— Письмо написано от руки, — сказал Ошеверов. — Посмотрите, может, кому знаком почерк, — он протянул письмо Игореше. Тот, едва взглянув, передал дальше, письмо побывало в руках у Вовушки, Анфертьева, Васьки-стукача, Федулова, тот передал его жене...
— Подожди, — сказала Валя, когда Ошеверов протянул к письму перемазанную в глине руку. — Я знаю этот померк... — в наступившей тишине щелкнула резинка трусов Федуловой и тут же раздался шлепок резиновых сапог ее мужа.
— Знаешь? — голос Ошеверова дрогнул.
— Это почерк Федулова. У нас целая пачка его поздравительных открыток. Можно сравнить.
Федулов спрыгнул с перил на пол, вырвал у Ошеверова письмо и впился в него глазами. Вид, конечно, у него в этот момент был еще тот — застиранные рейтузы, угластые коленки, похожие на двух общипанных цыплят, громадные резиновые сапоги на босу ногу, а поверх женской кофточки — пересохший плащ, который оглушительно грохотал при каждом движении.
— Смотри, Наташенька! — закричал Федулов. — Смотри! Ты видишь?!
— Что, Вова? Что?
— Ты видишь этот почерк? Он похож на мой?
— Не знаю...
— Это мой почерк! Но писал не я!
— А так бывает? — спросил Шихин.
— Все бывает! Понял?! Все бывает!
Грохоча плащом и шлепая пустоватыми сапогами, Федулов подбежал к самой лампочке и, отведя письмо на вытянутые руки, принялся читать, перебирая губами, будто пробовал какое-то диковинное блюдо. Наконец, узнав это блюдо, уверившись, что оно отравлено, он сплюнул и закричал. Слов не было, просто Федулов исторг крик, который можно было назвать торжествующим, а если допустить, что в ночном саду прятались федуловские сообщники, то можно сказать, что он издал боевой клич, призывающий обнажить ножи, взвести курки и...
— Я вспомнил! — И Федулов принялся размахивать листком бумаги, будто стоял на необитаемом острове и привлекал внимание проходящего мимо корабля. Или, к примеру, с балкона размахивал белым носовым платком, давая понять артиллеристам, что стрелять в него не следует, он сдается.
— Что ты вспомнил, Вова? — заботливо спросил Ошеверов.
— Это писал я!
— Но там написано про «Хеопс»? — напомнил Шихин. — А ты сказал, что никогда про «Хеопс» не слыхал!
— Я лгал! Лгал во спасение! Я часто лгу, вы это знаете! Но если вы решили, что нашли доносчика, то глубоко ошибаетесь, уважаемые! — Федулов остановился посредине террасы и, ощерившись громадными своими редковатыми зубами, угрожающе помахал из стороны в сторону указательным пальцем.
— Ему плохо, — проговорила Валя.
— Мне плохо? Не-е-ет! Но кое-кому сейчас в самом деле может стать плохо!
Ошеверов молча налил в стакан вина и поднес Федулову.
— Выпей. И все пройдет. И мы продолжим наши игры.
— Да? Ну хорошо... — Федулов, не отрываясь, выпил весь стакан, вытер голой рукой губы, причем не столько вытер, сколько размазал, так что его красные губы вытянулись от уха до уха — не то улыбка у него такая, не то жизнь ему рот разодрала, не то скоморохом вырядился. Наверно, всего понемножку. И получился Федулов.
— Ты что-то говорил о лжи во спасение? — напомнил Игореша.
— А разве люди лгут еще для чего-то? Только для спасения собственной шкуры. Тебе может нравиться моя шкура, может не нравиться, но у меня нет другой, я не могу жить без этой и делаю все, чтобы ее спасти. А ты ведешь себя иначе? Кто ведет себя иначе?
— Ну так и береги свою шкуру! — выкрикнул, не сдержавшись Монастырский. — Зачем же чужую дырявить?
— А кто дырявит? Кто? Чью шкуру я продырявил?! Давайте разберемся!
— Давайте, — согласился Ошеверов. — Это письмо написал ты?
— Я! Ну и что?! Мало ли каких слов я написал в туалетах, на заборах, выцарапал на партах в школе или палочкой на песке?! А ты можешь осознать своими мозгами, сколько я всего передумал в своей жизни? Может, я о разных пакостях, может, о голых бабах думал! Может, я себя вместе с ними воображал! Ну и что? Может, я в уме сталинский китель примерял, а он вонючим оказался?
— Ни фига не понимаю! — Ошеверов беспомощно оглянулся.
— Что-то уже просматривается, вот-вот просвет наступит, — заметил Шихин. — Валяй, Вова.
— Я уже все вывалил! Писал? Да, писал! Но желания напакостить Митьке не было. Шутка. Ясно?! Это была шутка. Для внутреннего пользования. Письмо я никуда не отправлял и никому о нем не говорил. О нем не знает даже моя родная баба. Можете у нее спросить. Шутка глупа? Согласен. Безнравственна? Не возражаю. Преступна? И опять ваша правда. Потому я и остановил себя на полпути. Сообразил — не со всеми нашими учреждениями подобные шутки позволительны. Да! И мне плевать, кто и что по этому поводу подумает! Я чист. И перед Митькой, и перед вами всеми. В чем была моя шутка? Скажу. Вот, дескать, напишу письмо, якобы кляуза, якобы донос и анонимка, якобы чья-то злая пакость... Якобы! А потом схватил себя за руку. Сказал себе — стоп. Что-то ты, Вова, не в ту степь!
— И что сделал с письмом? — спросил Вовушка.
— Сунул в стол и забыл.
— Глупо. Следы надо уничтожать. Заготовки, черновики любой анонимки сжигать, клей, бумагу — все. А писать анонимки нужно в резиновых перчатках. А перчатки после этого уничтожить. И конверт на почте лучше покупать в перчатках и, упаси вас Боже! — Вовушка в ужасе схватился за голову, — упаси вас Боже, заклеить конверт, смочив собственной слюной! По слюне можно узнать, кто слюнявил конверт перед отправкой. Это хуже, чем отпечатки пальцев. Надо же! Сунул в стол и забыл. Да его кто угодно оттуда возьмет, отправит, и тебе отвечать, охламону поганому!
— Так оно и было! — вскричал Федулов в восторге. — Ребята, все так и было! — В резиновых сапогах, напоминающих жестяные ведра, Федулов метался по террасе, каждому стараясь заглянуть в глаза, чтобы убедиться в том, что ему верят, что он понят и прощен. Твердый плащ на нем скрежетал, а Федулов бился в нем, как птица в клетке.
* * *Остановимся ненадолго, переведем дух.
Пусть Федулов взывает к милости своих друзей, к высшим силам, к великодушию Автора — пусть. У Автора свои проблемы. И поделиться с ними просто необходимо, чтобы попять дальнейшие события, которые могут оказаться вообще непредсказуемыми. Но разве все происходящее вокруг единственно возможно? Нет, ребята. Мы частенько не согласны с событиями, пытаемся их подправить в сторону здравости, а изверившись, в порыве отчаяния можем даже ткнуться в суд, хотя знаем, что еще больше разочаруемся в сомнительных наших святынях. Суд — это не то место, которое внушает уверенность в победе добра и справедливости, Автор говорит об этом со всей ответственностью. Бывало, он привлекался по семи уголовным делам одновременно — за оскорбление чести и достоинства добропорядочных граждан. Автор отбивался, попадал в автокатастрофы, месяцами выкарабкивался, а когда почти ползком возвращался домой, на столе его ожидали повестки, штрафы за неявку, требования объяснений. Его опять тащили в суд и настойчиво допытывались, с какой злоумышленной целью он оговорил того, другого, третьего, а Автор безуспешно доказывал, что эти вроде бы хорошие люди на самом деле бандиты, взяточники, корыстолюбцы...
Ну да ладно... К моменту написания этих строк ему удалось избавиться от двух истцов, осталось четыре. Авось к моменту окончания рукописи он вообще окажется чистым перед правосудием.
Сейчас другое его тревожит и не дает насладиться зимним Одинцовом — пять градусов мороза, мягкий снег, мимо окон через пустырь идут румяные лыжники и лыжницы в разноцветных шапочках, весело смеются, улавливая своими юными чувствами только радостное и приятное в этом мире. А Автор издерган и раздражен. Им же вызванные из небытия герои перестали подчиняться и говорить то, что им положено, принялись выкидывать коленца, одно другого неожиданнее для Автора, который столько сил положил, пытаясь состыковать их слова, поступки, судьбы.
Давно остались позади первые страницы, когда Автор пребывал в счастливом заблуждении, веря в то, что все ему известно о своих героях, что будут они слушаться его или хотя бы прислушиваться к нему. Ничего подобного. Говорят, с классиками происходило нечто похожее, но это их проблемы, а как мне вылезать из положения, которое сложилось за сто страниц до конца?
Сначала Игореша Ююкин. Не пожелал быть подлецом, и его можно понять. В самый неподходящий момент выскользнул из лап Ошеверова, хотя это и не предусматривалось. Выскользнул. Автор явно недооценил его изворотливость, а может, все проще — Ююкин не столь плох, как подумалось о нем вначале? Значит, оплошал Автор, значит, именно он нравственно испорчен и озлоблен? Имеет ли он тогда право судить о своих героях столь уверенно? Не окажется ли, что все они на самом деле совершенно иные — милые, простые люди, с чувством собственного достоинства, порядочности, чести? А все остальное — авторская клевета, за которую ему рано или поздно придется ответить перед судом... Тогда его привлекут уже не по шести делам, этих дел будет полтора десятка, и народный судья Свердловского района Москвы Ирина Анисимовна Троицкая уже ничего не сможет сделать для своего постоянного клиента?
Ну, хорошо, допустим, Ююкину удалось в последний момент вывернуться из железных авторских объятий, которые при ближайшем рассмотрении оказались не такими уж и железными, удалось уйти из-под прицела тяжелого ружья с граненым стволом, который уже поглаживал Ошеверов мясистой свой ладонью, кипя гневом праведным и неумолимым. Допустим. Но тогда под подозрением оказывается самый глупый из героев, дурной и непривлекательный — в женских рейтузах, резиновых сапогах, в грохочущем плаще, который напялил на него Автор в порыве куражливой безнаказанности.
Так что же, Федулов действительно дурак?
Как бы не так!
Чтобы при его скромных мужских достоинствах затащить в укромный чердачный уголок юную красавицу Марселу и попытаться совершить с нею нечто греховное... Нет, для этого нужны и кое-какой ум, и напористость, и готовность рискнуть, и жизненные силы. Или хотя бы ясные воспоминания обо всем этом. А воспоминание — это уже почти наличие. Что остается нам, кроме воспоминаний? — вопрошали древние. Как это что?! А сами воспоминания вас не устраивают! Разве не прут сейчас валом такие воспоминания, что страна корежится, поеживается и местами вроде даже перерождается, не знаю, правда, в какую сторону... То же и с Федуловым. Дурак-дурак, а ведь, похоже, выкрутится. Если он воспринял обвинение с таким гневом, пылом, жаром, если так охотно и даже вызывающе признал свой почерк на доносе — выкрутится. Значит, есть у него козырь, значит, доносчик все-таки не он. Кто же?
Честно признаюсь — когда вывернулся Игореша Ююкин, когда, похоже, Федулов вот-вот уйдет от подозрений, отгавкается, отбрешется — понятия не имею, кто послал анонимку, кто доносчик на этой террасе, озаряемой ночной грозой. А ведь вчерне уж было набросано, прокручено, обещание дано — будет стрельба в предрассветном тумане, собаки одинцовские завоют от ужаса, электричка сорвется с места и умчится в сторону Голицына, забыв захлопнуть двери, и будет из ее распахнутых дверей звучать казенный механический голос, призывающий уступать места инвалидам, и пожилым, и убогим, и сонливым, и будет этот голос грохотать на железнодорожных переездах, в туманных соснах, у замерших лесных озер...
* * *А вот будет ли стрельба?
— Аристарх, спасай! Герои взбунтовались!
— Спокойно, Витя. Никто не взбунтовался. Они просто хотят знать истинного доносчика, а не того, кого ты им подсунешь. Уж коли нынче начальство себе выбирают, пусть и герои выберут самого подлого... Привыкай к демократии, Автор, привыкай к гласности.
— Думаешь, стоит?
— Сам же сказал, что даже воспоминания могут оказаться большой силой. В том числе и воспоминания о демократии.
— Ты хочешь сказать...
— Работай. Торопись, пока дело не дошло до воспоминаний. У тебя Федулов уже полчаса мечется но террасе, не в силах произнести ни звука. Дай ему слово — пусть выскажется.
— Но ведь вывернется!
— И пусть. Чего ты испугался? Вывернется — значит, невиновен.
— Хорошо. Федулов! Тебе слово!
* * *— Конверт! — вскричал Федулов и замер посередине террасы, уперев левый кулак в бок, а указательный палец правой руки выбросив далеко вперед, по направлению к письму. — Конверт! — повторил Федулов, будто одно это слово должно было все объяснить и поставить на свои места.
— Что конверт? — растерянно переспросил Ошеверов.
— А то конверт! — уже с капризностью произнес Федулов, словно бы делая усилие, заставляя себя общаться с людьми столь слабоумными. — На конверте, между прочим, написан адрес. Там написан адрес? — спросил он, изогнувшись телом таким образом, чтобы самим его очертаниям придать снисхождение.
— Ну? Написан... И что? — заорал Ошеверов. — Что с того, что он написан?!
— Какой адрес? Куда?
— Куда надо! В то самое заведение!
— Там все указано? — Федулов выгнул тощеватую грудь, голову вскинул так, что на Ошеверова приходилось смотреть прищурившись, сквозь трепетные веки, а лицо его при этом сделалось надменным и высокородным. — Улица? Город? Номер дома?
— Все указано! Все! Ну и что? — уже с угрозой заорал Ошеверов. — Что из этого следует?
— Почерк! — торжествующе выкрикнул Федулов, вскидывая указательный палец вверх, к лампочке. Так кричат акробаты, заканчивая смертельный номер в цирке. Или фехтовальщики, делая, по их мнению, невероятный выпад. Иногда вот так же вскрикивают фокусники, выхватывая петуха из штанов или крысу из шляпы, сами потрясенные происшедшим.
Ошеверов молча подошел к Федулову, взял за плечи, встряхнул так, что голова его дернулась на шее, как надломленная. И все снова увидели перед собой Федулова.
— Слушаю! — сказал Ошеверов, убедившись, что тот пришел в себя и в состоянии произносить слова.
— Посмотри на конверт... Отсылал письмо тот, кто писал адрес. Тоже еще, рад что здоровый, — Федулов повертел головой, устанавливая позвонки на место. В шее у него что-то потрескивало, голова поворачивалась рывками, но вскоре рывки стали меньше, треск стих, Федулов успокоился и даже нашел для головы место горделивое и оскорбленное.
Каждый при желании и для своей головы может найти такое место, только тут не воспользуешься чужим опытом, нужно поискать свою позу, свой наклон головы, взгляд. Поймайте все это, совместите и, пожалуйста, — будет у вас и оскорбленность, и светское пренебрежение, и даже кой-какою превосходства добьетесь. Только вот зачем вам это? Почти наверняка можно сказать, что куда чаще понадобится выражение скорбное, поза покорная, взгляд смущенно-податливый, чтоб, не дай Бог, не заподозрили в вас гордыню и уважительное к себе отношение — тогда-то и посыплются испытания. Так что гордость прячьте. Смешливость и смышленость тоже придется подавить. Позволительна признательная улыбка, себя выставляйте глупее и несчастнее, взор потупляйте, под мышками чешите, в носу ковыряйте, носком туфли землю царапайте — это самое надежное. И будут пособия, дачный участок выделят, ребенка в детский сад запишут, в очередь на квартиру поставят — глядишь, к концу тысячелетия и получите. Хотя мы-то с вами прекрасно знаем, что не быть тому, но ведь главное — надежда. И засыпая, уже одной ногою в сладком сне, вы сможете вообразить, как сбудется обещанное, свершится задуманное, воздастся заслуженное...
Но надо предупредить доверчивого читателя — не сбудется, не свершится, не воздастся. Что делать, такое у Автора сегодня настроение. Исполком отказал в квартире, в детском садике пригрозили дите отчислить, в Союзе писателей из кабинетов слышны зычные лживые голоса, опять повестка в суд — тетя из Анапы никак не успокоится, честь ее, видите ли, воровская порушена...
Ну да ладно, тут бы с Федуловым разобраться.
— Говори, Федулов, слушаем тебя!
— Я все сказал! Письмо писал я, шутки ради. Но сперли его у меня и отправили куда надо. А кто у нас по столам шастает, кто все интересуется нашими мыслями да боится, чтоб не продались мы да про благо народное не забыли... Это мы знаем. Посмотрите на конверт! Чей почерк? Ну?! Смотрите! Сличайте! Открытки к праздникам получаете, догадаться не трудно! — Федулов подпрыгнул и сел на перила. Резиновые сапоги остались стоять на полу, федуловские ступни тонули в голенищах, от чего ноги его казались необыкновенно длинными и тощими, а покрасневшие коленки, как никогда, напоминали угластые куриные тушки венгерского производства.
Васька-стукач деловито внес на террасу чайник с кипятком, смахнул со стола крошки и, возвращаясь на кухню, мимоходом бросил взгляд на конверт, который беспомощной бабочкой трепыхался в сильных пальцах Ошеверова.
— Адуевский почерк, — сказал он вроде про себя и, не останавливаясь, пошел дальше своей дорогой, возиться по хозяйству, помогать Вале угощать гостей. — Мелкий, но с гонором почерк, — донеслось уже из сеней, — весь в хозяина.
Мощно скрипнув пружинами Шаманьего дивана, Адуев поднялся, шагнул к Ошеверову, вырвал у него из рук конверт и искоса, чтоб не подумали, что он придает слишком уж большое значение брошенному обвинению, взглянул на адрес.
— Похож, — сказал Адуев и подошел ближе к лампочке. Еще раз всмотрелся в почерк, исподлобья глянул на замерших в ожидании друзей, вернул конверт Ошеверову. — Похож, — сказал он, уже сидя на диване.
— Сильно похож? — спросил Ошеверов сочувственно.
— В самый раз.
— А как понимать?
— Вот так и понимай. Голова есть — соображай.
— Вот и соображаю! — обиженно крикнул Ошеверов. — Васька сказал, что почерк на конверте твой, да ты и сам не отрицаешь... Что же тут соображать?
— Подожди! Дай подумать.
— Думай, Ваня, думай, — обронил Шихин.
— Я думаю не над тем, как выкрутиться, — тяжело сказал Адуев. — Как это могло получиться?
— Значит, на конверте твой почерк? — уточнил Ююкин.
— Мой.
— Это уже кое-что, — пробормотал Васька-стукач, появляясь с чашками. Васька обладал способностью сразу включаться в разговор, попадая к его середине, а то и к концу. Казалось, он слышал все до единого слова, еще приближаясь к Одинцову на электричке или подлетая к Внукову на самолете. — Это уже кое-что, — повторил он, скрываясь в сенях.