каковую он, очевидно, рассчитывал, рассказывая мне все это. Однако я не
имел к несчастьям его семьи никакого отношения и платить за них не
собирался. Его лицо обрело еще более недовольное выражение, и он,
шаркая, побрел прочь от нашего стола.
Мы покинули постоялый двор рано утром, дабы к вечеру уже точно быть
в Комплене. Погода уже не радовала солнцем — за ночь откуда-то натянуло
облаков, и было даже прохладно. Впрочем, облака эти пока что выглядели
не слишком внушительно и едва ли предвещали дождь. Дорога, как нам и
было сказано, постепенно отклонялась влево и в конце концов влилась в
широкий тракт, идущий почти точно на север. Здесь, в выгодном месте на
перекрестке, когда-то тоже, по всей видимости, располагалась придорожная
гостиница, но ныне одинокое двухэтажное здание стояло заколоченным. На
когда-то беленой, а теперь уже изрядно облупившейся стене кто-то углем
неряшливо нарисовал большого грифона, очевидно, выражая свои
политические симпатии. Эвьет что-то сердито пробурчала, но все же не
стала требовать, чтобы мы остановились и стерли картинку.
И вновь под копытами Верного миля за милей тянулся пустынный тракт.
Несмотря на многочисленные следы копыт, колес и сапог (а также кучки
навоза, часто уже растоптанного башмаками), нам на пути почти никто не
попадался. Только раз мы обогнали старика, куда-то трусившего на таком
же старом облезлом осле, а спустя еще какое-то время нам встретился
деревенский дурачок. Впрочем, возможно, он родился и в городе, тем паче
что никаких деревень, даже разрушенных, до самого горизонта заметно не
было. Так или иначе, он шагал нам навстречу, почти совсем голый,
коричневый от грязи и загара, и на шее у него моталась ржавая цепь, на
которой висели, позвякивая, несколько амбарных замков. Шагал и бормотал
что-то невнятное. Я не был уверен, что он вообще нас замечает. Однако,
почти уже поравнявшись с нами, он вдруг остановился и выпучил на Верного
безумные глаза, вытягивая палец с черным обломанным ногтем.
— Конь вороной, — сказал он неожиданно отчетливо. — И на нем
всадник, имеющий меру в руке своей.
Я усмехнулся. В руке у меня в тот момент были только поводья, да и
на коне нас ехало двое. Все же меня удивило, откуда в этом, фактически
животном, мозгу могла взяться подобная цитата. Бездумно повторяет
услышанное на сельской проповеди? Я повнимательней пригляделся к тем
немногочисленным лохмотьям, которыми он все же прикрывал свою наготу. От
них нестерпимо воняло фекалиями, и определить их происхождение едва ли
уже было возможно — но, пожалуй, они вполне могли оказаться и остатками
монашеской рясы. Такое бывает. Сперва человека сводят с ума чудовищным
монастырским режимом — кормежка впроголодь, хронический недосып,
ежедневное многочасовое твержение молитв и монотонный физический труд -
а потом объявляют "одержимым бесами" и прогоняют прочь. Если, конечно,
вообще не отправляют на костер в качестве лечения от одержимости… Пока
мы ехали мимо, он все торчал на месте, поворачиваясь следом за нами и
указывая на меня пальцем.
— Интересно, он на каждую черную лошадь так реагирует? — произнесла
Эвьет.
— Кто его знает, — пожал плечами я. — В следующий раз он может так
прореагировать на огородное пугало. Или вообще на нечто, видимое только
ему. Его мозг разрушен, и поведение слабопредсказуемо.
— Таких людей нельзя вылечить?
— Насколько я понимаю — нет. Иногда помрачение рассудка исцелимо,
но не в таких тяжелых случаях. Единственное, что может для них сделать
врач — это убить из сострадания.
— Что ж ты его не убил? — усмехнулась Эвелина.
— Вероятно, потому, что не испытываю сострадания к убогим.
— Они в нем, похоже, и не нуждаются, — заметила Эвьет. — Мне
показалось, он вполне доволен собой. Он же просто не в состоянии
осознать собственное убожество.
— Вот-вот. Нет на свете счастья более прочного, полного и
безмятежного, чем то, которое испытывает пускающий слюни идиот. Людям,
считающим счастье своей целью, следовало бы почаще вспоминать об этом.
— Значит, ты не считаешь счастье своей целью?
— Нет, конечно. Что может быть глупее, чем тратить кучу усилий,
дабы достигнуть состояния, в котором идиот пребывает от рождения?
— Церковники ведь тоже говорят нечто подобное?
— Отнюдь нет! — горячо возразил я. — Церковная аскеза не имеет с
этим ничего общего. Монахи остаются в рамках все той же системы
ценностей, нанизанной на ось "счастье — несчастье", или, проще говоря,
"удовольствие — неудовольствие". И стремятся к наслаждению ничуть не
меньше, а то и больше, чем самый распоследний кутила. Просто они
рассчитывают, отказываясь от земных утех, купить себе тем самым вечное
блаженство в раю. И чем суровей они будут истязать себя здесь, тем
лучше, по их мнению, им будет там. Тоже, кстати, забавная человеческая
глупость — представление о том, что, дабы получить что-то хорошее, надо
непременно испытать что-то плохое. Страдать и жертвовать. А если кто-то
достигает блага без страдания и жертв, то он хуже мошенника. Хотя это
ровным счетом ниоткуда не следует…
— Кажется, я понимаю, откуда взялось такое представление, -
перебила Эвьет. — Из обычной торговли. Чем ценнее то, что ты хочешь
получить, тем больше ты должен отдать взамен.
— Да, но даже в торговле то, что ты отдаешь, совсем не обязательно
обладает ценностью для тебя. Важно, чтобы оно было нужно твоему
контрагенту, а тебе оно может быть даже обременительно… Но главное,
мир — не меняльная лавка, а жизненные блага — не товары, измеряемые в
штуках, фунтах и пинтах. Кому и сколько надо платить за талант, за
достижения собственного ума, да даже и просто за счастливую случайность?
Если люди считают, что контрагентом в данном случае является бог, а
платить ему следует страданием, то получается, что человеческие
страдания являются ценным для бога товаром. Интересное представление о
всеблагом и всемилостивом, не так ли?
— Я и сама никогда не могла понять, как можно одновременно верить в
божественное милосердие и в вечные муки, — согласилась Эвелина. — Если
бы я была всемогущей, я бы употребила свою власть не на то, чтобы вечно
пытать Лангедарга, а на то, чтобы он исправился, не стал развязывать
войну и не погубил мою семью. Богу ведь ничего не стоило позаботиться об
этом заранее, до того, как стало поздно.
— Тебе когда-нибудь говорили, что ты очень умная девочка? -
улыбнулся я.
— Да, — серьезно ответила Эвьет. — Папа говорил. И Эрик тоже. А
мама чаще говорила, какая я красивая. Когда я совсем маленькая была, мне
это нравилось, а потом перестало. В красоте ведь нет никакой заслуги.
Женевьева вон тоже красивая была, а толку? Как будто я зверушка какая -
"ути-пути, смотрите, какая симпатичненькая! А какие глазки, а какой
носик, а какая шерстка!" Дольф, если когда-нибудь захочешь сказать мне
что-нибудь приятное, пожалуйста, не говори, что я красивая!
— Хорошо, не буду! — рассмеялся я. — Лучше присоединюсь к тому, что
говорили твой отец и Эрик. И не потому, что хочу сказать тебе приятное -
хотя я не против — а потому, что это так и есть. Так вот, к вопросу об
уме, счастье и монахах. Они, как мы выяснили, стремятся к несчастью — и
добро бы еще только к собственному — в надежде тем обеспечить себе
загробное счастье. Я же вообще не нахожусь на этой оси. Я не стремлюсь
ни к счастью, ни от него — оно просто не является для меня
самостоятельной ценностью. Помнишь, я говорил, что тело — не более чем
инструмент разума? Интересы инструмента не могут быть целью для его
хозяина.
— А причем тут тело? Счастье — это же состояние души.
— Что такое душа? Ни одному медику, рассекавшему трупы и
оперировавшему живых людей, никаких следов чего-то подобного обнаружить
не удалось. Зато я с ходу могу назвать тебе десяток трав, грибов и ягод,
экстракты которых способны вызвать радость и беспричинный смех или,
напротив, уныние и сонливость, или все сметающую ярость — слышала о
берсеркерах? — или вообще превратить человека в раба, страстно
мечтающего лишь об одном — очередной порции того же эликсира. Да взять
даже обыкновенное вино… Мы пока не знаем, как именно возникают
чувства, но ясно, что ничего возвышенного в них нет — раз уж они столь
зависимы от химических субстанций, основа у них вполне телесная.
— А у разума?
— Скорее всего, тоже… Мой учитель говорил, что мозг вырабатывает
мысль, как печень вырабатывает желчь. И все же разум — это нечто
большее, чем его материальная основа. Это то, что делает нас — нами.
Можно лишиться любой из конечностей, любого из чувств — и остаться
собой. Пусть даже измениться, но не исчезнуть. Но где нет разума, нет и
личности. Чувства есть и у животных, и у идиотов. Разум — это
единственное, что по-настоящему отличает нас от них.
— Не всех! — фыркнула Эвьет.
— Это точно, — печально согласился я. — В словах говорящего ворона
больше смысла, чем у иного человека…
— И что же — разуму не нужно счастье?
— Именно. Он просто не испытывает в нем потребности — как, конечно
же, и в несчастии.
— А в чем испытывает?
— Я думаю, ты и сама можешь ответить на этот вопрос.
— В знании? — не обманула моих ожиданий Эвьет.
— Разумеется, а еще?
— А еще в свободе! Меня всегда возмущало, когда говорят "грешно об
этом думать". Никто не может запрещать мне думать!
— Именно так, Эвьет! Ты прямо почти цитируешь моего учителя. Он
говорил, что нет права более незыблемого, чем право думать, и нет
преступления худшего, чем покушение на это право.
— Ну… — засомневалась Эвелина, — если сравнивать с убийством
невинных…
— Так убивающий человека убивает и его мысль. Хотя по мне уж лучше
честно убить, чем ментально искалечить, превратить в куклу, послушно
исполняющую заведенные ритуалы и не смеющую в них усомниться… Но ты
права, конечно — мир, где тебя могут убить в любое время и по любому
поводу, потребностям разума никак не отвечает. Разуму нужен еще и покой.
Не следует путать его с сытым отупением, конечно же…
— Кстати, о сытости. Мы не слишком отупеем, если пообедаем? Я
что-то проголодалась.
— Что мне в тебе нравится, Эвьет, так это твое умение закруглить
философский диспут, — рассмеялся я.
Мы перекусили под открытым небом еще остававшимися у нас припасами
и поехали дальше. Меж тем снова распогодилось; в небе плыли лишь
отдельные пушистые облачка, волоча по полю свои тени. Мир снова был
полон светом и теплом. В воздухе танцевали оранжевые и синие стрекозы,
трепеща слюдяными крылышками; одна из них даже уселась на голову Верному
и некоторое время сидела, слегка пошевеливая членистым хвостиком, но
потом конь дернул ухом и согнал ее. Я знал, что эти изящные создания -
на самом деле беспощадные хищники, но думать о насилии и убийствах не
хотелось.
Идиллическую картину, однако, вскоре нарушила опрокинутая на бок
телега на обочине. Уже подъезжая к ней, я почуял характерный запах, и
действительно, из-за телеги торчали иссиня-бледные голые ноги взрослого
мужчины. Грабители почти всегда раздевают своих жертв.
— Мертв? — уточнила Эвьет.
— Ты разве не чувствуешь? Уже пару дней.
— Давай посмотрим, может, там остался кто-нибудь раненый.
— Если бы и остался, столько бы не прожил, — пожал плечами я, но
все же потянул правый повод, побуждая Верного свернуть к телеге.
Никого живого там, конечно же, не было. Рядом с мужчиной лежал,
вытянувшись, мальчик лет десяти; скрюченное тельце еще одного ребенка,
пол которого я не понял (ему было не больше трех, и его рубашонкой
убийцы не прельстились), валялось у борта телеги. Мужчину закололи
ударом в грудь, детям размозжили головы. Еще дальше от дороги в бурой от
крови траве лежала женщина — на спине, с широко раздвинутыми ногами. Ей
отрубили обе руки по самые плечи — надо полагать, чтобы не
сопротивлялась. Она истекла кровью — скорее всего, еще до того, как
насильники закончили свое дело; впрочем, их это едва ли смутило. На
груди у женщины сидела сытая ворона, лениво клевавшая почерневший сосок.
Завидев нас, она и не подумала взлетать, а лишь нахохлилась и угрожающе
шевельнула крыльями — "пошли прочь, это моя добыча!"
— Поехали отсюда, — тихо попросила Эвьет.
— Не нравится мне это, — пробормотал я, когда мы снова выехали на
дорогу.
— Кому такое понравится!
— Очевидно, тем, кто это сделал. Но я не про то. Место здесь
открытое, для засады не подходящее. Нападавшие действовали нагло, и их,
вероятно, было много. Скорее всего, они двигались по дороге большим
конным отрядом, и этим людям с их телегой просто некуда было деваться.
— Ты ведь не думаешь, что это могли сделать наши солдаты?!
— Вряд ли, конечно. Все-таки своя территория… Но, кто бы это ни
сделал, они могут быть неподалеку, и встречаться с ними не входит в мои
планы.
— Скоро мы будем под защитой стен Комплена, — решила подбодрить
меня Эвьет.
— Надеюсь, они понадежнее, чем в Пье, — усмехнулся я. — И еще
надеюсь, что нас впустят в город.
— Отчего же нас не пустить? — удивилась Эвелина. — Мы бы не могли
угрожать городу, даже если б хотели.
— Если они достаточно напуганы — а, судя по словам Гюнтера, это
вполне вероятно — то могут закрыть ворота и не пропускать ни внутрь, ни
наружу вообще никого.
На самом деле, хоть я и не сказал этого вслух, просто закрытые
ворота были еще не худшей возможностью. Я опасался, что город осажден.
Убийство тех людей на телеге хорошо вписывалось в логику армии,
совершающей стремительный рейд по вражеским тылам и потому не
заинтересованной оставлять в живых встречных свидетелей. Покойный барон
Гринард, спешивший присоединиться к своим, ехал в том же направлении,
что и мы — во всяком случае, так было до перекрестка с заброшенной
гостиницей. Но и теперь, после перекрестка, я обратил внимание, что
почти все следы копыт и сапог на дороге ведут на север. И за те почти
уже полдня, что мы едем по тракту, нам навстречу не попался ни один
путник со стороны Комплена, если не считать умалишенного.
Тем не менее, все это были лишь косвенные догадки, и я продолжал
ехать на север, рассчитывая, что в случае чего мы заблаговременно
заметим опасность. Наконец впереди показались белые стены и башни, и
впрямь более внушительные, чем в Пье, хотя по-настоящему крупным городом
Комплен все-таки не был. С немалым облегчением я убедился, что никаких
войск вокруг не стояло; округа вообще оставалась пустынной, и лишь
недалеко от ворот (я уже ясно видел, что они открыты) пасся под
городской стеной одинокий мул. Над стеной тянулись в небо полупрозрачные
дымки — очевидно, из городских труб.
Верный, повинуясь моей команде, перешел на рысь; до заката
оставалось еще часа четыре, но мне и впрямь хотелось поскорее оказаться
под защитой городских укреплений. Однако, когда до ворот оставалась уже
какая-нибудь пара сотен ярдов, я понял, что что-то в открывшейся нам
мирной картине мне не нравится. Еще через несколько мгновений я осознал,
что именно — на башнях не было видно часовых. Что еще страннее, не было
их и в арке ворот. И это в городе, который срочно закупает оружие и
тренирует ополчение в страхе перед врагом?! Я натянул поводья, не
чувствуя желания влетать в этот город на полном скаку.
— Дай-ка мне арбалет, Дольф! — потребовала Эвьет, тоже, как видно,
почуявшая неладное. — Слишком тут тихо.
Мы проехали сквозь полумрак арки надвратной башни и поняли -
почему.
За аркой дорога превращалась в широкую улицу — белые стены домов
справа ярко горели на солнце, левая сторона лежала в густой тени;
изломанная граница тени, отражавшая контур крыш, зубцами вгрызалась в
булыжную мостовую. Эта улица, вероятно, пронзала город насквозь; две
другие, значительно уже, сразу же ответвлялись от нее влево и вправо,
изгибаясь вдоль городской стены. Подобная планировка, очевидно,
позволяла защитникам города быстро перебрасывать свои силы к наиболее
угрожаемому участку стены.
Увы, им это не помогло. И на главной улице, и на боковых, повсюду,
куда хватало глаз, в разных позах валялись трупы, десятки и десятки
убитых. Больше всего их было возле ворот — некоторые лежали друг на
друге, по двое и по трое, и булыжник мостовой был весь в крови,
казавшейся почти черной в тени надвратной башни и стен. Кровь была
повсюду, не только на камнях улицы — во многих местах она забрызгала
стены и ставни, а кое-где темные потеки можно было различить даже на
крутых скатах крыш — видимо, кто-то из защитников пытался отстреливаться
оттуда, но сам был сбит стрелами нападавших. Действительно, большинство
мертвецов было изрублено, но из некоторых торчали обломанные стрелы;