— А по отчеству?
— А ето зачем? Не нравится — можна Парашей звать. Иль Пашей. Отчества я уж забыла давно, отродясь не звали так нихто.
Неожиданно для самой себя хозяйка квартиры задала странный вопрос и даже не очень поняла, зачем:
— А вы в бога верите, Параша?
— Обязательно, — с готовностью и недоумением пожала плечами Прасковья. — Как ж без няго-то? Без бога ничаво не бываеть. И молочкя не будеть, и покоса, и дождя, и урожаю. И дитё не родится хорошае да здоровинькая, вон как Юлькя ваш. От уж хорошай мужчина какой, весёлай такой, умнай. И Гвидон такой. Тоже хорошай. Они оба хорошия, я их обоев люблю как родных. И девок обоев. Хошь ни наши, ни русския.
Мира Борисовна, направившаяся было на кухню, резко затормозила и уставилась на Парашу:
— Какие девки, я извиняюсь? Они что, туда к вам на дачу женщин возят?
— Ну а как жа? — удивилась Параша. — С жёнами ездють, с Прискай, да, как её, ваш-та… со своей, с Тришкяй. Умныя они, славныя. Вежливыя. Говорять: «Параша, будьте ваша любезна…» Иль ишшо: «Не могли б вам чаво надоть?» Как-то от так говорять, с уваженьем.
Переварив услышанное, Мира Борисовна стряхнула с себя оцепенение:
— С какими жёнами, Параша? Мой сын не женат. И, насколько мне известно, его друг тоже холост.
Та смутилась, догадавшись, что сболтнула что-то лишнее, но решила держаться до конца, отстаивая правду:
— Не-е-е, они им жёны. Спять уместе, ходють везде тожа, чуть ни с одной тарелки едять. Ето не девки, ето жёны ихния. Хошь и не русские обои. И сёстры ишшо на одно лицо, как два воробушка.
— Не русские? А какие? Какой национальности? — Мира Борисовна уже совсем плохо стала понимать, что происходит. Но между тем не могла отделаться от ощущения, что эта пожилая женщина говорит правду. И от этого ей становилось всё больше не по себе. Слишком много жутких новостей обрушилось на неё за сегодняшний день.
— Так ета… аглицкой, какой ишшо? Одна хорошо разговариваить, как мы с вами, а другая, ваша которая, Юлькина, похужей малёк, но тожа всё говорить. И всё понимаить.
Мира Борисовна донесла себя до ближайшего стула и присела. Оставшихся сил хватало на последний вопрос:
— И где они сейчас? Жёны эти. Там? С ними?
Прасковья удивилась вопросу:
— Так уехали ж они. У прошлом годи. До осени ишшо. Домой к себе полетели. В Англию в свою. А к лету обратно вернутся. Такой разговор был. Сказали, жди нас, Параша. И улетели обои. А Ирод со мной так и живёть. Ждёть их.
Мира Борисовна, устало посмотрела на старуху с безнадёжной тоской в глазах:
— А это кто ещё? Какой ирод?
Та удивилась:
— Так ваш Ирод. Юлькин. Собака яво.
Мира Борисовна с трудом поднялась:
— Хорошо, Параша, вы идите, укладывайтесь, а я в ванную и тоже лягу. Устала я сегодня очень. Извините.
— А молочкя принесть? Тёпленькива.
Мира покачала головой:
— Не принесть. Завтра. Всё завтра. Спокойной ночи, Параша.
Она не знала, с чего ей следует начинать предстоящий день её жизни: с визита к Штерингасам, о которых ничего не знала, или срочно искать сына, чтобы выяснить, насколько бабкины слова соответствуют истинному положению дел.
Утром, когда она встала, умылась и прошла в кухню, Прасковья, всё в том же подвязанном платочке, уже сидела там в ожидании хозяйки.
— Доброе утро, Параша, — довольно сухо поздоровалась Мира.
Прасковья встала с табуретки и поклонилась по-деревенски:
— И вам здоровьичкя. Молочкя вам согрела к чаю. Подавать?
Мира Борисовна неопределённо махнула рукой, не зная, как себя вести: то ли принять услуги жижинской тётки, то ли поставить всё сразу на свои места и покончить с этим — живите, раз вас сюда привезли без моего на то согласия, но не донимайте по-пустому. Однако старухина смиренность и на этот раз оказалась выше желания проявить гордый нрав, и Мира Борисовна теперь уже конкретно махнула рукой, давая этим жестом разрешение на уход за собой. В кухне всё было прибрано. Полотенчики, которые Мира обычно оставляла там, где забывала, на этот раз висели аккуратно, на своих местах, которые бабка вычислила без труда, несмотря на неприспособленность к городской жизни.
«А она чистюля, — отметила про себя Мира Борисовна не без удовлетворения, — и лицо такое хорошее, в этом платочке дурацком. Как будто из сказки Пушкина».
— Берите всё, что найдёте на кухне, — сказала она ей после того, как выпила чай с бутербродом, — и подумайте, что нужно купить. Я постараюсь прийти сегодня пораньше и куплю. До свидания.
Прасковья встала с табуретки и понятливо кивнула.
Освободиться пораньше не получилось. Днём она несколько раз набрала Штерингасов, но никто трубку так и не поднял. Затем она распорядилась назначить педсовет, тот, что отменила вчера, — так чтобы, наоборот, задержаться подольше на работе. А вечером поехала по адресу профессорской квартиры, в которой проживали Штерингасы, на Чистопрудный бульвар. Адрес забыть она не успела. Бывала и в гостях, и ещё… В общем, то, что ей пришлось сделать с собой в тридцать втором, при содействии Льва Семёныча, тоже имело место быть всё по тому же адресу.
Она позвонила, но дверь не открыли. Тогда она решила подождать. Облокотилась на подоконник лестничного окна, стала тупо смотреть во двор. В этот же момент сообразила, что ждёт напрасно. Если Сева продолжает ходить в ШРМ, то вернётся к десяти, не раньше. Она посмотрела на часы. Было семь с небольшим. Она снова задумалась… Что она скажет Севе и его матери? Почему не позвонила, не пришла? Почему не вмешалась, когда мальчик оставил школу? Сказать, что перепутала? Обозналась? Приняла честного врача за убийцу? Ей сказали и она поверила? Хорошо понимая, что уж кто-кто, а Лев Семёнович Штерингас не способен принести вред не только ей, а вообще любому живому существу на этом свете. А она не пошла куда следует. И не произнесла в защиту почитаемого ею человека нужные слова. И не поклялась партбилетом. И не топнула ногой там, где топать не положено. И не пошла по инстанциям, доказывая ошибочность тех, кто арестовал заслуженного гинеколога. И писем не писала в его защиту, как сделали это честные и отважные сотрудники Клиники детских болезней, руководимой Самуилом Клионским.
В следующий раз, когда она взглянула на циферблат, было без двадцати минут одиннадцать. В этот момент негромко клацнула лифтовая дверь на полмарша выше площадки, где она стояла, и Мира Борисовна увидала Севу. За прошедшие два года он сильно изменился. Стал мужчиной, и это было видно по всему. По тому, как не по-мальчишечьи аккуратно прикрыл дверь лифта. Как сосредоточенно и неторопливо искал в кармане ключи. Как, переложив тяжёлую сумку в другую руку, успел машинально провести рукой по заметно небритой щеке.
— Сева… — позвала его снизу Мира Борисовна и стала подниматься по ступенькам, — Сева, можно тебя на минутку?
Сева обернулся к ней и удивлённо спросил:
— Мира Борисовна? Что вы тут делаете? — Он чуть замялся. — Здравствуйте.
— Здравствуй, Сева, — негромко сказала она, не отрывая от юноши глаз. — Мы можем с тобой поговорить?
Всеволод пожал плечами:
— Можем, наверное. А о чём? — Указал кивком на дверь: — Зайдёте?
Мира Борисовна неуверенно замялась:
— А мама… Вера Лазаревна. Она где сейчас? Не дома случайно? Или ещё не пришла?
— Мама умерла два месяца назад, — сухо ответил Штерингас, он отпер замок, открыл дверь и пригласил: — Заходите.
Мира Борисовна замерла на месте. Ей с трудом удалось извлечь из разряженного лестничного воздуха и впустить в уши то, что она услышала. Эти страшные слова. Ей показалось, что внезапно воздух стал стягиваться вокруг неё в один огромный плотный ком, и дышать от этого становилось не легче, а всё невозможней.
— Как… умерла?.. — едва сумела выдавить она из себя. — Почему умерла? Не может быть…
Сева взял её под локоть и завёл в прихожую. Закрыл дверь:
— Мама не перенесла удара. Сначала она долго болела. А потом просто не проснулась. Я нашёл её так… Во сне… — Мира Борисовна стояла, уставившись в одну точку. Точка располагалась чуть ниже коридорного выключателя света и лежала на верхнем завороте рябиновой веточки, нарисованной кем-то на обоях красным карандашом. — Это мама нарисовала, — сказал Сева, увидев её прикованный к стене взгляд, — она мой рост зафиксировала в прошлом году. Сказала, что я уже вырос и больше расти не буду. И пометила рябиной. Она очень рябину любила. И отец любил. Они хотели на даче посадить. Но пришлось продать, когда отца… В общем, и долги были, и… дачи больше нет. И мамы нет. Она перед смертью, кажется, хотела просить кого-то, не знаю точно. Но… они все куда-то пропали. Никто, в общем, так и не позвонил потом. Ну… а про папу вы сами знаете.
Она очнулась:
— Сева, милый… Я пришла сказать… Да, я всё про папу теперь знаю. И всем известно. Что он был… Что это такая несправедливость, что его…
— Я знаю, — сказал Всеволод. — Я получил бумагу…
Она взяла его за руку и сжала её. Глаза у неё набухли, но она этого не почувствовала. И слезы, которым, казалось, уже давно не было места в её глазах, тоже не потекли. Она вообще никогда не плакала. Последний раз, кажется, в детстве, в восьмилетнем возрасте, когда упала позвоночником о землю, перелезая через ограждение открытой веранды.
Юноша ждал продолжения. А она вдруг затараторила, безудержно, перебивая саму себя, желая выговорить слова раньше, чем они складывались у неё во рту.
— Сева, Севочка, мальчик дорогой, я… мы… тебя не бросим, не оставим, тебе надо учиться, ты… мы… обязательно учиться… у нас, в нашей школе… обратно, назад… вернуться сейчас же… сдать экзамены… мы все поможем, я помогу, РОНО, райком, все, все… они хотят, чтобы ты… чтобы я… я очень хочу, чтобы… надо уйти из этой вечерней школы… Слышишь? Немедленно! — Она выдохнула, пытаясь восстановить дыхание, и уже спокойней закончила: — Прости нас всех, прости, Севочка, приходи обратно, все будут очень тебе рады. Да?
Штерингас пожал плечами:
— Мира Борисовна, это невозможно. Мне надо работать, потому что надо как-то жить. В мед я по-любому буду пробовать поступать, тоже на вечерний, но только когда отслужу в армии. Раньше не получится. У меня же никого не осталось. Как я на дневной пойду?
Это было то, о чём она не подумала. О том, что мальчику нужно кушать. И оплачивать жировки. И покупать одежду. Против армии как таковой она ничего не имела. Мира Борисовна Шварц имела против несправедливости, свидетелем которой стала. Свидетелем, если не соучастником.
С этого дня она неустанно стала думать о Севе. Но ещё раньше успела подумать о докторе Клионском. Как же так, лучший друг, сам попал в этот страшный оборот, но был вовремя спасён и избежал участи… Оправдан до процесса… Почему же он не протянул руку семье Штерингаса? Страх? Да, наверное… Но уж он-то точно знал. И не мог сомневаться, в отличие от меня. И как — совесть? С ней как? А дружба, воспетая в песнях? Или нет ни того, ни другого на этом свете?.. Но это просто невозможно. Тогда зачем… Тогда получается, что вообще всё — незачем…
Как ни мерила, концы с концами не сходились. Что-то было постороннее во всем этом, чужое какое-то, нехорошее, нечеловеческое. Но вместе с тем, продолжая размышлять о Севе, решила, что ни в какую армию мальчик идти не обязан, потому что должен поступать на дневное отделение мединститута, и это избавит его от потери трёх важных лет жизни. В конце концов, хорошие врачи на сегодняшнем этапе развития общества стране нужны больше, чем солдаты. С войнами, слава богу, покончено усилиями советского народа, хотя бог и ни при чём. Слава Иосифу Виссарионовичу незабвенному, пусть земля ему будет пухом. Ну не земля, а мавзолей Ленина — Сталина.
С этими мыслями о Севе обычно возвращалась домой. Накатывать начинало, когда выходила за двери школы, ближе к вечеру. Днём хорошо задуматься не позволяла школьная суета, одолевали заботы: заканчивался учебный год, и уже пора было думать обо всём, начиная с выпускного вечера, учебников на следующий год и заканчивая выбиванием строительных материалов и мастеров для летнего ремонта здания.
Дома, правда, в эти недели, что прожила с Парашей, удавалось до некоторой степени снимать напряжение. Причиной нередко улучшающегося настроения, как ни странно, оказалась смиренная тётя из деревни Жижа. Прасковья встречала хозяйку в дверях, с обычным поклоном, и сразу немного суетливо спешила подавать на стол. Картошку отваривала не по-городскому, в мундире. Кожуру снимала пальцами аккуратно, чтобы не пропала мякоть. Хлебные корочки не выбрасывала, собирала в отдельный кулек, на сухари. За несколько дней освоила близлежащие уличные маршруты и уже знала все нужные для хозяйства магазины. Брала что подешевле, с этой целью не ленилась обойти не одну торговую точку, чтобы найти товар повыгодней, но чтоб и не залежалый.
Мире Борисовне это нравилось, такой житейский подход к бытовым делам был ей не свойственен. Как правило, она не позволяла себе тратить время на ерунду. Сушки с маком или без, как и вафли простые или с ванилью, служили для неё приблизительно одинаковым дополнением к кипятку, завариваемому всем тем, что дает окрас. Запах чая она начала различать лишь теперь, с Парашиной помощью. Та ухитрилась ненавязчивым образом плавно перевести хозяйский вкус с грузинского второго сорта на индийский первого. Такому пониманию древнего напитка с первого дня знакомства в тридцать девятом году бабку обучил Гвидон, ещё будучи десятиклассником. То была школа Таисии Леонтьевны, не допускавшей никаких подмен в том, что должно было быть исключительно настоящим.
Вкусовые различия были сразу оценены Прасковьей по достоинству, и все последующие годы, за вычетом войны, друзья как могли снабжали её чаем на основе правильного листа. Как-то Юлик поймал себя на мысли, когда они в очередной раз прибыли в Жижу и вечером, после горшков, отмыв руки от глины, заваривали с Парашей индийский чай, что никогда за все годы жизни под материнской крышей ему не пришло в голову ни попросить у Миры Борисовны нормального чая, ни самому об этом позаботиться. Это уже когда он давно просёк с помощью того же Гвидона, что чаи все ох какие разные бывают по вкусу.
Мира Борисовна ужинала, а Прасковья Гавриловна степенно рассказывала ей про то, как прошёл её очередной московский день. Что видала, что слыхала, что узнала нового, какие люди вокруг и почему все бегут и не здороваются друг с дружкой. Мира Борисовна слушала и оттаивала потихоньку, кожей ощущала, как медленно отпускает её изнутри, как образуются живительные трещины на скорлупе её каждодневных забот, через которые медленно утекают накопившиеся за годы работы раздражение и усталость. А Параша говорила и говорила, как пела, а потом мыла посуду и продолжала так же однотонно и негромко вещать, уже про другое, про своё, на другой, тоже приятный мотив… А потом и про её, про ихнее общее: про Юльку, про Ирода, про сад, откуда они с «девкими» давят сок, про знаменитую жижинскую глину, про дойку на шестнадцать литров в добрый день, про то, накормили они там без неё Фрола иль хорошо не накормили и не поднесли, и кто будет пасти, когда старого Фрола заберёт к себе Господь.
Одно лишь утаивала от хозяйки, и это стало её маленьким секретом. Ежедневно, ближе к обеду, когда заканчивала с готовкой к вечернему столу, шла в ванную комнату, поджигала фитилёк синего огня, открывала кран и наливала полную ванну горячей воды. Потом раздевалась, осторожно залезала внутрь и вытягивала жилистые ноги вдоль белого эмалированного корыта. Лежала так не менее часа, а то и поболе. Отродясь не думала и не верила, что рай на земле есть. И на самом деле: кругом всё белое, гладкое, на ощупь приятное, скользкое, как шёлк, округлое, как коровье брюхо, только наоборот… А после брала обмылок розового цвета под названием «Ягодное» и намывала себя этим обмылком, стараясь водить побережней, чтоб и не так заметен расход был, и хозяйке осталось на потом.
Господь Бог в разговорах Парашиных возникал не часто, но возникал. Один раз Мира Борисовна не выдержала и задала вопрос ребром, по-партийному, на засыпку:
— Параш, вот ты говоришь — Бог! Всё Бога этого поминаешь постоянно. А что он лично для тебя хорошего сделал, этот Бог? Вот я услышала вчера, невольно, как молилась ты ночью. Уж извини. Но было такое, скажи? — Параша угрюмо кивнула. — И что? Услышал он тебя? Получила подтверждение?
— Всё, што есть у чиловека, всё от Бога, — насупилась Прасковья, — и дитё, и корова, и сено-солома. От кого ж ишшо?
— Как от кого? — искренне всплеснула руками Мира Борисовна. — От народа! Корову тебе разве Бог твой дал? Дом! Пищу! Всё это дал тебе советский народ. А народ — это Сталин. Иосиф Виссарионович. А не какой-то там придуманный пещерными жителями идол!
Прасковья подняла глаза на хозяйку:
— Корову я на трудодни зарабатывала. Дом энтот отец мой строил, ишшо до революции, не было тогда никакого Сталина у помини. А когда пришёл, то мужа маво Петра он и сгубил. Пришли комиссары, у колхоз загонять, а он ни у какую. Тогда, говорять, кофиксуим добро нажитая. И в анбар. А там и так ничаво нетути. Один силос на прокорм корови. Тогда силос, говорять, забирать будим, коли не идёшь — как усе. А он с вилами на их. А комиссар вынул левольвер и стрельнул по Петру мому. И убил.
Мира Борисовна сочувственно покачала головой:
— История, конечно, неприятная… Только при чём тут Сталин, Прасковья?
Параша вздохнула:
— А тово комиссара Сталин к нам послал. Не послал бы, был б мой Пётр щас живой, как я.
Мира Борисовна почувствовала, как постепенно начинает заводиться. Зарождающееся внутри неё раздражение навряд ли было связано с самой Парашей. Скорее было нечто, чего она не желала слышать, о чём не рассуждала никогда, поскольку её внутренняя личная аксиома не требовала каких-либо доказательств, живя в состоянии полнейшей и завершенной неприкасаемости. И тогда она рубанула фактом, с её точки зрения неоспоримым: