— Уже подозреваешь?
— Как и ты, Митя, как и ты. И я уже просек, кого ты подозреваешь. Это заметно. Думаю, и преступник почувствовал. И не убеждай меня, что тебе это безразлично. В этом саду много народу, но спокойных нет. Почему все так веселятся, кричат, вспоминают всякие забавные случаи? Они возбуждены. Каждый про себя просчитывает, копается в прошлом, пытается найти корни анонимки. Все, кого ты видишь сейчас, — это следователи, мастера сыска и дознания. Держись, Митяй! Недолго осталось.
— Что говорить, когда кто-нибудь спросит о тебе?
— Обо мне может спросить только Селена, да, Селена? Вот кого я люблю, вот кого мне не хватало в Салехарде, на Сахалине, в Синельникове, но хоть в Москве она будет со мной, да, Селена? Митя! Все до единого знают, куда я еду, я чувствую на себе всеобщие взгляды. И если кто спросит, знай — лукавит. А ты, — Ошеверов наклонился и зашептал Шихину на ухо, — посмотри за народом, этак невинно, доброжелательно, ладно?
— Не нравится мне все это, ей-богу!
— Не переживай. Гости прекрасно себя чувствуют, сыты, пьяны... Все очень хорошо получилось. А причина для волнений есть только у одного человека, только одному может не понравиться сегодняшний вечер...
— Кому?
— Доносчику. Но его недовольство можно стерпеть. Стерпим? Переморгаем? Оботремся?
— Слушай, мне становится страшно.
— Ничего, это приятный страх. Как у девушки перед брачной ночью. Что-то откроется, что-то познается, что-то будет преодолено... А там, глядишь, радость будет, сладость неземная и наслаждение... Знаешь, в некоторых деревнях остался обычай — наутро после брачной ночи вывешивать во дворе окровавленные простыни. Чтобы все знали — девушка была настоящая, а не подпорченная. Правда, в последнее время обычай несколько облагородили — вместо простыни вывешивают красный флаг. Но по мне пусть уж лучше будет простыня. И истолкована она может быть только в истинном смысле — белый флаг поражения, красный флаг победы... Чья-то победа — это всегда чье-то поражение... А если то и другое на крови замешено, это всерьез.
Ошеверов стоял в светло-кремовом костюме, в белоснежной рубашке, в светлых замшевых туфлях, выкупанный, гладко выбритый и причесанный. У калитки его поджидала прекрасная Селена в желтых бархатных штанах и зеленой шелковой блузе, которая на слабом ветерке раздувалась, как парус, готовый увлечь куда-то за горизонт, где ждут события тревожные и радостные.
— Держись, Митя! Я с тобой! — воскликнул Ошеверов, поняв смятение друга. — Держись! — И частой упругой походкой направился к рефрижератору.
— Ни пуха! — успел крикнуть Шихин.
— К черту! — с удовольствием откликнулся Ошеверов. И, нырнув под боярышник, пропал с глаз. Шихин медленно прошел следом. Селена уже сидела в кабине, с любопытством оглядываясь по сторонам, Ошеверов ворочал рычагами, ключами, тыкал пальцами в кнопки, к чему-то прислушивался. Наконец мастодонт вздрогнул, чихнул чем-то ядовитым, заревел и попятился назад. Ошеверов ловко завел мощный зад машины в переулок, переключил скорость и двинулся к Подушкинскому шоссе, повернул налево, потом через двести метров еще раз налево и с грохотом покатил к Москве.
Жара спала, сквозь ветви елей пробивались лучи солнца, под деревьями установилась предгрозовая сумрачность, но было тепло, тихо, ясно. Где-то над Жаворонками прогудел самолет. На фоне темных туч он казался радостным вестником, его иллюминаторы вспыхивали красноватыми бликами отраженного солнца. Самолет торопился во Внуково, чтобы успеть сесть до грозы. Должно быть, пассажиры видели фантастическую картину — Москву, подсвеченную закатным солнцем, и надвигающиеся темные тучи с торчащими из них острыми молниями.
— Ни пуха, — повторил Шихин и, взглянув на темнеющее небо, вернулся в сад. И тут внимание его привлек басовитый голос, бубнивший где-то рядом. Раздвинув кусты малины, Шихин увидел Адуева. Рядом в гамаке лежала Марсела, разбросав мосластые свои конечности. Иван тихонько раскачивал гамак, при этом с выражением зачитывая что-то из книги.
— Образ положительного героя всегда отличали высокие душевные качества, — голос Ивана вибрировал, опускался до еле слышного придыхания и тут же снова набирал силу убежденности, уверенности в правоте. — Человек завтрашнего дня — это мужественный, умный, готовый к самопожертвованию во имя...
Глаза у Марселы были закрыты, чтобы ни красное небо, ни прыгающие но ветвям белки, ни вид заботливого отца не мешали ей проникнуться услышанным. Но Шихин заподозрил, что глаза у Марселы не просто закрыты, что дышит она куда ровнее и безмятежнее, нежели требовала вдумчивая сосредоточенность.
— Она не спит? — спросил он.
— Спит, — шепотом ответил Адуев, приложив палец к губам. — Не мешай... Во сне очень хорошо все усваивается.
— А ничего, что она... слегка храпит?
— Когда начинает всхрапывать, я читаю громче.
— А тебе не кажется, что ее храп — защитная реакция?
— Это как? — Адуев с подозрением уставился на Шихина.
— Она подсознательно глушит тебя, чтобы не слушать этот собачий бред.
— Знаешь что, — яростно прошипел Адуев, — иди! — Он замахал рукой, прогоняя Шихина, словно надоедливую муху. — А то она усвоит не то, что нужно, и получит двойку! У нее сочинение на носу.
— Про что сочинять будет?
— Мы решили не рисковать и взять свободную тему... А о чем может быть вольная тема, — рассудительно зашептал Адуев, которому, видимо, и самому надоело зачитывать страницу за страницей. — Герой литературы и жизни, строительство нового общества или уж на худой конец перестройка в условиях зрелого монументализма. А если брать какого-нибудь писателя, то недолго и впросак попасть... Сегодня тот хорош, завтра этот, потом возвращаются к тому, по которому топтались вчера... Пусть лучше про героя пишет.
— Вот именно! — горячо поддержал его Шихин. — Это будет удар наверняка.
— Ну то-то, — облегченно проговорил Адуев. — Да, Митя... Ты это самое, — Адуев перешел на шепот, — я Вале утку дал, чтоб она приготовила... Проследи, ладно?
— За чем проследить? За уткой? Она что, живая?
— Да нет! — досадливо крякнул Адуев. — Мороженая.
— Так чего за ней следить? — прикидывался дураком Шихин.
— Ну как, — Иван помялся, — налетит эта шелупонь, и крылышка не достанется. Ноты это... можешь полакомиться, если, конечно, в меру. — И он засмеялся с той выверенной доверительностью, чтобы Шихин понял — это, конечно, шутка, но сказана всерьез.
— Что ты, что ты! — Шихин приложил руки к груди. — Конечно! И не сомневайся! Прослежу! Ни одна косточка, ни одна перепоночка не пропадет. А то ишь! Они и на запах слетятся, воронье поганое! За ними глаз да глаз!
— Вот-вот, и я о том же, — Адуев посмотрел на Шихина с испытующим прищуром, который выработался у него при вынужденных посадках и всплытиях в суровых условиях Кольского полуострова, когда он всматривался в окуляры, в объективы, перископы и панорамы, изыскивая самый ничтожный шанс спасти для государства технику и собственную жизнь. И тут же обратив взор в книгу, Адуев заговорил нараспев и с выражением в голосе: — Образ строителя нового общества будущего всегда характеризовался выдающимися душевными качествами, высочайшей степенью нравственности, самозабвенной преданностью всевозможным идеалам, радостной готовностью пожертвовать своей жизнью и жизнью близких во имя всеобщего торжества, во имя победы угнетенных трудящихся всех стран и народов, ради счастливого ликования наших далеких потомков, которые со слезами благодарной признательности воспримут...
Шихин, уже собравшийся уходить, заинтересованно обернулся.
— Там что, так и написано?
— Нет, я еще и от себя добавляю. А что, заметно?
— Я слышу, текст прямо за душу берет... Неужели, думаю, в учебниках стали так писать... Только это... Насчет будущего... Вот как ты смотришь, если, к примеру, Иван Грозный решил бы построить общество будущего? Для нас с тобой, к примеру...
— А почему Иван Грозный? — подозрительно спросил Адуев.
— Ну какая разница! Пусть будет Василий Темный!
— Не понял! — сказал Адуев так твердо, будто был уверен, что каждое его слово записывается на магнитную ленту, тут же расшифровывается и машинистки уже печатают текст, который мгновенно передается куда надо и становится уличающим документом.
— Вот ты говоришь, что мы строим общество будущего, то есть для наших иотомков. А я спрашиваю — что получилось бы, если бы наши великие предки задумали сварганить общество для нас?
— Да это был бы кошмар какой-то! — расхохотался Адуев, что-то сообразив.
— А мы вот строим и ничего не боимся — ни смеха потомков, ни их сочувствия... Наверно, будут и смех, и жалость... Заглядываем на тыщу лет вперед, а сами от доносов отказаться не можем. Как ты думаешь, в строительстве ликующего общества анонимки помогают?
Адуев некоторое время в упор смотрел на Шихина, и чувствовалось, что за крепким лбом его идет напряженная работа мысли, которая охватывает не только настоящее, но устремляется вдаль и ввысь. Видимо, не обнаружив в будущем ничего обнадеживающего, увидев там одни лишь опасности и подвохи, Адуев взял Шихина за локоть, отвел за малинник поближе к туалету, но, заметив в деревянной будочке розоватую суету, увел Шихина к рябинам. И только там, обернувшись по сторонам, спросил:
— А мы вот строим и ничего не боимся — ни смеха потомков, ни их сочувствия... Наверно, будут и смех, и жалость... Заглядываем на тыщу лет вперед, а сами от доносов отказаться не можем. Как ты думаешь, в строительстве ликующего общества анонимки помогают?
Адуев некоторое время в упор смотрел на Шихина, и чувствовалось, что за крепким лбом его идет напряженная работа мысли, которая охватывает не только настоящее, но устремляется вдаль и ввысь. Видимо, не обнаружив в будущем ничего обнадеживающего, увидев там одни лишь опасности и подвохи, Адуев взял Шихина за локоть, отвел за малинник поближе к туалету, но, заметив в деревянной будочке розоватую суету, увел Шихина к рябинам. И только там, обернувшись по сторонам, спросил:
— Тебе что, одной анонимки мало? Еще хочешь?
— Ваня! Но ведь я говорю с тобой, с человеком надежным, с другом, с верным и неподкупным товарищем...
— Заткнись. Марсела все твои мысли во сне улавливает. А у нее сочинение. Возьмет да изложит... Меня, само собой, за задницу и на солнышко... Что же прикажешь, тоже такую халупу подыскивать в лесах Среднерусской возвышенности?
— Зачем, есть леса и погуще — в Коми, на Сахалине, Камчатке... Прекрасные леса! Там, знаешь, белые грибы некому собирать!
— Вот там и договорим, — Адуев развернул Шихина и подтолкнул к дому.
* * *Из авторских черновиков.
Не забыть описать ночной сад, тени от луны, невидимое шуршание ежей, вечерний дождь в саду, лунную рябь листьев... И дождь, побольше дождя. Его струи текут с крыши на флоксы, мерцает под дождем влажная кирпичная дорожка, Шаман врывается на террасу и встряхивается так, что всех окатывает брызгами...
Ночной сад должен стать как бы еще одним действующим лицом. И когда въедливый и бдительный редактор спросит, а где, Виктор Алексеевич, ваш положительный герой? — ему тут же под нос этот сад с ежиками, белками, чернушками, полоумным медведем, перепуганным лосем... Чтоб не думал он, что Автор занимается сплошь очернительством.
Марсела...
Ее будоражат пробуждающиеся желания. Мечтает прогуляться по лунному саду нагишом. И прогуливается. И ничего страшного не происходит. Мелькнет иногда среди ночи обнаженная женская фигура и пропадет в листве. Соседи стали поговаривать о привидениях... Но больше всего это должно взволновать Нефтодьева, который в самых простых вещах расположен видеть символы, знаки, приметы...
Федулов все-таки затащит Марселу на чердак, это ему удастся... Но кончится все конфузом. У Федулова слабость — здороваясь и прощаясь, норовит лизнуть человека в щеку. Лизун. Собачья привычка. Вроде шутка, озорство, а на самом деле болезнь. Или норок? Он и Марселу лизал на чердаке.
Шихина Катя...
Вот о ней нужно подробнее — ее судьба простирается в будущее.
Она листала на чердаке розово-голубые подшивки журнала «Китай», общалась с Нефтодьевым, всерьез принимая его за домового, рисовала каких-то чудищ, питалась от случая к случаю. По саду Катя ходила молчаливая и неприметная, в странных одеяниях, то великоватых на ней, то маловатых. Все это были гостинцы дальних и близких родственников, помогавших Шихиным обживать новое место. Сердобольные тетки присылали стертые босоножки, которые Катя сможет надеть разве что года через два, если, конечно, Шихин соберется их подклеить, подшить и довести до ума, щедро дарили ношеные колготы, пальтишки с подшитыми рукавами, штопаные вязаные шапочки. Попадались и почти новые платья, из которых кто-то вырос, не успев сносить, но это случалось нечасто. Все принималось с благодарным восторгом, Катя счастливо прыгала вокруг коробки с тряпьем, Валя смотрела на нее с грустной улыбкой, а Шихин прикидывал объем работы но восстановлению вещей.
Во времена, к которым относится наше повествование, Катю часто можно было увидеть в вельветовом халате с розовыми разводами, с громадными карманами, сделанными, похоже, из рукавов, а сами рукава отсутствовали, поскольку продырявились еще у прежней хозяйки. Катя любила этот халат именно за безразмерные карманы — у нее там всегда можно было найти несколько сухарей разной степени сгрызенности, и она постепенно съедала их, никому не докучая и не напоминая о себе.
Катю часто можно было увидеть на дереве, причем она предпочитала рябину — ее ветви шли от самой земли, и забраться на рябину было куда проще, нежели на необъятный дуб, на скользкий ствол березы или на колючую сливу. В теплых ветвях рябины она сидела долго и неподвижно, дожидаясь, когда рядом сядут сойки, синицы, снегири. Как-то Шихин обнаружил Катю на дереве во время дождя. Она сидела, забравшись в прозрачный целлофановый мешок, по которому часто и звонко стучали капли. Проделав в мешке дыру, Катя смотрела на соседку за забором, которая поливала грядки из резинового шланга. Катя терялась в догадках — зачем делать такую пустую работу? И придумывала десятки причин, по которым та могла поливать огород во время дождя. Например, соседка не заметила дождя, задумавшись о чем-то важном, или дождь мог быть ядовитым, во всяком случае не очень полезным для редиски, морковки, огурцов, или соседка сомневалась, что дождь продлится слишком долго, или ее растения, привыкнув к водопроводной воде, не принимали дождевой, а может, соседке просто нравилось поливать огород и она поливала его, несмотря ни на что...
— Что происходит? — спросил Шихин, обнаружив высоко в ветвях застывшую в целлофановом мешке Катю. В своем посверкивающем одеянии она таинственно темнела среди звезд.
— Это космический корабль, — отвечал из мешка приглушенный голос, казалось, он действительно доносился из небесного пространства.
— Куда же ты летишь?
— Я уже прилетела.
— И где находишься?
— Еще не знаю... Присматриваюсь вот...
— Ну, давай, присматривайся, — отвечал Шихин, отходя от рябины. — Тут, похоже, ко всем нам не мешает присмотреться.
Он не мог отделаться от мысли, что страсть к космическим путешествиям у Кати чисто наследственная — чуть ли не каждую неделю моталась на Венеру непонятно по каким надобностям его тетка Нюра, пока не улетела однажды в запредельное пространство, а дальний родственник Ваня из деревни Грива, надев шинель, подаренную генералом ракетных войск, и взобравшись на холм, где когда-то стоял барский дом, и светился окнами, и звучал музыкой, а теперь лишь змеи ползают в остатках его фундамента да растет серебристый тополь, которым так гордился барин Кавелин, так вот, взобравшись в лунную ночь на этот холм, в распахнутой генеральской шинели и с непокрытой головой Ваня часами что-то высматривает на Луне, изредка произнося странные слова, потому что человеческих слов он произносить не умеет. Когда было Ване три года, протянул он свою немытую ручонку к вареной картофелине на столе, а мать, злобная от недоедания и дурного воспитания, ударила по руке и навсегда отняла у Вани речь. Вот и мычит он, бедный, уж семьдесят лет — ровесником революции оказался Ваня, и высохшая его рука не может удержать ничего, кроме куска хлеба и стопки водки, которой баловал его иногда Шихин, приезжая в деревню перевести дух. До прошлого года приезжал, пока какая-то сволочь не облила поздним вечером его избушку бензином и не сожгла до пепла. И никто уже не подкармливал Ваню, и нашли его однажды в канаве... В генеральской опять же шинели.
А теперь, выходит, и Катя заинтересовалась ночным небом и звездным пространством. Задумавшись об опасной наследственности, Шихин поймал себя на том, что у него болит шея, ему неудобно, а стоит он, оказывается, на кирпичной дорожке с запрокинутой головой, пристально рассматривая какое-то смутное движение в Млечном Пути. Там явно что-то происходило, звезды перемещались, их сияние то усиливалось, то исчезало вовсе. И хотя Шихин уже вроде бы привык к странностям одинцовского неба, и никакого дела ему не было до событий в тысячах световых лет, он продолжал неотрывно смотреть в этот участок Млечного Пути, о чем-то догадываясь, что-то начиная понимать. Потом, спохватившись и встряхнувшись всем телом, как это делал Шаман, выбираясь из лесного озера, торопливо зашагал к дому. Шихину казалось, что, встряхиваясь, он освобождает невидимую свою шерсть от звездной ныли, сумасшедших мыслей и дурных предчувствий.
Но вот что интересно — пройдут годы, и Шихин начисто забудет о многих подробностях своей жизни в то время, весны и зимы сольются в его сознании в одну счастливую полосу под названием «Подушкинское шоссе», он забудет, кто приезжал к нему в гости, о чем говорилось, какие тосты поднимал и, а если ему о чем-то напомнить, будет долго морщить лоб и наконец произнесет: «Да, кажется, что-то похожее было».
А вот Катя запомнит каждый день, прожитый в бревенчатом доме с разваленными печами, протекающей крышей и стенами, сквозь которые пробивалось солнце, разбрасывая по полу жизнерадостные зайчики.
Шихин однажды ужаснулся, когда, уже взрослой, красивой и смешливой, Катя спросила: