Здравствуй... Рад тебя слышать!

— Я тоже... Как поживаешь? Хватит.

Тайны Автора должны оставаться священными для читателя. Аристарх оказался прав, разговор был долгим, и человек, послушавший его, много бы понял, но к нашей истории это не имеет никакого отношения. Хотя, если задуматься, то как знать, как знать... Не будь этого разговора, не было бы следующей главы или она получилась бы другой... Все в этом мире взаимосвязано, и дай нам Бог силы и разума отличить причину от следствия, силу от слабости, счастье от беды, любовь от чего-то очень на нее похожего...

12

Автор опустил описание обеда вовсе не потому, что забыл. Ну соберем мы снова всех за столом, опять начнут говорить глупости и уминать жареные куски морского окуня, запивая грузинским вином. Ничего нового сказано не было, никто не проболтался, не проявился с какой-то неожиданной стороны.

Пообедали. Насытились. Отвалились. Разбрелись по саду, обсуждая предстоящий дождь, расписание электричек на Москву, плотность Шаманьего подшерстка.

Когда солнце стало клониться к закату, а со стороны Бородинского поля потянуло свежестью и на горизонте возникли тяжелые округлые тучи, так набитые молниями, что они прямо торчали изо всех дыр в тучах, Ошеверов засобирался в Москву. Он вылил на себя ведро колодезной воды, достал из чемодана светлый костюм, попросил Валю выгладить сорочку и в полчаса был готов.

— Илья! Да ты прямо жених! — возбужденно воскликнула Селена. Но не стоит ее тон относить насчет особого отношения к Ошеверову, — Селена всегда была немного возбуждена. Ум, красота, образование давали ей тот тонус, благодаря которому она постоянно казалась несколько навеселе, если можно так выразиться.

— А что, Селенка! Поехали со мной! — неожиданно предложил Ошеверов. — Поехали!

— Куда?

— В Москву! Туда и обратно на моем мастодонте. Обернемся за два часа, если гаишники не прихватят. Но у меня для них версия готова. В Москву еду, потому что груз доставил, из Москвы еду, поскольку база закрыта, откроется в понедельник, ночевать буду в Одинцове.

— А как объяснишь Селену в кабине? — спросил Шихин.

— Скажу, что у меня к ней слабость. Они поймут и простят. Селена? Пообщаемся, поболтаем, поведаем друг другу наши маленькие тайны — девичьи секреты, мужские сокровенные желания... А то в такой толпе и словечком-то не перебросишься!

— В этом что-то есть... — засомневалась Селена. — А как быть с Игорешей?

— Ну его к черту, твоего Игорешу! Надоел — спасу нет!

— Вот тут ты, Илюша, прав, ой, как ты прав! — по-русалочьи расхохоталась Селена, и несколько подсохших листьев упало с деревьев. — Мороженым угостишь?

— Мороженым ты только закусишь то, чем я тебя угощу!

— Заметано! Игореша! Где Игореша? Впрочем, неважно, а то он еще переживать будет... Митя, скажешь Игореше, что я с Ошеверовым решила прошвырнуться, ладно? Он, конечно, огорчится, но ты утешь его, ладно? Похвали за что-нибудь, скажи, что он молод, красив, талантлив...

— Будет сделано, — заверил ее Шихин. — Послушай, Илья, — он отвел Ошеверова в сторону, — ты в самом деле едешь за анонимкой или хочешь с Селеной пообщаться?

— За анонимкой. И Селена пусть едет. Свидетелем будет. Читать письмо я ей не дам, но возможность убедиться предоставлю. Одну канистру вина я уже своему агенту вручил в качестве аванса. У меня для него еще одна приготовлена. Пусть отрабатывает.

— Кому вручил?

О, это моя маленькая тайна! Ты слышал, что я только что говорил Селене о тайнах? Обожаю маленькие тайны! Они обволакивают меня со всех сторон и создают над моей головой еле уловимое, но очень пикантное сияние! — Ошеверова понесло. — Я ни за что не признаюсь, каково мне пришлось в Салехарде! Не скажу, за что люблю Зину, свою жену единственную! Не выдам, откуда у меня это вино. Тебе не выпытать, кого я подозреваю...

Назад Дальше