Братчиков пристроил ящик с кровью в кабину, на сиденье пассажира, и теперь переминался у колеса, готовый подсадить Ольгу в кузов. Ничего, как-нибудь доедет, не впервой! Это только зимой холодно, а летом проехаться с ветерком – милое же дело!
«Надо будет попросить его, чтобы помалкивал о том, что мне энкавэдэшник помог, – подумала Ольга. – А то наболтает бог знает что… Нет. Если попросить, он точно невесть что вообразит и такого в госпитале наврет! Ой, что же мне делать?»
– Спасибо, что помогли, – сказала она Полякову, отводя глаза и проклиная все на свете. – До свиданья. Мы поехали.
– Погодите. Сегодня у нас что? Понедельник? Я вечером уезжаю в командировку в область, вернусь через неделю. В следующий понедельник в десять утра будьте в скверике на площади Свободы, пожалуйста, – сказал вдруг Поляков. – Мне нужно с вами поговорить. Это очень важно!
– У меня, кажется, дежурство, – с испуганным выражением сказала Ольга. – Я не смогу!
– Если будете заняты, позвоните… вот здесь номер указан… – Поляков вынул из кармана гимнастерки плотный бумажный квадратик и протянул ей. – Но постарайтесь прийти. Я вас буду ждать!
Ольга хотела спрятать руки за спину, но Поляков ее словно бы загипнотизировал своими глазищами. Она покорно взяла бумажку и сунула в карман халата.
Поляков, кивнув на прощание, вернулся в здание.
– Ольга Дмитриевна, – сладким голосом проговорил Братчиков. – Нам ехать пора. Дозвольте вас в кузовок подсадить!
В кузовок, главное! Она что, гриб?!
– Я сама, – с отвращением буркнула Ольга.
Обежала с другой стороны и забралась в кузов с колеса. С трудом, но и впрямь сама.
Села, прильнула спиной к кабине. Настроение было – хуже некуда!
Можно представить, что наговорит в госпитале Братчиков. Можно представить!
Принес же черт этого Полякова…
Она достала из кармана квадратик. Руки тряслись, и во рту стало сухо. «5-14-14, доб. 2-67», – было написано химическим карандашом на очень белой, хорошего качества бумаге.
Это его телефон, понятно. Какой четкий почерк… А интересно, почему у Полякова записка была приготовлена заранее? Он знал, что встретит здесь Ольгу?
Она до того боялась его, что могла допустить все, даже это.
Чепуха. Поляков не мог знать, что встретит ее. Никто не мог знать! Вместо нее могла поехать любая другая санитарка! И то, что именно сегодня милиция и НКВД сдают кровь для фронта, – чистейшей воды совпадение. Скорей всего, Поляков всегда носит при себе бумажки с номером своего телефона – на всякий случай. Вдруг приведется кого-нибудь, как говорится, завербовать в осведомители.
Она все смотрела на номер, смотрела… Он внушал отвращение. Ольга и вообразить не могла, что цифры, самые обыкновенные цифры – 5, 1, 4, 2, 6, 7 – могут быть столь омерзительны. И они соединены в какие-то особенно противные сочетания: 14, 67…
Ольга содрогнулась. Оставить записку Полякова у себя? Да ведь это то же самое, что снять с паутины крестовика, подержать его в руках и спрятать в карман!
Она изорвала записку в клочья и пустила по ветру. Вид разлетевшихся белоснежных клочков доставил ей мгновенное удовольствие.
Этот человек дважды приходил ей на помощь… Просто так, ни с того ни с сего. Может быть, у него удалось бы что-нибудь разузнать о маме! А может быть, и не удалось бы. Наверняка он ничего бы не сказал!
Все в Полякове внушало ей ужас. Особенно взгляд его черных глаз. Казалось, он видит ее насквозь, знает о ней что-то, чего она и сама не знает и не может знать.
Ольга зачем-то вытерла ладони полой халата. Но легче и спокойней ей не стало.
Его черные глаза так и стояли перед ее мысленным взором. Наваждение, ужас!
Зябко обхватив плечи ладонями, девушка скорчилась, прижав колени к груди.
«Господи, помоги, избавь меня от него! Помоги, господи!»
И при этих словах Ольга вдруг вспомнила, что до сих пор не исполнила обещание, данное еще в ноябре той бабульке из Дубёнок: так и не сходила в высоковскую церковь и не поставила свечку за свое чудесное спасение.
Ну и вот вам, пожалуйста! Бабулька же говорила: отвернется господь, если не сходишь. Отвернулся, в самом деле…
Сегодня же… нет, сегодня у нее дежурство… завтра же, только сменившись, она первым делом поедет в Высоково, в церковь. И поставит свечки ко всем иконам. И будет просить господа, чтобы уберег ее от Полякова. Чтобы даровал ей спасение от него!
Любой ценой.
* * *– Ты тут, сестра? – раздался шепелявый голос.
Александра подняла глаза от бинтов, которые скатывала – боже, сколько их прошло через ее руки за жизнь, начиная от империалистической 14-го года, и теперь она от них не избавилась, – и увидела перед собой высокого седого мужчину, заросшего неопрятной белой щетиной.
– Что у вас? Флегмона? Скорбут? Рожистое воспаление? – быстро спросила она.
Это был «джентльменский набор» последнего времени, прибавившийся к обычным ревматизмам, простудам, сердечным спазмам, непременной цинге etc.
Недавно прибыли новые этапы – с Дальнего Востока и с Кавказа. В забитых досками вагонах за долгие недели пути у «пассажиров» развились все виды гноеродных инфекций. Многие в дороге умерли, а оставшиеся в живых и попавшие в Пезмог то и дело обращались в больницу, в которой теперь работала Александра. Доктор Никольский – один из тех ленинградских хирургов, к которым с таким пиететом относился Мельников (да они и большего пиетета заслуживали!), – сокрушался, что инфекция эта как-то особенно вирулентна, то есть жизнестойка, и болезни никак не удавалось заглушить.
– Да песок у меня, – буркнул мужчина. У него вышло – «пешок».
– В моче песок? Камней не наблюдали?
– Сахар-песок («шахар-пешок»), говорю ж тебе русским языком! – Мужчина смотрел исподлобья, прятал лицо в грязный-прегрязный шарф, который нелепо обматывал его худую морщинистую шею, торчащую из бушлата. Воротника у бушлата не было, шея, понятное дело, сильно зябла. Мужчина делал какие-то странные движения, как будто старался сделать ее короче, ввинтить в плечи.
Ну да, во всем мире июнь – это уже тепло и лето, а здесь, в Пезмолаге, погоду и весенней не назовешь: холодно. Особенно тем, кто всегда хочет есть.
– А, вон что, – Александра отложила бинты. – Извините, я задумалась и не поняла. Вы мне сахар принесли, да?
– Принес, но за хлеб! – уточнил гость, как бы опасаясь, что она собирается забрать у него сахар просто так.
Александра всегда любила сладкое, но тут, на севере, страдала от отсутствия сахара просто физически. Без хлеба же она обходилась довольно легко. Тем паче что бесконечные каши, которые здесь давали, были густые, наваристые и вполне заменяли хлеб. Всем в лагере было известно, что сестра из санчасти меняет хлеб на сахар. Поэтому к ней часто приходили заключенные из мужского барака менять полученные ими микроскопические дозы сахарного песка на хлеб. Ну вот и этот пришел за тем же.
– А сколько у вас?
– Сто грамм.
– Ого! Покажите.
Он согнулся и принялся шарить за пазухой, поглядывая на Александру исподлобья. У него были выцветшие голубые глаза, которые почти утонули в морщинистых веках. Наконец – такое впечатление, будто из самого потаенного уголка своей многослойной одежды – незнакомец выудил маленький серый мешочек.
Показал Александре.
– Развяжите, пожалуйста, – попросила она.
– С чего бы? – заупрямился мужчина. – Ты сперва свой хлеб покажи.
Обмен шел один к пяти. Александра достала из тумбочки два куска хлеба. В каждом было по двести пятьдесят граммов.
– Ишь какой, – неодобрительно пробормотал мужчина. – Черняшка!
– Ну, воля ваша, белого тут не пекут, – развела руками Александра.
– Он же плесневелый!
– Что за ерунда?!
– Да вон зацвел возле корки, я ж вижу! – упрямился мужчина.
– Это сегодняшний хлеб, – заупрямилась и Александра, понимая, что мужчина торгуется за прибавку.
Вообще-то она могла накинуть еще сто граммов. Но ведь если накинешь одному, придется накидывать и другим. Этот мужик непременно разболтает, что выторговал лишний хлеб, и потом все начнут торговаться. А она отдавала часть своего хлеба Кате, которая без него вообще не могла ничего есть, особенно щи по прозвищу «В рот не вломишь», которые последнее время что-то слишком часто начали давать. Даже Александре приходилось есть их с хлебом, чтобы как-то смягчить осклизлый вкус перемерзшей, перекисшей прошлогодней капусты, на которой эти щи варились. Что и говорить, прозвище себя вполне оправдывало!
– Не, такой хлеб я не возьму, – замотал головой мужчина и сделал движение, чтобы спрятать мешочек в те же недра, откуда был недавно извлечен. – Давай другой.
Александра вздохнула:
– Не, такой хлеб я не возьму, – замотал головой мужчина и сделал движение, чтобы спрятать мешочек в те же недра, откуда был недавно извлечен. – Давай другой.
Александра вздохнула:
– Сначала покажите сахар, а потом будем спорить.
– А что тебе показывать? – Рука застряла на полпути. – Забыла, как сахар выглядит? Беленький такой, меленький, как песочек. И на соль похож, только слатенький.
Он сказал – «слатенький». А до этого – «песок»… В Энске упорно сахарный песок называли просто – «песок». Милка-Любка этим особенно грешила, что, помнится, доводило Константина Анатольевича до бешенства. «Песок вон, на Волге! – начинал пыхтеть он. – А в сахарнице – сахар!» – «Так ведь сахар – он кусками! – молящим голосом оправдывалась Любка. – А это сущий песок, только слатенький!»
В Энске сплошь и рядом говорят «слатенький» вместо «сладенький».
Неужели земляк?
– Вы что, из Энска?
– С чего ты взяла? – насторожился мужчина.
– Да так, говорите похоже.
– Ты мне зубы не заговаривай! – рассердился мужчина. – Берешь сахар, нет?
– Дайте посмотреть.
– Не дам! – Он быстро спрятал мешочек и даже повернулся боком, как бы закрывая драгоценность своим телом.
Цирк какой-то, честное слово.
А между тем «цирк» весьма недвусмысленно начал поворачивать к двери. Жалко, если уйдет.
– Вы думаете, я почему прошу сахар показать? – спросила Александра. – Однажды ко мне явился какой-то подозрительный субъект из мужского барака, взял мой хлеб, положил на стол узелочек, в котором было якобы сто граммов сахарного песку, и убежал. Я глянула, а в узелке зола. На счастье, рядом случился наш санитар. Он возмутился и побежал за жуликом, крича: «Он нашу сестру обманул!» А тут начальник лагеря…
Она умолкла.
– И что? – с живейшим интересом спросил «цирк». – Отняли у него твой хлеб и тебе вернули?
– Конечно! – с вызовом ответила Александра. – Конечно, отняли и вернули!
На словах было просто, а на самом деле – вышла целая история…
Мельников не стал разбираться, кто прав, кто виноват: услышал, что медсестра Аксакова что-то меняла (а всякие такие гешефты были в лагере, понятное дело, под официальным запретом, хотя неофициально и процветали вовсю, как между «литерными», так и между уголовными), да еще и в помещении санчасти, – и приказал немедля ее из санчасти уволить и перевести в барак, а с завтрашнего дня выходить на общие работы на лесоповал.
Ошарашенная Александра собрала свой узелок и отправилась в барак, от которого уже изрядно отвыкла. Она практически жила в санчасти, там и спала в крохотном закутке, где помещались только топчан и тумбочка (днем там брали кровь на анализ, иногда укладывали больного передохнуть после особенно болезненных уколов), добровольно приняв на себя обязанности не только дневной, но и дежурной медсестры, только бы иметь хоть малейшее право на одиночество. Иногда, когда начальство загуливало и бдительность часовых несколько ослабевала, у нее в санчасти ночевала какая-нибудь из женщин. Это называлось – «отправиться в санаторий». Очередность «отправки в санаторий» блюли самым строгим образом, причем даже уголовницы не спорили. Хранили эти походы в строгой тайне и очень дорожили возможностью провести ночь «на вольном воздухе». То, что санчасть стояла в центре охраняемой зоны, дела не меняло. Главное – не в бараке ночь провести! Возможность поспать просто на топчане, а не на нарах, в одиночку, а «не в коллективе», действовала целительно. «Тут сам воздух лечит, он же лекарствами пахнет», – уверяли прихворнувшие самым серьезным образом. Александра их очень хорошо понимала.
Вообще для нее санчасть была островком выживания в океане под названием «Лагпункт», оазисом в пустыне! Наверное, во всех медицинских учреждениях любого лагеря шла жизнь, хотя бы отдаленно напоминавшая человеческую, и тот, кто так или иначе мог зацепиться за спасительный утес санчасти, держался за него как мог крепко. Александра с благодарностью смотрела на свой белый, вернее, пожелтевший от бесконечных стирок халат, выводивший ее из общего барака, а заодно позволяющий помогать другим людям.
Теперь, после жестокого распоряжения Мельникова, из рая изгонялась не только она. И все из-за какого-то гнусного мошенника из мужского барака!
Женщины возмутились. Того урода проклинали вместе и поодиночке, желали ему всяческих неприятностей, но реальной возможностью обеспечить ему неприятности обладали только уголовницы. Клавка-Кармен (с легкой руки Александры прозвище к ней прилипло, отчего она была просто в восторге) ринулась к Сашке-парикмахеру, который теперь стал ее безраздельной собственностью (ветреная Нюрка завела себе другого, по имени Вася Тихий… эпитет этот, к сожалению, мало соответствовал действительности, частенько Нюрка являлась со свидания в синяках, но она свято верила в правдивость поговорки «Бьет – значит, любит» и умилялась силе Васиной любви), и рассказала ему о случившемся с Маманьей. Сашка-парикмахер сообщил все старосте своего барака. С мошенником был проведен «задушевный разговор», после чего его душа только чудом не покинула тело. Да что толку? Чем это могло помочь Маманье? Ровно ничем. Помог-то ей на самом деле доктор Никольский, который пришел к Мельникову и сказал, что не будет работать, если в санчасть не вернут сестру Аксакову. Заявил, что тоже требует отправить его на лесоповал, а если Мельников будет препятствовать, то Никольский объявит голодовку.
Это было смелое выступление! Начальники лагерей редко выслушивали спокойно такие вот ультиматумы. Даже при всем уважении Мельникова к «ленинградским врачам» доктору Никольскому могло очень сильно не поздоровиться… Однако к нему была очень неравнодушна дочь Мельникова Капитолина, работавшая в конторе Пезмогского лагпункта вольнонаемной машинисткой.
Капитолина, несколько перезрелая девица гренадерского роста с внешностью русской матрешки, делала с отцом что хотела. Кроме того, она обладала какой-то исконной, терпеливой бабьей мудростью и, несмотря на «объективные обстоятельства», была твердо убеждена, что рано или поздно доктор Никольский будет реабилитирован и вернется в Ленинград, в родную больницу на Лиговской и в квартиру на Кировском проспекте. Капитолине больше всего на свете хотелось оказаться вместе с ним в той квартире!
Именно ее матримониальные планы в конце концов сыграли решающую роль в том, что сестра Аксакова была прощена и в санчасть возвращена. Радость в женском бараке накануне ее отбытия к «месту службы» царила вполне искренняя, заново устанавливалась очередь на «курорт», а по рукам ходил пустой флакончик от одеколона «Кармен», который Сашка-парикмахер передал Маманье как подарок в честь торжества справедливости. Бесценный сувенир! Флакончик был, к сожалению, без пробки, и аромат из него весь выветрился, да и картинка потерлась, однако огненный взор красавицы в мантилье на голове и с веером в руках по-прежнему сиял на ней, напоминая о безвозвратном прошлом.
– «Кармен»! – мечтательно сказала Катя Спасская. – Как это в нашей Советской стране решили выдумать одеколон с таким буржуйским именем? Почему он называется не «Трактористка Паша Ангелина», не «Артистка Любовь Орлова», не… ну, я не знаю… не «Певица Изабелла Юрьева», а в честь какой-то непролетарской Кармен?
– Отчего ж у тебя Кармен непролетарская? – удивилась Александра. – Как раз наоборот. Нормальная трудящаяся табачной фабрики, убитая рядовым солдатом в отместку за то, что ослабила свое классовое чутье и увлеклась чуждым элементом, тореадором Эскамильо, который тратил свою жизнь, чтобы развлекать бездельников и тунеядцев, в то время как рабочий класс Испании сражался за свое освобождение против франкистов!
Хохот грянул такой, что часовой вошел в барак и принялся подозрительно оглядываться. Но все смирно лежали под одеялами и спали.
– Померещилось, что ли? – произнес обалдело часовой (он был из новичков, совсем молоденький, в лагерной жизни не искушенный) и вышел из барака.
– Помстилося, милок… – приглушенным басом протянула вслед Надя-Кобел, и все опять прыснули – теперь уже задушенно, прикрывая рты или утыкаясь в подушки.
– А между прочим, – сказал Александра, зевая, – одеколон «Кармен» выдумали вовсе не в «нашей стране», а в России. Ну, я хочу сказать, еще до революции. Был такой знаменитый парфюмер – Анри Броккар, француз по национальности, но жил и работал в России. Он придумал дешевое мыло – раньше-то крестьяне щелоком мылись, а мыло Броккара стало всем по карману: одну копейку стоило. Янтарное, глицериновое, медовое, в форме овощей, фруктов и шаров, «Детское» – с буквами азбуки. Ну и духи, конечно, выпускал: «Кармен», «Манон», «Пиковая дама», «Анна Каренина»… А потом , – выделила она слово голосом, – потом духи «Любимый букет императрицы» назвали «Красная Москва».