– Джироламо Маскерони? – не удержалась, перебила Тоня.
– Ты узнаешь о нем все из того же дневника. Но если он умер, размышлял мой предок, значит, оставил свою безумную месть в наследство другим людям – то ли потомкам своим, то ли некоему братству, – и они не могут простить первому Федору Ромадину издевательства над верой своих отцов.
– Это как?
– Да вот так. Он был настолько поражен трагической гибелью Серджио и теми обстоятельствами, которые к ней привели, что создал полотно, во многих отношениях действительно страшное и даже кощунственное. Тот Федор Федорович, о котором я говорил чуть раньше, ну, тот, кто нашел картину и устроил первую ее выставку, показал ее одному своему другу, молодому священнику. Православному. То есть как бы закоренелому врагу католической веры! Однако тот вынес картине очень суровый приговор. Это поразило Федора Федоровича, и он даже записал слова отца Георгия на последней странице копии нашей семейной реликвии – дневника. Это было своего рода предостережение… Однако Федор Федорович не внял ему и поплатился за это. Итак, он был убит, сын его тяжело ранен, а дом, где вывесили картину, подожжен. Она была там выставлена не одна, погибло много полотен – в основном это были работы крепостных художников конца XVIII века, таких же, как первый Федор Ромадин, Федор Ильич.
Долгое время в нашей семье считалось, что картина погибла. Однако впоследствии выяснилось, что ее удалось похитить, но не вывезти из России. Она странствовала по каким-то подвалам, по любительским галереям, след ее обнаруживался то здесь, то там. Представители нашей семьи пытались отыскать ее, но с той же, если не с большей страстью за ней охотились и другие люди. Они – так называю их я, так называли их в нашей семье долгие годы. И они не прекращали сводить счеты с потомками Федора Ромадина, каких только удавалось им отыскать, не щадя и женщин. Даже после революции, когда в стране началась жуткая неразбериха. Можно только изумляться размаху этой вековой мести! Причем они не наносили удар по жертвам случайным, они чурались убийства людей, связанных с Ромадиными семейными узами, но не «запятнанных», так сказать, этой кровью. Именно поэтому в безопасности твоя мама, твой муж, был в безопасности и мой отец (он умер от рака, тут уж ничего не попишешь) и моя тетя Люся. А вот мы с тобой… В первую очередь ты – как ни странно! Хотя ты никогда раньше не слышала ни о Серджио, ни об Антонелле, ни о картине Федора Ромадина. И все-таки, упустив тебя в Нижнем, они нанесли удар в Нанте. Узнали об этом через твоего друга-писателя, конечно. Видишь, как трудно от них ускользнуть. То, что ты осталась жива, – это истинное чудо. А я пока в стороне. Почему? Или меня приберегают на сладкое? Кто знает, вот появлюсь я на этой выставке, и там, ввиду, так сказать, «Святейших забав»…
– Значит, именно ты картину снова нашел?
– Да, я. Мне повезло точно так же, как одному из моих предков, – случайно. Под свечой всего темнее, и никто не искал ее в запасниках Художественного музея. Справедливости ради следует сказать, что там она значилась под другим названием и другим именем художника. Только когда при ремонте случайно развернули старое полотно, обнаружили, что это вовсе не «Вид на Волгу в разгар лета», а нечто совершенно иное. С тех пор в картотеке запасников музея возникла новая запись: «Предположительно конец XVIII века. Название, художник неизвестны. Ярко выраженная антирелигиозная тематика». Потрясающий эвфемизм! Увидишь полотно – поймешь, что значит антирелигиозная. Я узнал картину, вернул ей имя и авторство.
– Но если за ней идет такая охота… Почему она висит просто в каком-то Дворце культуры, где даже охраны толковой нет? Ее небось надо, как «Мону Лизу» в Париже, в Лувре, – под бронированным колпаком держать. И ведь ты думаешь, они сейчас в Нижнем? Значит, будут не только за нами охотиться, но и на картину покушаться?
– Думаю, будут. Честно говоря, я надеюсь, что она найдет свою судьбу.
– А если ее уничтожат?
– Я бы этого очень хотел.
Тоня даже покачнулась:
– Ка-ак?
– Да так. Я согласен с отцом Георгием, который, увидав эту картину, написал Федору Федоровичу Ромадину: «Не судите, да не судимы будете. Бог – один, и нам он не подвластен, а промысел его – непостижим. Надсмехаясь со злою издевкою над прегрешениями служителей его, кто бы они ни были, в какой бы стране ни жили, мы надсмехаемся и над господом. Велик грех гордыни! Гордыней обуян был художник, возомнивший господа орудием своей мести, в то время как он сам – лишь песчинка на пути всевышнего ветра. Чем скорее постигнете это, тем скорее отвратится от вас гнев господень». Федор Федорович не согласился с этим – и вскоре простился с жизнью. А я… я хочу отдать картину… истории. Сделать ее всеобщим достоянием. Открыть всем ее жизнь, даже если это будет означать – обречь ее на смерть. Хочется верить, что этим поступком я смогу спасти не только тебя, Катерину и себя, но и других людей. Думаю, двести лет – это слишком долгий срок для мести. Пора успокоиться обеим сторонам: и тем, кто мстит создателю картины через его праправнуков, – и нам, потомкам Федора, душа которого никак не может смириться с гибелью Серджио, с тем, как это отразилось на его собственной судьбе. Все дело в его безумной любви к Антонелле. Если бы Серджио остался жив, он в конце концов женился бы на Антонелле, и тогда Федор, возможно, исцелился бы от этой любви. А если даже и нет, все равно он уехал бы в Россию, и там жизнь его сложилась бы совсем иначе, он не лишился бы всего, что принадлежало ему по праву. Отец его погиб, но так и не успел…
Федор нахмурился: в дверь громко, настойчиво позвонили.
– Ты кого-нибудь ждешь?
– Нет, – испуганно прошептала Тоня. – Может, Генка опять за деньгами пришел? Я спрошу, кто. – Она шагнула в прихожую.
– Я сам спрошу, – возразил Федор, двинувшись ей наперерез, так что они столкнулись на пороге и замерли, ухватившись друг за друга со странным выражением лиц. И, глядя в его глаза, Тоня до такой степени растерялась, что спросила – вот почему-то жизненно важно показалось ей спросить именно об этом и именно сейчас:
– Погоди, а почему ты сказал, что при том пожаре погибло много картин крепостных художников конца XVIII века, таких же, как первый Федор Ромадин? Он же не был крепостным.
– В том-то и дело, что был, – сказал Федор, совсем не удивившись вопросу. – Ведь его мать была крепостная, а Илья Петрович скончался неожиданно и не успел ни усыновить Федора, ни дать ему вольную. Вот так все и вышло… Ты никогда не слышала такую старинную юридическую формулировку: «Жена по мужу раба»? В XVIII веке это значило, что жена крепостного тоже считалась крепостной. Рабыней! А ведь все думали, что Антонелла – законная, венчанная жена Федора…
И тут снова раздался нетерпеливый, истерический звонок.
Глава 36 ПРАВАЯ ПЕРЕМЕНА
Из дневника Федора Ромадина, 1780 годПродолжение записи от 30 января, РимЯ настолько глубоко погрузился в пучину своих мрачных размышлений, что, кажется, позабыл, где нахожусь. Возможно, я начал громко вздыхать, бормотать проклятия, шептать что-то – во всяком случае, свет внезапно ударил по моим привыкшим к полумраку глазам, и я обнаружил: занавесь отдернута, а я в своем смятении выставлен на всеобщее обозрение.
Впрочем, зрительницей оказалась одна только Теодолинда (очевидно, врач уже проследовал в спальню больной). Она пылала таким возмущением, что едва не испепелила меня своим взором. Кажется, только чувство собственного достоинства и траур, который она продолжала носить, удержали ее от того, чтобы не наброситься на меня с кулаками.
– Как вы сюда попали? – с ненавистью прошипела она. – Извольте немедленно удалиться! Вам здесь не место! После того, что вы совершили…
– Оставьте! – прошипел я в ответ с той же резкостью, что и она, забыв о почтении, кое следовало проявить к ее годам и полу. – Прекратите беспрестанно повторять эти глупости. Вы обвиняете меня, не имея на то никаких оснований, кроме самой гнусной клеветы. Кто вам сообщил такую чушь, будто я был влюблен в Антонеллу и готов был на все, чтобы только завладеть ею? Кто? Не отец ли Филиппо? Не синьор ли Джироламо?
Теодолинда была так поражена моей яростью, что даже забыла о своем намерении выгнать меня вон и ввязалась в перепалку.
– А разве вы не были влюблены в Антонеллу? – запальчиво возразила она.
Как говорят картежники, крыть мне было нечем.
– Я не только был, но и поныне влюблен в синьорину, – мрачно ответствовал я. – Однако сама по себе любовь – не преступление. Я бы никогда не пал так низко, чтобы покуситься на невесту моего друга. А что касается его гибели… да я бы лучше сам себе горло перерезал, клянусь!
Итальянцы говорят, что, когда бог к кому-то благосклонен, он наделяет его слова особенной убедительностью, которая способна покорить сердца даже самых недоброжелательных его слушателей. Очевидно, в эти минуты бог был на моей стороне, потому что в глазах Теодолинды ожесточение и ненависть вдруг сменились растерянностью.
Итальянцы говорят, что, когда бог к кому-то благосклонен, он наделяет его слова особенной убедительностью, которая способна покорить сердца даже самых недоброжелательных его слушателей. Очевидно, в эти минуты бог был на моей стороне, потому что в глазах Теодолинды ожесточение и ненависть вдруг сменились растерянностью.
– Да, он говорил о вас то же, – пробормотала она, – он называл вас лучшим своим другом. Я не могу не верить словам, которые донеслись из могилы. Простите, синьор Теодоро. Я… горе помутило мой разум. Я и сама не верила в то, что говорила вам.
В другое время ее раскаяние растрогало бы меня, но сейчас совсем не то занимало мои мысли.
– Что вы имели в виду, говоря о словах, которые донеслись из могилы? – требовательно спросил я.
В глазах Теодолинды мелькнуло прежнее недоверие, но это длилось только миг.
– Давно ли вы стоите здесь? – спросила она, и в голосе ее звучал стыд.
Я понял добрую женщину.
– Простите меня, но я услышал весь ваш разговор с врачом. Это произошло против моей воли, я не мог объявить свое присутствие, поскольку опасался, что вы просто-напросто выгоните меня.
– И… что вы думаете обо всем этом?
Я хотел сказать сразу не только, что думаю, а также – что намерен делать, но пока еще время для этого не пришло, поэтому ответил кратко:
– Мне бесконечно жаль, что Серджио никогда не увидит своего сына или дочь. А судить я никого не намерен. Однако вы не ответили на мой вопрос.
– По поводу слов, долетевших из могилы? О Мадонна, не знаю, могу ли я… Синьор, я вынуждена верить Серджио и вам. Больше мне просто ничего не остается делать. Я верю, что вы не обманете бедную девочку, у которой в целом свете нет ни одного…
Мне казалось, она никогда не прекратит нанизывать бессмысленные словеса одно на другое. И тут меня впервые пронзило то ощущение, которым я живу теперь и буду, вероятно, жить еще долго… если вообще буду жить: время, которое от нас сейчас уходит, невозвратимо. Мы проживаем каждый день начерно, думая, что будет время переписать его набело. А его не будет! Оно иссякает внезапно, словно вода в кувшине, разбитом вдребезги. Время Серджио уже иссякло. А у нас с Антонеллой его осталось очень мало.
Почему я так подумал? Не знаю сам, но это было вещее чувство.
– Теодолинда, умоляю вас! – почти крикнул я, и дуэнья наконец вняла моим мольбам.
– Помните ли того старика, который был при погребении нашего бедного мальчика?
Я насторожился. Еще бы не помнить! Ведь именно этого старика я и разыскивал сейчас.
– Его зовут Пьетро. Пьетро Нери. Он очень любил и мать Серджио, и его самого, и горько оплакивал смерть несчастного юноши. И вот вскоре после этого несчастного события к нему явился синьор Джироламо и передал просьбу отца Филиппо: сходить туда, где жил Серджио, и попытаться отыскать какие-нибудь его работы. Якобы отец Филиппо желает оставить их у себя на память о своем духовном сыне. Однако и ему самому, и синьору Джироламо по понятным причинам слишком тяжко явиться туда, где произошло беспощадное убийство, поэтому они попросили сделать это старого Пьетро – в память о Серджио. А надо сказать, старый Пьетро хорошо знает и синьора Джироламо, и самого отца Филиппо, глубоко почитает их, поэтому он решил выполнить их просьбу как можно скорее.
«И даже уже выполнил ее», – мысленно подсказал я, однако не стал снова перебивать Теодолинду.
– Все бумаги нашего мальчика были изорваны руками убийц. Пьетро забрал к себе домой лишь обрывки, да и то не все: ему невмочь носить тяжести. Дома, ожидая, когда появится Джироламо, Пьетро от нечего делать принялся рассматривать клочки бумаги и вдруг обнаружил, что на некоторых из них что-то написано. Он был некогда грамотен, да все уже позабыл, к тому же глаза его слабы. Просто так, от нечего делать, он собрал все исписанные обрывки в отдельную стопку и стал ждать прихода Джироламо. Тот пришел, но был страшно разъярен, узнав, что старик принес не все бумаги Серджио. Пьетро потом рассказывал, что Джироламо кричал на него и ругался, как последний vetturino53, да и от тех якобы Пьетро не слышал подобных выражений, оскорбляющих его седины. Кончилось тем, что Джироламо пригрозил ему всеми земными и небесными карами, если завтра же он не принесет остатки бумаг, и бросился вон так стремительно, что Пьетро начисто позабыл отдать ему исписанные клочки. Да и, честно говоря, желание сделать это у него пропало. Не только из-за грубости Джироламо, но также из-за фразы, которую синьор Маскероне выкрикнул в крайней запальчивости. Дословно Пьетро не решился ее повторить, однако Джироламо проклинал «эту Соломею, эту шлюху-плясунью и ее отродье», из-за коих Серджио покинул человека, которому должен был руки целовать за все его благодеяния. «Я молю бога, чтобы он помог нам поскорее избавиться от нее!» – кричал Джироламо, забыв всякую осторожность.
А надо вам сказать, синьор Теодоро, что Пьетро стар, но очень сообразителен. Он сразу понял, кого именно пытался оскорбить Джироламо. И сам был оскорблен за мою дорогую девочку, которую очень любил, – потому что ее самозабвенно любил Серджио. Но отвратительные слова об «отродье» навели его на верную догадку. Он вспомнил историю рождения самого Серджио – и увидел в случившемся лишь проявление божественной воли. Поэтому он немедленно отправился к нам с Антонеллой, по какой-то причине, объяснить которую он и сам не смог, прихватив и клочки исписанной бумаги.
Антонелла, как вам известно, лежит в беспамятстве, поэтому я принимала Пьетро одна. Увы, я не смогла скрыть от него правду, однако он страшно обрадовался известию, что, возможно, еще успеет понянчиться с внуком. Напомню, он любил Серджио как родного сына. Слова его меня приободрили, а потом Пьетро ушел, вполне счастливый, но оставил мне на прощанье несколько клочков бумаги. Я знала почерк Серджио и попыталась разобраться в этом месиве бумаг. Первая же фраза, которую мне удалось сложить, наполнила мои глаза слезами и заставила понять, что я была несправедлива к невинному человеку.
Глаза Теодолинды вновь заблестели, и со словами: «Да вот эти слова, взгляните, я переписала их на всякий случай», – она подала мне четвертушку бумаги, на которой я с волнением прочел:
«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель».
– Смысла последней фразы уловить невозможно, – сказала дуэнья. – Однако «пришельцем из далекой северной страны» Серджио мог назвать только вас, только вас одного. И, ожидая смерти (а все говорит о том, что он предчувствовал кончину!), он только вам готов был поручить Антонеллу. Значит, я ошибалась относительно вас.
Я только нетерпеливо кивнул. Слишком много накопилось у меня вопросов, чтобы снова и снова предаваться взаимным словесным реверансам!
– Неужели это было все, что нашел Пьетро среди разорванных рисунков? Должно, должно быть еще!
– Откуда вам это известно? – с изумлением уставилась на меня Теодолинда. – Вы никак не могли узнать об этом, разве что… разве что вы были тем самым человеком, кто забрал клочки письма из тех обрывков, которые сегодня принес домой Пьетро! А синьор Джироламо-то, а синьор-то Джироламо…
– Ну? – спросил я зло. – Что там еще с синьором Джироламо?
– Сегодня он опять побывал у Пьетро. Тот едва сдерживал слезы и показал мне жестокие синяки на запястьях, оставшиеся там, где Джироламо выкручивал ему руки. Первым делом синьор Маскерони просеял все бумаги в поисках исписанных клочков, и, не отыскав их, так и обрушился на Пьетро, обвиняя его в воровстве. Но Пьетро держался неколебимо. Он взял грех на душу и поклялся, что ничего такого среди бумаг не было, а если и было, то он не видел. Второй мешок он и правда не успел проверить, потому что Джироламо явился тотчас после его возвращения от старухи, убиравшей комнаты Серджио и собиравшей обрывки. Ну а то, что он нашел в первом мешке, уже было отдано мне. Впрочем, как Пьетро ни клялся, Джироламо не поверил ему. «Должно быть письмо! – кричал он словно одержимый. – Должно быть!» Почему он так уверен в этом, не понимаю! – пожала плечами Теодолинда.
«В самом деле, – подумал я, – почему неистовый синьор Маскерони так уверен, что письмо было? Не потому ли, что видел его сам?»
Тогда, значит, мои подозрения верны? Джироламо был одним из убийц… думаю, вторым, потому что это как раз в его натуре, которую я успел узнать, понять, почувствовать, несмотря на наше шапочное знакомство. Он необычайно жесток, он не терпит препятствий на пути своем, он вполне мог истыкать ножом уже обескровленный труп: только для того, чтобы утолить свою ярость, свою ревность и зависть к Серджио. Джироламо ненавидел его талант, поэтому, изуродовав мертвое тело, он выплеснул ярость на окровавленные рисунки, порвал их в клочки, разбросал по комнате. Вот тогда-то он и увидел, что некоторые исписаны, однако не придал этому особого значения. Но вернувшись к дону Филиппо, рассказал ему об этом. И этот хитрый, закоренелый грешник мигом смекнул, какая опасность кроется в разрозненных обрывках. А что, если Серджио перед смертью открыл свой грех, написав своего рода последнюю исповедь? Что, если он назвал имена людей, которые стали впоследствии его убийцами? Что, если эти обрывки случайно попадут кому-то в руки?