Мира Борисовна почувствовала, как постепенно начинает заводиться. Зарождающееся внутри неё раздражение навряд ли было связано с самой Парашей. Скорее было нечто, чего она не желала слышать, о чём не рассуждала никогда, поскольку её внутренняя личная аксиома не требовала каких-либо доказательств, живя в состоянии полнейшей и завершенной неприкасаемости. И тогда она рубанула фактом, с её точки зрения неоспоримым:
— Ну хорошо, а война? Победа в Великой Отечественной войне? Над фашистами! Тоже дело рук этого вашего идола? — Она в волнении встала, но сразу села обратно на стул. — Не-е-ет, милая Прасковья! Победу нашу одержал великий Сталин! Лично он и никто другой! И не сидели бы мы тут сейчас с тобой, чаи бы не распивали, если бы не Иосиф Виссарионович, гениальный полководец и вождь! И люди шли в атаку умирать за Сталина! Оттого и победили!
Прасковья слушала молча. А потом тихо сказала:
— Наш народ всю жисть воевал за Бога, за царя-батюшку и за Отечиство своё. Ну, царя, допусьтим, поменяли, с Николашки на Ленина, а апосля уж на Сталина. А Бога и Отечиство просто так ни поминять. За их и шли на смерть люди. И опять пойдуть, ежели надо будить. А Сталина тваво уже нетути, за кого нынче ходить-та? За энтого, как его… За толстамордова? С родинкяй под носом?
Слова были столь простыми, но настолько сокрушительными, что в первый момент Мира Борисовна растерялась. Сидящая перед ней простая деревенская бабка в подвязанном цветастом платочке посмела не согласиться с ней, с Мирой Шварц, членом партии с тысяча девятьсот двадцать второго года, когда ещё был жив Владимир Ильич, когда ещё недобита была всякая контра и даже не существовал ещё Советский Союз. Она открыла было рот, ещё не зная, чем возразит на это сумасбродное заявление этой… этой… Но в этот момент раздался телефонный звонок. Мира Борисовна заставила себя остановиться и взяла трубку. Звонил Юлик:
— Мам, это я! Как вы там? Нормально? Ничего не надо? Параша себя прилично ведёт? Не путается под ногами? Денег подвезти?
Вдруг всё разом прошло. Раздражение, обида, желание незамедлительно расставить всё по сдвинутым местам, так же как и обвинять и спорить с восклицательными знаками. И она ответила с удивившей её саму непривычной легкостью:
— Нет, ничего. Всё у нас в порядке, всё нормально. Прасковья Гавриловна здорова. Кормит меня каждый день, так что скоро я не буду проходить ни в какие школьные двери. Кстати, рассказывает про каких-то английских жён. Это что, шутка у вас такая, я никак не пойму? Что вообще происходит, Юлий?
На том конце возникла короткая пауза, затем Юлик произнёс:
— Мам, давай потом, а? Есть, в общем, что рассказать, но только не сейчас, ладно? Не до этого. У нас там ещё конь не валялся, а баб Парашу увозить скоро.
Мира Борисовна подумала и ответила:
— Хорошо, поговорим, когда сможешь. А Прасковья Гавриловна, думаю, не настолько спешит домой, как тебе представляется, — она посмотрела на Парашу, как бы испрашивая подтверждения своим словам. Та встала с места, с готовностью покивала и снова села на стул, смиренно пристроив шершавые ладони на колени. — Так что не стоит спешить. И денег пока хватает. До свидания, Юлий! — И повесила трубку. Ей не хотелось затягивать разговор с сыном. И ещё ей показалось почему-то, что и сама она, и бабка Прасковья в этот момент вздохнули с плохо маскируемым облегчением. И тогда она спросила временную постоялицу, без малейшей натуги проявив хозяйскую приветливость:
— Ну что, Пашенька, чаю с конфитюром?
Односкатную крышу над Прасковьиной частью дома окончательно возвели с недельным опозданием против запланированного срока. Оставалось только подвести её под основную крышу, которая должна была покрывать всю довольно сложную конструкцию. Будущий проект претерпел существенные изменения против первоначального варианта. И в первую очередь это было связано с возникновением в жизни ребят законных супруг. Понадобилось заиметь по лишней спальне, по детской и хорошо бы ещё было добавить гостевую комнатёнку, одну на две семьи. Гость-то какой-никакой если возникнет, то один и тот же будет, общий. В то время как Гвидон, размышляя над устройством их будущей жизни, мечтательно рисовал в голове картинку про то, как к ним в Жижу приезжает погостить мама, Таисия Леонтьевна, и как он, взяв её под руку, провожает в гостевую комнату, приговаривая «Вот, мамочка, здесь ты будешь спать. А вот сюда сможешь повесить вещи, у нас тут запас плечиков имеется», Юлик в похожие моменты, прикрыв от ужаса глаза, представлял себе полотно, резко отличающееся от Гвидонового. Картинки были очень уж гипотетическими и носили строго разовый характер, но и этого было более чем достаточно, чтобы проникнуться к ним страхом, если не отвращением. Итак, он представлял себе следующий диалог: «И здесь я буду спать, Юлий? Рядом с навозным сараем? А мух-то, мух сколько! А ванная где? Что, нет горячей воды? Греете в кастрюле? Ну уж нет, увольте!» — «Но это же деревня, мама, это не город». — «Тогда зачем ты меня пригласил? Чтобы поиздеваться? У тебя есть жена, нерусская к тому же, вот над ней и издевайся, а то они привыкли там у себя за границей на всём готовеньком…»
Юлик знал, что это полная неправда, что так не будет, что скорее всего вообще не будет никак, но воображение не отпускало его, принуждая рисовать в голове совершенно ненужную ему пакостную картинку…
Тем временем вещи из амбара мужики затащили в дом, более-менее расставили по прежним местам, и это был конец первого этапа. Можно было возвращать Прасковью. Тогда и случилось то, что случилось. Прасковья подумала-подумала и решила не возвращаться в Жижу. Дня за три до обратного планового переезда состоялся разговор между ней и хозяйкой квартиры на Серпуховке. Чем больше Мира Борисовна думала о предстоящем расставании с Парашей, тем больше её охватывало непривычное состояние депрессии.
«Как же я теперь без Прасковьи? — с ужасом думала она. — Кто меня будет встречать? И провожать на работу? Кого я буду учить уму-разуму? И наконец, просто разговаривать? Да, именно так! С кем?»
Однако это соображение ума не было единственным в отношении будущего переустройства жизни. Расклад получался сложней. И связано это было в первую очередь с Севой. Вот что изобрёл педагогический ум Миры Борисовны. Параша должна отныне жить на два дома: на мой и на дом Штерингаса. Параша работяща, скромна, учтива, чистоплотна и добра. Таких, как она, пойди ещё поищи. Жизнь городская ей явно пришлась по вкусу, и это видно невооружённым глазом. Да она и сама не скрывает, чего уж там. И главное — Параша одинока. Ну что её связывает с этой самой Жижей? Изба? Корова? Куриные яйца? Воспоминания об убитом муже и умершем от холеры ребёнке? И потом… Это для деревни она пожилая бабка, а ей всего-то пятьдесят семь, равно как мне. В городе, избавив себя от непосильной работы, она расцветёт, снимет, наконец, свой дурацкий платок, старящий её лет на двадцать, не меньше, и займётся нормальными городскими делами. Будет вести этот дом и Севин. За Севу я ей буду доплачивать, а мальчик пускай сосредоточится на учёбе, избавив себя от хлопот по быту.
После того как ей удалось изобрести обновлённую жизнь для троих, Мира Борисовна задумалась. Не могла понять, с кого начинать этот непростой разговор. С Прасковьи или с самого Севы Штерингаса. Сомнения имелись в отношении обоих кандидатов на переустройство бытия. Решила всё же начать с Параши. Этот разговор не казался ей таким уж сложным и обещал больше шансов на успех. Что она и сделала тем же вечером. Прасковья выслушала аргументы молча, не перебивая. Было видно, как ворочаются шарики под её платком; лицо, оставаясь неподвижным, всё же выдавало напряжение от переварки этого невероятного предложения, сделанного хозяйкой квартиры.
— А как жи рябятки-то без миня? Справются тама? — с сомнением в голосе спросила она после того, как подержала задумчивую паузу. — А скотина? Хозяйство? Там всё не пустяковыя. Там же хозяйничать надоть.
— Езжай и продавай, — жестко ответила Мира, — всё это теперь ни к чему. Молоко можно покупать у соседей. А с огородом сами справятся, если захотят. Не о том думаешь, Прасковья Гавриловна. Ты о себе, о себе подумай лучше! Кто же ещё о тебе подумает? Бог твой да я, больше некому! И жалованье положу к тому же. Что там за пенсия у тебя такая? Мизерная, наверное, так ведь?
— Как Сталин положил, так и имеем, — беззлобно, махнув рукой, отбилась Параша. Но при этом обе слабо улыбнулись.
Несмотря на возвращение к невыгодной теме, взаимопонимание было достигнуто. Мира мысленно поздравила себя с первой победой. Теперь нужно было подумать о том, как построить разговор с Севой. Предварительную консультацию она уже получила. Позвонила ему вечером и попросила о встрече. Штерингас мог только поздно, ближе к ночи, и она снова поехала на Чистые пруды к половине одиннадцатого.
— Я не могу от вас принять эту помощь, — подумав, сказал ей Сева. — Я всё должен делать сам, я уже взрослый.
— Ты можешь лишиться квартиры, — спокойно отреагировала бывшая учительница, — ты несовершеннолетний. Тебе ещё год до того, когда ты сможешь назвать себя взрослым. Тебе нужен опекун. И пусть лучше этим опекуном стану я, чем чужой дядя, который пропишется к тебе и оставит тебя под открытым небом. Такая перспектива больше устраивает? Я твоя учительница, я была дружна с вашей семьей, я член партии, в конце концов!
Сева молчал. В том, о чём говорила Мира Борисовна, явно присутствовал здравый смысл. Он и сам об этом недавно подумал, когда получил извещение в райисполком. Получил, но не пошёл. Не было времени. Теперь было ясно, зачем приглашали.
— Я хочу лишь одного, — решительно продолжала атаковать Мира Борисовна, — чтобы ты учился и поступил в свой институт на дневное отделение. Хороший врач не может быть недоучкой. И потом. Потерять три года! Да за это время ты успеешь вылечить тысячу пациентов. Это тебе тоже без разницы?
Сева молчал. Возразить пока не получалось. Мира не отпускала.
— Получишь стипендию, а я буду добавлять. И Парашу пришлю. Вырастешь, выучишься — рассчитаемся. Согласен?
Аргументы были неоспоримы. Штерингас кивнул:
— Согласен, — потом помолчал, привыкая к мысли о новоиспечённой перспективе, и добавил: — И это… спасибо, Мира Борисовна… А какую Парашу?
— Ну, об этом потом…
Домой летела на крыльях. Всё получилось, как было задумано, и оттого она была счастлива. Пожалуй, впервые со Дня Победы. Влетела в квартиру, расцеловала Парашу, которая ещё не ложилась — ждала хозяйку.
— Чавой-та вы? — удивилась Прасковья. — Случилось чаво?
— Беды! Беды, Паранечка, не случилось! Поэтому и радуюсь!
В день, когда Юлик доставил Парашу, Гвидон ещё не знал об ожидаемых их переменах. Юлик уже был в курсе и, пока они добирались до Жижи, не переставал обдумывать плюсы и минусы от такой перемены. В итоге раскидал соображения влево и вправо. Взвесил. Плюсов выходило больше. Разве что часть домашней работы теперь ложилась на них самих. И на Приску с Триш, само собой. Но с другой стороны, в доме будет вода, не будет больше утомительной коровы и надоедливых кур и, в общем, необязательно с такой уж дикой упёртостью заниматься огородом. Так, по мелочи: зеленушка разная, лучок там, укропчик, морковка. И привет! Остальное: картошку, огурчики, яички, молоко, все прочее — можно прикупать у Маруси, через дом от нас. За копейки. Попутно с самогоном.
Гвидон, узнав новость, присвистнул:
— Оп-па! Вот вам и Мира Борисовна. Всех на повороте обошла. А мы думали, идейная! Кроме партсобраний ничего не интересует! А оказывается, дармовая прислуга партсобранию вовсе не помеха. Или я ошибаюсь? — Он вопросительно глянул на Шварца. Тот пожал плечами:
— Знаешь, я думаю, тут история посложней. Мать, скорей всего, на добрую душу напоролась. И отравилась. Подсела на смирение и безотказность. Плюс, есть кого поучить жизни. — Он махнул рукой. — Сами виноваты, ладно.
Прасковья, появившись на месте старой жизни, чувствовала себя немного грешной, но вида старалась не показывать. Тараторила про корову, про курей, пошла по деревне искать покупателей. К вечеру другого дня вопрос был решён, скотину увели, и она была готова распрощаться с Жижей. По крайней мере на обозримое время. А там как сложится. На прощанье, чтобы была достойная причина не виноватиться, сообщила:
— Тама церква хорошая рядом, а тута ходить незнамо куда, — и заревела в голос: — Коро-овку мою жалка-а-а…
Но аргумент про церковь был сильный, и Гвидон сдался. А сдавшись, лично повёз в Москву. Прихватил с собой заодно трех мужиков из их жижинской бригады. Доставив Прасковью до Серпуховки, поцеловал её в щеку и отправился с мужиками к себе на Кривоарбатский — забирать пианино и заодно проведать Таисию Леонтьевну.
Относительно «Бехштейна» решил, что приготовит приятный сюрприз к Тришкиному появлению в Жиже: дом ещё не будет завершён, а свадебный подарок уже будет ждать её на месте.
На квартире его ждало письмо от Приски. Пока мужики стаскивали пианино вниз и ловили транспорт, Гвидон читал письмо жены. Приска писала:
«Здравствуй, мой дорогой муж! Как вы там? Мы с Триш постоянно говорим о вас. Она начинает, а я подхватываю. На следующий день имеем всё наоборот, потому что я первая начинаю говорить про своего мужа, а Тришка перебивает, чтобы доказать мне, что она скучает по Юлику больше, чем я по тебе. Это я так шучу. А вообще мы очень соскучились обе, но надо закончить учёбу. У меня защита диплома назначена на начало июля, а у Триш — ближе к концу. Но прилетим мы все равно вместе, так мы решили. Завтра собираемся поехать в Лондон, чтобы оставить русским (о, прости!), чтобы оставить в советском посольстве документы для получения виз. Они там долго выдают, а мы не хотим задерживаться, чтобы захватить больше жижинского лета. Дом будем строить?
Ещё буду писать тебе. Или звонить? Напиши, когда ты будешь у мамы, я могу позвонить туда.
Целую тебя, мой любимый муж.
Твоя жена, Приска Иконникова-Харпер
P. S. Мама видела наши фотографии и очень хочет познакомиться с вами. Но… ты хорошо понимаешь ситуацию. И привет Юлику, он тоже хороший. Триш ему сейчас пишет письмо…
Да, ещё! На всякий случай оставляю на письме каплю моих духов, чтобы ты меня не забыл. Бумага специальная, толстая. Понятно?»
Гвидон перечитал письмо ещё два раза. Затем закрыл глаза, поднёс письмо к носу и медленно, чтобы не растерять по пути ни грамма драгоценного запаха, втянул воздух ноздрями. Едва уловимо, но всё же, как ему показалось, он что-то ощутил. И это «что-то» пахло Приской. Так он решил. Поцеловал Таисию Леонтьевну и спустился вниз, где в кузове отловленного в переулке грузовичка вместе с пианино уже сидели мужики, чтобы не терять времени на эту самую музыку и поскорей вернуться в Жижу, начинать фундаментные работы. Да и Юлик ждал — хотел торжественной закладки первого камня. Траншеи под фундамент были практически готовы.
Пока добрались, время уже было ближе к вечеру. Они поели, а потом слегка выпили с мужиками по случаю закладки основного дома. Тут-то и произошло то, что на долгие годы разлучило друзей, вызвав между ними взаимное отчуждение и многолетнюю неприязненность.
Мужики ушли брать лопаты, Юлик ненадолго вышел вместе с ними. Вернулся с тяжёлым по виду бумажным свертком. Сказал: айн, цвай, драй — и загадочно улыбнулся. Затем развернул бумагу, и… Гвидон увидел в руках Юлика то, что когда-то он долго не мог потом забыть. То, что снилось ему не раз, вместе с так и не задетым почти войной бронзовым Фридрихом в разрушенном до основания немецком городе Крамме. Это было то самое бронзовое конское копыто, которое подвернулось ему под руку среди обломков кирпича и кусков рваного бетона в сорок пятом, в последние дни войны. То самое, что было отсечено осколком снаряда, выпущенного его батареей по никому не нужному городу, расположенному в стороне от театра военных действий. То, за которое он мысленно просил у Фридриха прощения, как и за изувеченный его артиллерийским расчётом город. А ещё — за никому не нужные трупы мирных горожан, пускай и чужих, и за изнасилованных русскими солдатами немецких женщин. За то, что он, боевой офицер-орденоносец, вынужден был подчиняться жестоким и бессмысленным приказам командира полка — идиота в погонах. За то, что своими глазами наблюдал мародерство и грабежи, совершаемые его соотечественниками, и не мог этому разбою противостоять. За то, что был безучастным свидетелем того, как варварски, походя, уничтожались памятники европейской культуры, а то, что оставалось и представляло ценность, вывозилось вагонами на его, старлея Иконникова, победившую родину…
Знал, конечно, хорошо помнил, что творили они в его городах и сёлах, эти незваные гитлеровские солдаты, как убивали без раздумий, как брали что пришлось по вкусу, как тоже походя давили танками и выжигали смертельным огнем всё, что стояло на их пути, избы и памятники, сады и фонтаны, пшеничные поля и скотину живьём. Своими глазами видел снесённые немецкими снарядами купола православных церквей, которые не успела разрушить советская власть и по которым оказалось так удобно пристреливать фашистские дальнобойные орудия. Да, было, было, и никуда от этого не уйдешь. Было, но не означало, что нужно тоже было стать зверем и продолжать дальше жить по-звериному, по-сволочному, по-волчьи, по-собачьи. Убивать просто так, в ответ на убийство, насиловать без перерыва и разбора, потому что так было и с ними, с их женщинами и дочерьми, грабить, не задумываясь о том, для чего грабишь и что останется после тебя, — лишь только потому, что победили, а оно глянулось. Или вспомнилось. Или не забылось. Или просто очень захотелось. И стало можно…