— Селена, ты так сказала?
— Будешь стреляться, доносчик поганый?!
* * *Автор вытер пот со лба, посмотрел в окно. Опять началась оттепель, и все настоящие мужчины вынесли ковры выбивать прошлогоднюю пыль. На пятый этаж доносился дробный перестук палок, веников, обрезков резиновых шлангов и прочих приспособлений. А некоторые вышли с детьми, чтобы с раннего возраста они привыкали к своим главным обязанностям, чтобы любили труд, ковры и женские поручения. А жены, время от времени бросая взгляды из окон, ревниво сравнивали, кто работает усерднее, чей ковер роскошнее и алее.
Отойдя от окна, Автор вздохнул безнадежно и, уже не медля, перенесся в рогозинскую мастерскую на улицу «Правды».
— Аристарх, выручай... Игореша не хочет стреляться. У меня нет сил убедить его взять в руки ружье.
— А по-моему, он уже созрел, — удивился Аристарх. — Осталось немного дожать. Думаю, согласится.
— И Ошеверов выдыхается. Он уже и по морде его бил, за грудки тряс, Селену оскорбил... А тот знай твердит, что любит Ошеверова и не может поднять на него руку.
— Но ты веришь, что они могут стреляться?
— Конечно. Я знаю случаи, когда люди стрелялись. Но это были другие люди. Актер Сикорский вызвал на дуэль своего лучшего друга, забравшегося в постель к его жене, и осенним вечером на кладбищенской дорожке всадил тому заряд картечи в печень. Хотя кудрявый сластолюбец тоже говорил, что стрелять не станет, но если Сикорский хочет — пожалуйста, он готов доставить ему такое удовольствие, постоит под прицелом.
— И прекрасно! — воскликнул Аристарх. — Пусть Игореша скажет то же самое. Ведь, ему надо как-то возвыситься над Ошеверовым, над этим грубым, первобытным существом, одержимым жаждой крови... «Хорошо, — скажет Игореша. — Стреляй. Но я стрелять не буду. Мне противно в тебя стрелять. Противно, понял?» Правда, после такого заявления и Ошеверову трудно будет поднять ружье...
— Они бросили жребий, — сказал я. — Первым должен был стрелять Сикорский. Он бестрепетно вложил патрон в ствол, прицелился, спустил курок. И зарядом картечи выворотил бок у своего лучшего друга.
— Убил?
— Выжил. Сикорский сам позвонил в «Скорую помощь», в милицию и сказал, что на кладбище подыхает одна сволочь и если им так уж хочется, можно попытаться ее снасти. Они попытались и спасли.
— Сколько дали Сикорскому?
— Пять лет. Но отсидел меньше. Уже через два года он вышел на сцену и поклонники устроили ему бурную овацию. Они приветствовали человека, который собственной жизнью подтверждает слова, произносимые на сцене.
— Какие слова он произносил на сцене?
— Он играл д'Артаньяна, Сирано, Дон Кихота...
— Все ясно. Тебе не кажется, что, выходя на кладбищенскую тропу, он все еще играл?
— Лучшего друга, которого приютил и поселил у себя дома, он застал в постели своей жены. Он не стал ему бить морду, и своей жене тоже не стал бить морду. Жену он не увидел в упор. И не видит до сих пор. А другу сказал — будем стреляться. И тот не посмел отказаться. Самое большее, на что его хватило, это состроить благообразную гримасу — в тебя, дескать, я стрелять не буду. Твое дело, ответил Сикорский. И они вышли в пустое, осеннее, усыпанное листьями кладбище, отмерили шаги, бросили жребий. И грохнул выстрел. Если все это роль — то слава Богу, что у него хватило сил выдержать ее до конца. А потом, не для того ли мы смотрим спектакли, чтобы хоть чего-то набраться у героев.
— Не для того ли мы пишем книги, — усмехнулся Аристарх.
— Я уже стоял на той стороне оврага, — ответил Автор оскорбленно. — И гвоздь на конце стрелы был отточен, как длинная цыганская игла. Он легко мог войти в меня в любом месте. Это была глупость. Согласен. Но мне это знакомо.
— Вот видишь, — проговорил Аристарх, — все вопросы сняты. Пусть стреляются. Пусть... Все равно это ничего не изменит. Все в этом мире останется на своих местах.
— Ты полагаешь, что в дуэли нет никакого смысла?
— Ну, почему никакого... Что-то, конечно, есть... Надо время от времени подтверждать нравственные ценности, я даже думаю, что их надо иногда омывать кровью. Кровь очищает от наносной фальши, лжи, лукавства.
— Значит, кровь все-таки будет? — спросил я, хотя сам прекрасно знал все, что именно произойдет на окраине Одинцова.
— Должна быть, — сказал Аристарх. — Иначе зачем все...
— А тебе не кажется, что кровь может сделать и нечто противоположное — узаконить ложь, фальшь...
— Ненадолго, — Аристарх махнул рукой. — Поколение, два, ну, в крайнем случае, три... Не больше.
— Но чтобы смыть ложные истины, опять нужна кровь?
— Не всегда. Достаточно ранее пролитой. Невинно пролитая кровь клокочет веками и становится все непримиримее. Мы можем кого-то простить, с чем-то смириться, но кровь продолжает взывать.
— Но ведь люди ушли... И палачи, и жертвы... Их давно нет, никто о них не помнит...
— Ха, люди, — Аристарх поудобнее уселся в редакторском кресле. — Подумаешь, люди... Есть истина, справедливость, есть вера... Они куда долговечнее. Сколько людей ушло, сколько крови утекло, а эти вещи остаются неизменными. Слабые, невидимые, неслышимые, они витают в воздухе и призывают к порядочности... Ни один палач не стал великим. Ну наелся балыков, ну напился, баб попортил, плоть свою бандитскую ублажал... И что? Все равно он сволочь и дерьмо. Впереди еще много людей, и все будут знать — сволочь и дерьмо.
— Но ему-то безразлично!
— Нет, ему это очень важно. Иначе он не прикидывался бы заботливым, мудрым и справедливым. А они прикидываются. Только этого им не хватает, только этого они в конце концов и лишены. Власть — это пьянка. Безудержная, загульная пьянка по-черному. Это ненормальное состояние человеческого духа. Сколько ни пей, а приходится рано или поздно трезветь.
— Но можно похмелиться?
— Это уже там, — Аристарх показал пальцем в потолок.
— Какой-то ты сегодня не такой, — сказал я. — Ни с кем не стрелялся?
— Нет, но очень хочется.
— Я знаю одного человека, у него есть пятнадцатизарядная беретта.
— Пятнадцать патронов... Я бы все их всадил в одну паршивую голову, но зачем? Не прикасаясь к нему, я мог бы столкнуть его под машину, с моста, я мог бы его опрокинуть навзничь и расколоть череп о булыжник... Но все это не поможет.
— Женщина? — спросил я.
— Жена, — ответил Аристарх. — Между ними возникло поле, и оно отшвыривает меня, как... Мне паршиво... Надо прийти в себя, прошвырнуться куда-нибудь...
— На Луну? — спросил я.
— Или дальше.
— Возьми с собой моего Нефтодьева, а то он совсем на чердаке закис. В небо смотрит, черные дыры высматривает.
— Их отсюда не видно, — сказал Аристарх. — Они там хорошо различимы, — он неопределенно махнул рукой. — А Нефтодьев... Пусть присоединяется. Надо же ему белый свет повидать, себя показать. Там тоже хотят на него посмотреть.
— Чем же он обратил на себя внимание?
— Сумел. Но желание тут ни при чем...
— Может, и меня прихватишь?
— Тебе здесь работы хватает. С одним Игорешей управиться не можешь.
— Чего с ним управляться! Суну ружье в руки, и весь разговор. Хотелось уговорить, убедить, чтоб но согласию, как у порядочных!
— Ну, ты даешь! — усмехнулся Аристарх. — Нашел, где искать порядочных, время нашел...
— А чем не время?
— Моя ты деточка! — Аристарх похлопал меня по плечу, улыбнулся невесело и... И пропал. Только что был — и нет его. Лишь легкое движение воздуха, затихающий свист и ломота в висках. Но я уже знал, что это ненадолго, минут пять посижу без движения, и пройдет.
Сорвалась сосулька с карниза, взметнулись голуби над мусорным ящиком, образовался просвет в низких оттепельных тучах, оттуда полыхнуло синим... И тут же все снова затянулось сырой мглой.
19
Из сомнений Автора.
Лунная сцена... А нужна ли она?
Ну, хорошо, можно описать некий странный мир, в котором тяжелые угластые глыбы бесшумно катятся вверх, будто невидимый Сизиф подталкивает их, а они медленно и жутковато, переворачиваясь в пространстве, взбираются все выше, и там, достигнув зыбкой единственной точки, снова срываются вниз, рождая лавину мелких бесшумных камней, и снова невидимый Сизиф начинает свою бессмысленную работу...
Тут же тетя Нюра с кошелкой, Нефтодьев. Кстати, он выздоровел. Работает библиотекарем. Выдает читателям книги, но никто брать книги не хочет, все переключились на газеты. Это и радует Нефтодьева как бывшего газетчика, и печалит как библиотекаря... Он уже не прячется от нечистой силы, не старается погромче пустить воду, не проверяет, что течет из крана — проявитель или закрепитель, хотя желание такое его посещает, но он с ним успешно борется, и в этой борьбе ему всячески помогает профессор Юрий Алексеевич Шапкин...
Аристарх помирился с женой, выяснилось, что и причин-то для беспокойства не было. Могущественный экстрасенс ошибся. Оказывается, они тоже ошибаются. Перезванивалась его жена всего-навсего с парикмахером по парикмахерским делам. Сам этот нагловатенький вечный кавалер с потрепанной мордочкой работает рядом с мастерской Рогозина и время от времени одолевает Юрия Ивановича просьбами нарисовать портрет божественной Аллы. А тот, понимая его просьбы как легкое заболевание, говорит заботливо: «Ты чайку-то махани! Махани стаканчик! Без чая жизнь плохая!» И помогает. Выпив стаканчик-второй, попрощавшись на чистейшем английском языке, а еще он умеет на английском и здороваться, парикмахер уходит к своим ножницам и щелкает ими так яростно, что даже в мастерской чувствуется запах жженой шерсти.
Аристарх помирился с женой, выяснилось, что и причин-то для беспокойства не было. Могущественный экстрасенс ошибся. Оказывается, они тоже ошибаются. Перезванивалась его жена всего-навсего с парикмахером по парикмахерским делам. Сам этот нагловатенький вечный кавалер с потрепанной мордочкой работает рядом с мастерской Рогозина и время от времени одолевает Юрия Ивановича просьбами нарисовать портрет божественной Аллы. А тот, понимая его просьбы как легкое заболевание, говорит заботливо: «Ты чайку-то махани! Махани стаканчик! Без чая жизнь плохая!» И помогает. Выпив стаканчик-второй, попрощавшись на чистейшем английском языке, а еще он умеет на английском и здороваться, парикмахер уходит к своим ножницам и щелкает ими так яростно, что даже в мастерской чувствуется запах жженой шерсти.
Так вот лунная сцена... Можно и Автора туда затащить, он все увидит, удивится и опишет.
А зачем?
Скучно это. Когда затевалось, то все выглядело смело и интересно, а после того как Автор пообщался с Иваном Борисовичем Адуевым, Игорешей, Васькой-стукачом, ненужным это показалось, лишним. Черные дыры, космическое пространство, линии судеб... Пусть все останется неким фоном, на котором происходят драматичные одинцовские события. И не будем углубляться в их мистическое значение, в наше предназначение...
Нам бы выжить, и ладно.
А хотелось, хотелось этакую фантасмагорию закрутить, чтоб ахнул весь неподготовленный читатель, чтоб за голову схватился, но к окончанию романа слегка устал Автор и к мистике относится уже без должного трепета. Но самое главное — на прошлой неделе окончательно выяснилось, что не будет у Автора определенного помещения размером десять квадратных метров, о которых он неустанно мечтает последние тридцать лет, в этом тысячелетии уже не будет.
И какая после этого лунная сцена? Какой бурлеск...
Обойдемся.
Будем считать, что самого Автора втянуло в черную дыру безнадежности и понял он, что писать ему до конца жизни суждено «между шкафом стенным и гостиничным тусклым трюмо». Иногда гнев его охватывает, иногда беспомощность, но остается надежда, что когда к концу тысячелетия все наши доблестные труженики будут обеспечены жильем, то, глядишь, при окончательном дележе и Автору перепадет пяток метров...
То-то будет весело, то-то хорошо!
Вот тогда и вернемся к лунной сцене, в душе Автора появятся легкость и озорство, разомкнет уста Нефтодьев, и тетя Нюра, отряхнув с себя могильный прах и подхватив кошелку, отправится в рискованное путешествие, и Аристарх опять наденет свое истинное одеяние — завернется в черный плащ с фиолетовым нутром, прицепит к кожаному поясу испанский меч в протертых ножнах. Глядишь, и Автор увяжется за ними, а то и вообще удастся собрать отчаянную компанию — Рихарда Янеша с береттой, Юрия Ивановича с этюдником, Абдулгафара с кинжалом, печальную Иру, еще не завитую, в джинсах и с родинкой на безымянном пальце — всех захватим, всех, к кому стремится душа Автора, кто живет в нем безвыездно и дает хоть какое-то ощущение уходящего времени...
И заявимся. В черную ли дыру, в лунные скалы, в марсианские развалины, на полуостров Мангышлак — какая разница! Вы не ждали нас, а мы приперлися...
Но это потом. Может быть, в новом романе. А пока — побредем вслед за Шихиным в дубовую рощу, сумрачную и сырую после дождя. Посетим, пока она еще стоит, недолго ей осталось. Решительное бульдозерное руководство расправится с ней в одно лето. И останутся строительные котлованы, траншеи, ямы... Не там ли к концу тысячелетия и обнаружатся пять квадратных метров, которым суждено достаться Автору? А пока твердо заявляю — не будет лунной сцены. Как выражается Игореша, мне очень жаль.
* * *Шихину нечасто приходилось видеть рощу в столь ранний час. В молчании дубов ощущалось нечто таинственное, не до конца понятное, что и невозможно понять до конца. Они казались сгустками тумана, странными сооружениями, уходящими в темное небо, невероятным итогом сил выветривания, какой Автору довелось видеть в каменном оазисе Баян-аула, куда он добирался однажды в театральном автобусе с выбитым ветровым стеклом; в компании с директором несуществующего еще исторического музея и черноглазой казахской красавицей, которая с веселой обреченностью ехала неизвестно откуда и куда. Похоже, она уже не первый век кочевала но этим степям — и такая шальная мысль мелькнула у Автора, когда он смотрел на эту девушку, освещенную красным закатным пространством, наполненным запахом трав и ветром. В автобусе гулял сквозняк, шелестя бумагами на полу, играя волосами казашки, и матерился директор, пытаясь пальцами выковырнуть пылинки из глаз, и страшно болела голова у Автора, настолько, что терялось ощущение происходящего, иногда ему кажется, будто тот сумасшедший автобус до сих пор несется но степи и поднимаются на горизонте, наливаются ночной синевой скалы Баян-аула, так похожие на дубы, замершие в одинцовском тумане. А вся прошедшая с тех пор жизнь — не бред ли это, вызванный дикой головной болью?
С каждой минутой становилось светлее, уже можно было различить границы дубовых крон где-то там, в розовеющей вышине. За ближними дубами просматривались следующие, и в этой их бесконечности было что-то обнадеживающее, что убеждало — не все потеряно, пока есть на земле такие дубы, спасение возможно. Сейчас их нет, вырубили, а оставшиеся засохли, поскольку обрубили им корни, прокладывая трубопроводы, водопроводы, газопроводы, без которых, как нам кажется, жизнь остановится и замрет. Вот когда она действительно замрет, ни фига, кроме этих труб, не останется. Потомки решат, что на земле, вернее под землей, жили какие-то диковинные черви, не видевшие света дневного, неба и солнца и понастроившие для себя эти чугунные, бетонные, свинцовые, пластмассовые дыры в земле. И они будут правы, эти потомки, они будут правы.
Ладно.
Пока дубы стоят во всей красе.
Под дубами трава.
По траве несется радостный мокрый Шаман в восторге от того, что гости покинули тесный сад и вышли в рощу. Он забегал вперед, возвращался, заглядывал всем в глаза, приглашая поваляться вместе с ним по траве, снова уносился в туман, и откуда-то из глубины леса доносился его зовущий лай.
Впереди, в тех же черных сатиновых трусах, косо прилипших к ягодицам, шел Ошеверов. Сильные ступни выворачивали комья земли и травы, так что казалось, не Ошеверов здесь прошел, а сатир какой-нибудь. В одной руке он сжимал ружье, во второй — два патрона. За ним, чуть в стороне, брезгливо обходя вывороченную ошеверовскими пятками землю, брел Игореша. На его губах блуждала неуверенная улыбка, словно он по доброте душевной дал себя втянуть в какой-то глупый розыгрыш. Остальные вытянулись в цепочку, и не видно было, кто замыкал шествие. Скорее всего, последним шел Кузьма Лаврентьевич, кажется, его несуразно длинная тень колыхалась между стволами. Селена осталась. Сжав виски кулаками, она тихонько поскуливала, сидя в плетеном кресле.
— Может, не стоит? — проговорил Вовушка, ни к кому не обращаясь.
— Стоит, — ответила Валя. Она шла босиком, и ее мокрый подол хлестал по коленкам.
— Пусть все идет, как идет, — обронил Анфертьев. — А ты, Митя, что скажешь? — спросил он у Шихина.
— Ничего не скажу.
— Что бы ни случилось, тебе отвечать, — предостерег Васька-стукач. — Ты хоть понимаешь, что происходит?
— Разберусь потом.
— Но они убьют друг друга! — свистяще прошептала Федулова, не в силах скрыть радостного возбуждения.
— Не убьют, — проговорил Шихин устало. — Если кто-то рухнет первым, он уже не сможет убить второго. Один в любом случае останется в живых. Да и патроны плохие, ружье никудышное, а стрелки из них... Пусть.
Ошеверов остановился под дубом, который чем-то показался ему привлекательнее прочих, подождал Игорешу, прислонил ружье к стволу. Стоя в высокой мокрой траве, он смотрел одновременно на всех, но как бы насквозь, не видя никого. Когда подошел Игореша, Ошеверов молча протянул ему два кулака — в каждом был зажат патрон. Игореша ткнул пальцем в ближайший ошеверовский кулак, взял патрон, зачем-то внимательно осмотрел его со всех сторон, потер указательным пальцем капсюль, заглянул внутрь.
— Выстрелим по одному разу, — сказал Ошеверов. — Осечка тоже в счет. Крови мне не нужно, убивать тебя не хочу, но стреляться будем. Иначе не смогу жить дальше.
— Я буду стрелять в воздух, — сказал Игореша.
— Твое собачье дело.
— Стреляю в воздух, — повторил Игореша странным равнодушным голосом.
— В Шамана не попади. Бросаю монету. Моя решка.
Ошеверов подбросил прихваченный с собой пятак. Монета завертелась в воздухе, обещая удачу и жизнь, суля погибель, грозя смертью в это туманное утро, и было в ее верчении что-то от улыбки, насмешки, издевки, и все в доли секунды, когда невозможно узнать, как она к тебе относится, над кем смеется. Пятак упал у самого ствола, где почти не было травы, и улыбчиво замер в неподвижности, глядя круглым ликом в светлеющее небо. Никто не решался наклониться к нему, словно опасаясь дурной вести. Опустившись на четвереньки, Ошеверов увидел, что пятак лежал орлом кверху. Не поднимаясь, он взглянул на ружье у ствола, на столпившихся в отдалении друзей, на Игорешу.