— Игореша! — сказал Ошеверов. — Ты ничего не хочешь сказать?
— Нет.
— Ты взял письмо?
— Думайте что хотите. Ведь вам нужен преступник, и вы готовы поверить кому угодно.
— Марсела врет?
— Спроси у нее.
— Но она утверждает, что видела, как ты взял письмо.
— Видела... Или ей показалось... Из туалета, когда при этом занят еще чем-то очень важным, все что угодно может показаться.
— Ничем я не была занята. Я зашла в туалет только для того, чтобы спрятаться. Вы взяли это письмо, сунули в задний карман брюк и быстро вышли в сени, будто вас кто-то позвал. И появились, когда уже собрались остальные.
— Что скажешь, Митя? — спросил Ошеверов.
Шихин повертел в воздухе растопыренными пальцами и уронил руку на колено.
— А я не вижу большой разницы между письмом, уткой, колбасой, — заметила Валя и тем дала понять, что готова на разрыв дружеских отношений с кем угодно, и даже со всеми сразу. — Он запросто мог его проглотить, коль у нас уже стало доброй традицией уничтожать следы путем их поедания.
— Скажи мне, Игореша, друг любезный, — ты взял письмо из моего кармана? — продолжал допытываться Ошеверов.
— Отстань! Я не желаю с тобой разговаривать.
— Ты согласен поговорить о письме с кем-то другим?
— Ни с кем я не желаю об этом говорить. Оставь меня в покое.
— Если я правильно понял, ты хочешь сказать, что письма не брал и тебя унижает само подозрение, так?
— Наконец до тебя начинает что-то доходить!
— С шоферами это бывает...
Игореша не произносил ни одного определенного слова, ничего не отрицал, ни на чем не настаивал. Ошеверов на какое-то время растерялся — все его удары приходились мимо, он никак не мог попасть в Ююкина.
— Значит, так... Если тебя унижает мое подозрение, если тебя возмущает утверждение этой прекрасной девушки, которой так не повезло с отцом, то тем самым ты хочешь сказать, что письма не брал?
— Ты всегда все понимаешь правильно! — вел свою линию Игореша, понимая, что любое его утверждение окажется уязвимым.
— Ну, ты и даешь, Игореша! — расхохотался Васька-стукач. — У тебя спрашивают простым человечьим языком — брал письмо или нет? А ты чешешься, как пес блохастый!
— И ты, значит, решил включиться в борьбу за справедливость? — Игореша хмыкнул. — Ну и кадры у вас, ребята, один другого краше!
— Надо же! Не ухватишь! Тогда мы поступим проще. Илья, где лежало это вонючее письмо?
— Вот в этом кармане! Все остальные документы на месте... И нрава, и путевка, и паспорт... — Ошеверов который раз перебрал свои бумажки. — Письма нет. А Игореша занимается не то словоблудием, не то блудословием...
— Подожди, Илья! Давай сюда свои шоферские бумаги. — Васька-стукач взял документы и сосредоточенно поднес к носу.
— Что ты их нюхаешь! — заорал Ошеверов. — Потом воняют! Бензином! Соляркой! Чем они еще могут вонять!
— Очень хорошо! — чем-то восхитился Васька. — Шаман! Шаман! — заорал он в сад. — Сюда! Ко мне!
Где-то в темноте сада возникло движение, яростный шорох, нарастающий шум, повизгивание, и на террасу впрыгнул, преодолев сразу все ступеньки, мокрый, рыжий, радостный пес. Он отряхнулся, обдав всех брызгами, и замер. Что дескать, тут у вас случилось, зачем звали, чего делать?
Васька-стукач дал Шаману понюхать ошеверовские документы, потом отвел его в сени, а бумаги, перетянутые черным резиновым колечком, сунул под самый потолок. — Ищи! — приказал он Шаману, открыв дверь. — Ищи!
Шаман взвизгнул, крутнулся, сделал круг но террасе, останавливаясь у каждого на долю секунды, так же легко пробежал мимо Игореши, но сразу вернулся и, глядя ему в глаза, залаял. Хватит, мол, меня разыгрывать, я тебя раскусил и давай, не тяни, выкладывай, чего ты там спрятал. Вертясь вокруг Игореши, Шаман все старался ткнуться мокрым черным носом в карман, на который недавно показывала Марсела своим пальчиком, еще хранящим, надо полагать, запах жареной утки. Но не будем упрекать ее и осуждать. Она увидела утку, утка ей понравилась, Марселе и в голову не пришло заподозрить какие-то чревоугодные устремления отца родного, Ивана Адуева. Однако, когда пришло время разоблачить доносчика, она проделала это твердо и бестрепетно, чего так часто не хватает нам, ребята. Что-то останавливает, может быть, неуверенность в том, что мы действительно все видели собственными глазами, ведь нас частенько убеждают в том, что увиденное имеет совсем другой смысл или не имеет никакого смысла. А мы соглашаемся, да, дескать, простоваты, виноваты, не умыты. И при этом делаем многодумные гримасы — как же, как же, понимаем, сознаем, одобряем. Куда деваться, мы родились и выросли в мире, искореженном и раздавленном скрипучим колесом истории, которое слишком долго крутил колчерукий параноик, усмехаясь в прокуренные усы. Вряд ли Марсела смогла бы уверенно сказать, как звали властолюбца, и слава Богу! Это и позволило ей, легко подняв руку, указать злодея.
А мы, ребята! Припомните, кто хоть раз указал пальцем на человека бесчестного, продажного, корыстолюбивого? Кто? Бесчестным, продажным и корыстолюбивым мы пожимаем руки, улыбаемся, виляя мысленно задом, и посылаем поздравительные открытки! И знаем, знаем, что делаем.
Ну да ладно. Хоть Марсела смогла поступить безоглядно, Ошеверов немного сохранился, Шаман не осторожничает, не лукавит... Какая-никакая, а все надежда на будущее.
Итак — Шаман.
Не выдержав, перемазанными в земле лапами он поскреб белоснежный зад Игореши, оставляя на нем срамные полосы. Ошеверов подошел, залез в Игорешин карман, невольно ощутив жидковатую ягодицу, и развел руками, какие могут быть только у водителя, занимающегося междугородными перевозками контейнеров с мерзлым морским окунем.
— Пусто! — сказал Ошеверов виновато.
— Ни фига! — воскликнул Васька-стукач с некоторой ожесточенностью, и Автор не мог не подумать: не старался ли он усердием смягчить свою вину перед Шихиным? А может, дело в другом — Васька доказывал чистоту официального доноса, его нравственность по сравнению с бесчестием доноса по собственному желанию. — Ни фига, — повторил он тихо, но твердо. — Шаман! Ко мне! — и снова, уведя Шамана в сени, приказал сообразительному псу: — Ищи!
Гости рванулись следом, так что весь дверной проем в сени оказался заполненным человеческими лицами. О, если бы в этот момент кто-то догадался сфотографировать лица друзей, обрамленные деревянной рамой! Но не беда, эта картина всегда будет стоять перед мысленным взором Автора, да и Шихину он не даст забыть о ней.
— Ищи! — повторил Васька-стукач.
Почувствовав ответственность, Шаман рванулся в одну сторону, в другую, выскочив на кухню, тут же вернулся и, уже не колеблясь, ткнулся носом в щель между досками пола. И завыл, заскулил жалобно, неосторожно вдохнув запах подлости, шедшей из-под пола.
— Это уже не собачье чутье, верхнее или нижнее, — сказал Аристарх, когда я рассказал ему о том, как изобличали доносчика. — Что Шаман мог уловить в воздухе, перемешанном гостями, которые толпами бегали на кухню, привлеченные утиным запахом, носились с ошеверовской канистрой, перепрятывая ее друг от друга, потом Федулова закатила истерику Федулову, требуя, чтобы он снял с себя наконец рейтузы, и так далее. Нет-нет. — Аристарх покачал головой. — Шаман уловил запах подлости. Да вы все достаточно надежно улавливаете психологическую вонь подлости, только не доверяете себе, не можете поверить собственным чувствам, предвидениям, прозрениям.
— Но ведь из-под пола могло тянуть и бензином? — возразил я.
— Конечно, — легко согласился Аристарх. — Я могу назвать еще десяток причин, по которым Шаман учуял конверт с анонимкой. Но речь о другом. Вы готовы поверить самым убогим объяснениям, лишь бы они не вносили разлад в отношения с самим собой, ласкали бы ваше невежество. Ты не задумывался — как мало вас удивляет в этом мире, как мало вещей, которые могут поразить? Вы удивляетесь случайностям, но не явлениям. Получается, что вокруг не происходит ничего, что потрясло бы вас своей невозможностью... Почему? Вы ко всему готовы, все предвидели. И когда что-то все-таки происходит из ряда вон, вы относитесь к этому событию как к чему-то само собой разумеющемуся. Выгоняют в шею доброго знакомого, а вы лишь пожимаете плечами — давно к тому шло. Женщина от нас уходит, — с неожиданной печалью произнес Аристарх, похоже, не заметив, как и самого себя присоединил к этому несчастью. — Женщина уходит, а мы лишь удивляемся, что это случилось сегодня, а не вчера. Рушатся все надежды, а у нас даже нет времени взгрустнуть, оказывается, мы к этому готовы. Мы предчувствовали поражение, но старались доказать себе, что чушь это собачья. А это было самое настоящее предвидение.
— Она ушла? — спросил я.
— Гены. Это все гены. Появился кто-то с другой генной системой, и она ничего не может с собой поделать. Понимаешь, она хочет его, и все тут, хочет в самом животном смысле слова. И все силы мира беспомощны.
— Она ушла? — спросил я.
— Гены. Это все гены. Появился кто-то с другой генной системой, и она ничего не может с собой поделать. Понимаешь, она хочет его, и все тут, хочет в самом животном смысле слова. И все силы мира беспомощны.
— То есть она влюбилась?
— Можно и так сказать, — поморщился Аристарх. — Это будет красиво, но неточно. Мы остались вместе, но ее гены... тянутся к нему, как железные опилки к магниту.
— Ты знал, что так будет?
— Знал. Но сколько же раз нужно обмануть человека, чтобы он перестал доверять самому себе! — горько воскликнул Аристарх.
— Может быть, достаточно и одного обмана...
— Да? — удивился Аристарх. — В этом что-то есть. Так что там с Шаманом?
— С Шаманом ничего. Дальше действовал Ошеверов.
* * *Сбросив с себя белый костюм и оставшись в черных сатиновых трусах, великоватых даже для его фигуры, Ошеверов, розовый от здоровья, вина и гнева, так яростно полез под крыльцо, что из-под его ступней и коленок вылетали комья мокрой земли, под полом слышалось сопение, глухой стук кирпичей и слова, приводить которые, пожалуй, нет никакой надобности, поскольку их вычеркнет первый же редактор, более того, рискованные выражения, доносящиеся из сырой темноты, в высоконравственной редакторской душе могут вызвать сомнение во всей рукописи, а вот этого Автору уж никак не хотелось бы. Уж лучше смалодушничать и утаить от читателя те красочные многоступенчатые образы, которые рождал в этот миг мятежный ум Ошеверова. По отдельным его словам можно было проследить, как далеко проник он в тесное пространство подполья, с какой скоростью и с какой страстью продвигался вперед.
Гости столпились у крыльца и всматривались в неуверенное мигание слабого фонарика где-то там, среди битых кирпичей, железных обручей от бочек, мятых ведер и дырявых самоваров, среди чугунных утюгов и забытых со времен второй мировой войны мотков колючей проволоки, на которой оставались клочья ошеверовских трусов.
С каменной изысканностью откинулся в кресле Игореша. Закинув ногу на ногу, уставившись в ненавистные уже флоксы, сидела Селена. Костя остался на диване, как всегда, устремленный вперед неудержимым своим профилем. Сейчас в этом профиле просматривалась безжалостность, в нем было что-то от топора. Даже Нефтодьев свесился из чердачной дыры и с тревогой вслушивался в происходящее. Он был давно небрит, немыт, разум совсем покинул его взор, но, несмотря на эти внешние перемены, Нефтодьев все понимал, более того, Автор подозревает, что он стал понимать больше, нежели прежде. Если раньше его светлый ум откликался лишь на отвлеченные понятия, вроде продовольственной программы или жилищных посулов государства, то теперь нефтодьевское сознание налилось нравственностью, и его совершенно перестали волновать газетные страницы, программа «Время» и телевизионные посиделки обозревателей.
— Есть! — донеслось из-под пола, и Нефтодьев мгновенно исчез в чердачной темноте. — Нашел! — донесся сдавленный, но радостный голос Ошеверова.
Гости потянулись на террасу и быстро расселись, ожидая дальнейших событий. Из-под пола еще некоторое время доносилось сопение, слышался грохот раскалывающихся кирпичей, влажно и могуче бились друг о дружку не то бревна, не то ошеверовские коленки, и наконец показался его мощный зад, обтянутый рваными сатиновыми трусами. По ступенькам Ошеверов поднялся босой, перемазанный в глине, в волосах его запутался ком паутины вместе с пауком, трусы висели на одной ягодице, но в руке он сжимал конверт.
— Шаман был прав, — сказал Ошеверов.
— Падай, Игореша, ты убит, — сказал Шихин, с улыбкой глядя на Ююкина.
— В каком смысле? — спросил тот, бледнея.
— Конечно, в переносном... Это мы в детстве в войну играли... Ружья и винтовки делали из подсолнечника. К осени стебли высыхали и становились пустотелыми, и если их удачно обрезать, обработать корневище, то они походили на странные пистолеты, ружья... Ползаем мы в помидорных кустах, в картофельных зарослях, в кукурузных джунглях, увидим противника и кричим: «Кх! Кх!» Дескать, выстрелил. А он ползет. Тогда и кричишь: «Падай, ты убит!» Зачем ты это сделал, Игореша?
— Что сделал, Митя?
— Зачем ты написал этот донос?
— Ты уверен, что его написал я?
— Разве все происшедшее не доказывает...
— Все происшедшее доказывает лишь то, что я взял письмо из пиджака, принадлежащего нашему другу Ошеверову. Да, письмо я взял. И бросил его сквозь щель в полу. Вот и вся моя вина.
— Ты хочешь сказать... — начал Ошеверов и в растерянности замолчал.
— Да, Илюша, да.
Наступила неловкая пауза, все молчали, и даже в раскачивании ружья, подвешенного на гвоздь, была какая-то неуверенность.
— Хорошо. Зачем ты выкрал письмо? — спросил Ошеверов.
— На всякий случай.
— Отвечай, Игореша. Сейчас все как-то уж всерьез пошло...
— Я боялся, что письмо написала Селена.... И решил пресечь дальнейшие разоблачения.
— Селена? — удивился Шихин.
— Я? — Селена указала на себя пальцем, изящно изогнув руку так, что указательный палец, украшенный перламутровым ногтем, уперся как раз между грудями. — Игореша! Зачем! Мне-то зачем?!
— Ну... Уже коли мы об этом заговорили... Ни для кого не секрет, что у тебя с Митькой особые отношения. Подожди, — Игореша поднял руку, останавливая Селену, готовую взорваться гневом. — Я не утверждаю, что вы вместе спите или когда-то спали, вовсе нет... Но одно время ты очень переживала, когда у вас что-то затевалось... Митя, было?
— Видишь ли, Игореша, смотря что иметь в виду...
— Достаточно. Тебе, Селена, это не далось легко. Ты помнишь поездку с Митькой на остров, где вы были вдвоем и где у вас ни фига не состоялось, несмотря на то, что все должно было состояться, помнишь?
— Откуда ты об этом знаешь?
— Ты сама рассказала. И не один раз. Ты рассказываешь мне об этом каждый раз, когда у тебя что-то не получается в жизни — не берут сценарий, в троллейбусе уступают место, кто-то не видит тебя в упор. Этот маленький остров стал для тебя неким пределом невезения, обиды, унижения... Ты бредишь им. Когда у тебя температура за тридцать девять, в твоем сознании возникают остров, река, город на берегу... Как-то ты сказала, что ни перед чем не остановишься, но не простишь... Я запомнил эти слова, и когда начался разговор о доносе...
— Ты сразу подумал обо мне? Хорошего же ты мнения о своей жене!
— Не надо, Селена. Я хорошего о тебе мнения. А анонимка...
Это такая мелочь... Но поскольку сегодня, в эту ночь, ей придано столько значения... Я подумал, что ты в пылу женской обиды могла совершить нечто отчаянное... И решил, что лучше разбирательство прекратить. Да, я взял это дурацкое письмо из этого дурацкого пиджака.
Игореша закинул левую ногу на правую, поправил штанину и поудобнее откинулся на спинку плетеного кресла, оставленного старухами. Только благодаря Шихину, который медной проволокой прикрутил спинку к ножке, а ножку к сиденью да еще умудрился пропустить проволоку сквозь само сиденье, кресло оказалось вполне пригодным, и в нем можно было сидеть даже с некоторой изысканностью оскорбленного достоинства.
— Илья, ты не хочешь извиниться? — спросил Ююкин.
— Ты залез в мой карман? Залез. Одно это уже избавляет меня от извинений.
— А стреляться со мной ты передумал?
— Ночь продолжается, — ответил Ошеверов, подтягивая трусы и стряхивая с волос паутину.
А Шихин вспомнил — остров был. Песчаный, заросший ивняком остров на виду у всего города, шлюпка, тогда давали напрокат шлюпки, и весла, плескающиеся в холодной чистой воде, с еще талыми струями. А солнце уже пылало. Они с Селеной обгорели тогда до озноба и возвращались в прохладных сумерках. Город возвышался темной горой, покрытой множеством огней, над ними сияли звезды, рядом плескалась под веслами речная вода. Селена сидела на корме, и Шихин видел ее разочарование. Она чего-то ждала от него, а он или молчал или говорил какую-то чушь, отвечая чуть в сторону от смысла. На лодочной станции их беззлобно отругали за слишком долгое катание, потом они поднимались от реки крутыми улочками, выложенными булыжниками, — сглаженные временем камни чешуйчато сверкали в свете поздних фонарей.
И, оказывается, оказывается, тот день Селена помнила ничуть не хуже его. Шихин почувствовал себя виноватым, устыдился своих босых ног, растянутых тренировочных штанов, непричесанности. За этим стояло пренебрежение к Селене, равнодушие к тому, что она подумает, что вспомнит, глядя на него... Шихин посмотрел на Селену, но не мог поймать ее взгляда, она о чем-то говорила с Вовушкой, потом над садом разнесся звонкий русалочий смех, и Шихину показалось, что слишком уж этот смех похож на рыдания...
— Письмо написано от руки, — сказал Ошеверов. — Посмотрите, может, кому знаком почерк, — он протянул письмо Игореше. Тот, едва взглянув, передал дальше, письмо побывало в руках у Вовушки, Анфертьева, Васьки-стукача, Федулова, тот передал его жене...