Весы для добра - Александр Мелихов 6 стр.


Но если он не настраивал себя специально и не строил планов возвращения к ней, она снова становилась той, какой никогда не была. Настоящая и ненастоящая снова сливались, и неудивительно, ведь с ненастоящей он провел во много раз больше времени и в его память она врезалась несравненно глубже. Казалось, что она тоже страдает, что он из пустого каприза мучает ее. В груди что-то сжималось от жалости к ней, когда он вспоминал, что в тот, последний раз она все-таки догнала его.

Хуже всего было утром, когда все были на занятиях, и можно было, сходив в буфет, одетому валяться в кровати, хоть ничком, хоть навзничь, не заботясь, как это выглядит: сплюнтяйством или демонстрацией. И он лежал, то тупо, перебирая в памяти прихотливо чередующиеся сцены, то прокручивая привычные размышления о смерти и бесцельности бытия. Но в его отупении и они скользили по поверхности, не занимая его по-настоящему. Автоматически думалось, что неплохо бы умереть, но воображение отказывалось даже мало-мальски всерьез представить ему смерть, мысль о которой, случалось, страшила его в самые спокойные и безопасные минуты. Но теперь она представлялась чем-то вроде тяжелой болезни, на время которой ты избавлен от всяких ответственностей, обязанностей, когда все ухаживают за тобой и жалеют тебя, а потом выздоровеешь и заживешь еще лучше, и все, что было раньше, тебе простят, все забудут и ты сам забудешь, как будто все искупил. Только мысль о родителях, о том, как они узнают про его смерть, воспринималась так живо, что он стискивал зубы и, зажмурившись, крутил головой, словно отчаянно отрицая что-то.

Иногда боль проходила, мысли сами по себе плыли куда-то, и вспомнить их было трудно, как сон. Очнувшись, он часто шел к бывалому Грошеву, который в последнее время тоже окончательно перестал ходить на занятия, намереваясь как-то добыть академку, и они обсуждали, как и куда можно поехать поработать. Грошев утверждал, что можно просто сесть на товарняк на пригородной станции, куда он теперь приехал. Нужный поезд можно подобрать, посоветовавшись со стрелочниками или прямо с диспетчером. Эти разговоры сильно его развлекали.

Потом приходили ребята, начиналась болтовня, зубоскальство, он тоже начинал балагурить, сначала машинально, через силу, а потом и в самом деле увлекался. Если оказывались деньги, посылали кого-нибудь в магазин, становилось еще веселее, потом добавляли, если не хватало, собирали бутылки (это называлось «взять производную»), и все казалось нестрашным. Но утром все шло по-прежнему, только мутило и болела голова.

«Старое начиналось сызнова», — через силу ухмыляясь, говорил он вслух, и голос казался странным и чужим в пустой комнате. Он подходил к растресканному казенному зеркалу, смотрел и никак не мог постигнуть, как это может быть, что вот это — он, тот, чей голос он слышит постоянно, чья жизнь занимает его, как собственная. Лицо, раздробленное, как у Пикассо, с похмелья было бледным, желтоватым. Он полуприкрывал веки, чтобы посмотреть, как он будет выглядеть мертвым. Сильно потерев тыльную сторону кисти у запястья, он нюхал потертое место и чувствовал запах «мертвеца» — этому его научили в первом классе. Вдруг становилось неловко смотреть на себя со стороны, и он, словно его уличили в чем-то нехорошем, поспешно отводил глаза и старался как-нибудь отвлечься. Да, конечно, совестно видеть человека, про которого знаешь всю подноготную, и еще совестнее, — который знает всю подноготную про тебя. Когда смотришься в зеркало, оба эти чувства складываются. «Я схожу с ума? Да, я схожу с ума», — по складам произносил он, и на мгновение чувство реальности исчезало окончательно, все становилось незнакомым и непонятным. Что это? Откуда? А когда реальность возвращалась, было очень плохо. Валялись пустые бутылки, в лужах на столе источали желтый яд прогоркшие, разваренные окурки, там же кисла колбасная кожура, и было уж до того плохо…

И отодвинутая мысль об академке явилась подлинным спасением. Грошев почему-то стал тянуть и темнить, и Олег, не дожидаясь его, пошел в деканат и получил академку неожиданно легко, без всяких справок.

2

И вот путешествие началось.

Слегка увязая в грязном, с мазутными пятнами песке, сверху пыльном и ржавом, а внутри сыром и темном, Олег добрался до головы приглянувшегося состава и, робея, окликнул машиниста. Оказалось, что состав идет не туда, куда надо, но машинист ответил приветливо и без всякого удивления, поэтому Олег приободрился. Он стал переходить от тепловоза к тепловозу, окликая машинистов и наслаждаясь все возраставшим чувством уверенности.

Переходя от состава к составу, — где перелезая через тормозные площадки, где пролезая под вагонами, держа рюкзак в согнутой руке и придумывая, что делать, если поезд тронется (видела бы его сейчас Марина… или Анни Жирардо), — Олег увидел тщедушного мужчинку лет тридцати пяти в пушистой рябенькой кепке и затертом дешевом костюме, какой бывает только у тех, кто использует его в качестве рабочей одежды. Новый знакомый был плотником и ездил из Подпорожья в Ленинград в месячную командировку, там пропился и теперь возвращался на неделю раньше срока. Для Олега было новостью, что плотники тоже ездят в командировки.

Повеселевшие, они полезли дальше вместе, в качестве соучастников, крайне расположенные друг к другу, чуть ли не подсаживая один другого на лесенки тормозных площадок. Последний состав шел в Вологду. Это было не то, что нужно, но уже неплохо. Неподалеку была будочка, возле которой стоял, очевидно, охранник, один из тех, у кого Грошев брал нужные справки. Увидев вылинявшую до белизны гимнастерку и кобуру, сделанную, казалось, из голенища старого кирзового сапога (имелись даже потертости в тех местах, где прежде была щиколотка), неизвестный оробел, но Олег смело двинулся вперед, и спутник, было приостановившийся, последовал за ним.

Подойдя, Олег поздоровался, охранник ответил, по-прежнему спокойно и выжидательно глядя на них. Он был седой, худощавый, с умным лицом старого николаевского солдата. Олег спросил, скоро ли пойдет состав на Вологду.

— Пойдет, — как-то неопределенно ответил охранник. — А вы почему пассажирским не едете?

— Да вот денег нет, — как можно простодушнее ответил Олег и понимающе ухмыльнулся. Ухмыльнулся, в сущности, той самой улыбкой, которую хотел бы вызвать на лице слушающего. Но слушающий не улыбнулся. Он просто кивнул, не понимающе и не сочувственно; просто кивнул — принял к сведению.

— Документы у вас какие-нибудь есть? — чуть подумав, спросил он. Олегу вопрос показался вполне естественным: надо же знать, кого устраиваешь на товарняк, и он полез в задний карман за паспортом. Его спутник сказал, что у него только командировка и протянул сложенную в несколько раз бумажку, которую охранник не торопясь развернул и стал медленно читать вслух, пока Олег возился с молнией на кармане.

Извлеченный из заднего кармана паспорт имел не вполне приличный, выпукло-вогнутый вид, и Олег, попытавшись незаметно разгладить его, подал охраннику. Тот, не обращая на форму паспорта никакого внимания, положил его на ладонь поверх командировки, раскрыл и прочел: «Евсеев Олег Васильевич. Учащийся», — затем прочел штампы прописки и места работы («зачислен студентом»), вложил командировку в паспорт, положил его в карман застиранных галифе, кивнул: «Подождите» и пошел в будку. Олег и его спутник почувствовали слабое беспокойство, свое и соседа, но охранник скоро вышел, снова кивнул им, как бы говоря «все в порядке», и двинулся вдоль путей, бросив им «идите за мной».

— А паспорт? — десятка через два шагов решился напомнить Олег.

— Сейчас получите, — серьезно ответил охранник. Еще шагов через десяток, пройденных в напряженном молчании, вступил спутник.

— Слышь, отец, а куда мы идем? К начальнику, что ли? Не пойду я никуда, черт с ней, с командировкой! — и как-то по спирали, словно разматывая невидимую веревку, намотанную на охранника, начал удаляться, наверно, не решаясь прямо повернуться и уйти.

«Траектория движения в поле силы закона», — подумал Олег, стараясь сохранить хладнокровие, но ему было не по себе, его еще никогда и никуда не конвоировали.

— Стой! А ну назад! — железным голосом, чуть громче обычного, произнес охранник, и мужество окончательно покинуло Олега. Его спутник тоже обмяк и, прекратив борьбу с невидимой веревкой, покорно пошел рядом. Охранник, еще раз убедившись в могуществе своего голоса, подобрел и сделался разговорчив.

— От дяди Леши никто не бегает, запомни! — с добродушной наставительностью начал он, словно им предстояло встречаться при подобных обстоятельствах еще много раз. — Если дядя Леша сказал: иди, — значит, — иди. А не хочешь идти — поведем. Вот говорят: дядя Леша, дядя Леша! А что ж, как дядя Леша восемь лет в разведке прослужил… Попадаются такие, вон с эту дверь, — он показал на дверь отцепленного пассажирского вагона. — Идет на тебя с кулаками, маховики по пуду; ему говоришь: стой — идет. Ну, ладно, не хочешь, так лежи, жуй песок.

— От дяди Леши никто не бегает, запомни! — с добродушной наставительностью начал он, словно им предстояло встречаться при подобных обстоятельствах еще много раз. — Если дядя Леша сказал: иди, — значит, — иди. А не хочешь идти — поведем. Вот говорят: дядя Леша, дядя Леша! А что ж, как дядя Леша восемь лет в разведке прослужил… Попадаются такие, вон с эту дверь, — он показал на дверь отцепленного пассажирского вагона. — Идет на тебя с кулаками, маховики по пуду; ему говоришь: стой — идет. Ну, ладно, не хочешь, так лежи, жуй песок.

И он с таким пренебрежением взглянул вниз, что Олег не удивился бы, увидев там, на песке, отпечаток гигантского беспомощного, распростертого тела нарушителя.

Контора находилась в довольно большом деревянном доме с вывеской и обставлена была чрезвычайно просто: стол, несколько беспорядочно расставленных стульев, еще сколоченный воедино ряд стульев у стены, как будто его притащили из кинотеатра, и лавка, на которой стоял цинковый бак с облупленной эмалированной кружкой на цепочке. Единственным украшением были плакаты, изображавшие безногих людей, когда-то перешедших железнодорожные пути не так, как полагалось.

В комнате было человек пять, одетых как дядя Леша, который, войдя, отчеканил, ни к кому не обращаясь: «Хотели ехать на вологодском», положил паспорт с командировкой на стол и вышел. По тому, как это приняли остальные, Олег догадался, что дядя Леша заходил в будку, чтобы позвонить сюда. Кроме того, он сообразил, что если даже намерение ехать на вологодском и наказуемо, то, во всяком случае, доказать это не удастся.

В это время снова забеспокоился спутник. Обращаясь к самому молодому из охранников, губастому парню лет двадцати пяти, он торопливо заговорил:

— Слышь, тут это, где у вас этот самый… гальюн? Где? А? Туалет?

Парень повел его на улицу, бормоча:

— Слыхали, какой туалет! Один такой пошел — все идет.

Через несколько минут из соседней комнаты вышел мужчина лет сорока, в черной железнодорожной форме, с красивым заспанным лицом и заговорил с громкой начальственной шутливостью, привыкшей всегда быть уместной.

— А второй где? Упустил, что ли?

Один из охранников вполголоса разъяснил ему, и он заговорил еще громче и еще шутливее.

— Что ж это они сразу обо…лись? А? — обратился он к Олегу. Олег пожал плечами, едва удержавшись от бравой ефрейторской улыбки.

Возвратившийся спутник переключил общее внимание на себя, но с ним разделались быстро: переписали из командировки его фамилию и предприятие и отпустили, ловко уклоняясь от ответов на его мольбы. Затем принялись за Олега. Прежде всего начальник посмотрел на те же штампы в паспорте и неожиданно спросил:

— Значит, кончишь институт и будешь инженером?

— В общем, да, — ответил Олег.

— И сколько будешь получать? — тем же тоном, предполагавшим более обширную, чем один собеседник, аудиторию, продолжал начальник. Этим вопросом Олег никогда всерьез не интересовался и лишь из разговоров знатоков о преимуществах чистой науки и производства знал, что в НИИ скорее всего получишь сто рублей, а на заводе можно сразу получить сто двадцать (без премии). Но сейчас из-за направленного на него насмешливого любопытства громкого голоса начальника и, вообще, роли статиста в непонятном спектакле, ему вдруг показалось обидным сказать «сто» и он сказал «сто двадцать». По виду начальника сразу стало ясно, что он подал правильную реплику.

— Видишь, Петров, — тем же тоном, рассчитанным на обширную аудиторию, заключил начальник, поворачиваясь к губастому парню, — инженер получает сто двадцать рублей, а ты на всем готовом — сто тридцать, и еще говоришь, что мало платят.

Петров ответил той самой улыбкой, от которой только что удержался Олег. Закончив воспитательное мероприятие, начальник посерьезнел, даже погрустнел, как человек, умеющий, когда можно, повеселиться, но, когда нужно, и поработать, и стал, со ссылками на какие-то номера и даты, излагать Олегу содержание указа, по которому запрещалось находиться там, где был задержан.

Насмешливые лица охранников подтолкнули его, отдавая два рубля, сказать: «Недорого»; и сказать с таким бесшабашным видом, который мог быть уместным при уплате по крайней мере двухсот рублей. Готовность, с которой все расхохотались, подтвердила ему, что он каким-то образом завоевал общую, несколько обильную, симпатию.

3

Даже на улице бесшабашное выражение сошло с его лица не сразу, а лишь тогда, когда он его там обнаружил. Однако вместе с бесшабашным выражением лица исчезла и натужная бодрость, ему стало скучно. Собственно говоря, случившееся означало, что товарняком поехать не удалось, так что денег, может не хватить. Ему снова захотелось вернуться в Ленинград, и это желание уже не было мучительным или тоскливым: оно было вызвано, если так можно выразиться, здоровой ленью. Во всей нагой простоте вдруг предстал вопрос, чего ради он все это затеял и как оказался на этой чужой станции? Неприятное чувство усугублялось сознанием сделанной глупости. Какого черта он поперся к охраннику, хотя ясно чувствовал опасность и вполне можно было скрыться, отступив назад? Если честно — смутно надеялся тронуть его своей доверчивостью, хотя не раз убеждался, что во всех случаях ему лучше исходить из того, что он глупее всех, и не пытаться никого перехитрить, особенно таким странным приемом прогрессивных одописцев, восхвалявших монарха за еще не дарованные народу блага, пытаясь поставить его таким образом перед необходимостью оправдать доверие, — приемом, еще, кажется, никогда не принесшим успеха. Думалось как-то туго, со скрипом. По-прежнему хотелось вернуться.

Но как вернуться, если только вчера в общежитии обмывали его отъезд и все говорили, что завидуют ему, а он чувствовал себя героем. У него и теперь еще побаливала голова; боль начиналась в левом глазу и выходила за ухом. И шел он на вокзал пешком, кружным путем (рюкзак был невелик и не смущал его), всматриваясь в дома, в поперечные улицы, стараясь вспомнить их такими, какими они представились ему впервые, и иногда получалось: знакомая улица, или сквер, или дом вдруг неуловимо меняли облик, и он испытывал ощущение, возникающее только в чужом городе, тем более в таком, как Ленинград: жадно стараешься захватить глазами побольше, не упустить, свернуть и направо, и налево, в каждый переулок, и все-таки непрестанно упускаешь, видишь лишь то, что перед тобой, идешь лишь по одной улице (да и ту, оглянувшись в конце, снова видишь другой), а в остальные только заглядываешь, а ведь, глядя вдоль улицы, видишь ее почти всю разом, и дома в полупрофиль кажутся еще привлекательнее, чем в развороте, все их, так сказать, красоты спрессовываются в небольшом угле зрения.

Неужели правда, что человеку всегда нравится недоступное, чужое больше, чем свое? Неужели то обостренное внимание, охватывающее тебя в чужом городе и обычно исчезающее в своем, если даже идешь по незнакомой улице, сродни обыкновенной зависти? Нет, пожалуй, не чужое нравится больше, чем свое, а чужим торопишься воспользоваться поскорей, пока не отняли.

По пути он несколько минут смотрел с моста, где они стояли в последний раз, и, осторожно прислушавшись к себе, с удовольствием определил, что тоски не было: воспоминание было приятно-элегическим. Красные и синие флаги на перилах, слабо трепеща, дышали свежестью только что внесенного с холода выстиранного белья. Парапеты уносились вдаль фантастическими автострадами. Только что прошел буксир, толкая перед собой охапку белоснежной пены, и вдоль берега быстро бежал бурун от косо набегающей волны. Волна была извилистой, поэтому, когда набегал почти параллельный берегу участок, бурун стремительно вскипал и мчался с непостижимой быстротой.

По реке плыли последние, уже явно весенние льдинки не больше трех-пяти квадратных метров, и вдали река была похожа на полированный металл, по которому разбросаны плоские клочья ваты. Но это вовсе не создавало ощущения неопрятности. Льдинки скользили с лебединой легкостью, видимо, откуда-то с Ладоги: на некоторых лежал чистейший зернистый снег, похожий на отсыревший сахар, но царапучий; когда такой снег вытряхиваешь из валенка, он рассыпается по полу, как крупный песок, и, хотя он белый, каждое его зернышко — совершенно прозрачная льдинка, а белым он кажется только потому, что в нем много плоскостей отражения и преломления, — закон, некогда сформулированный Человеком-невидимкой, — и, правда, постепенно сплавляясь и спрессовываясь, сугробы из такого снега, только, конечно, чистого, чего в городе никогда не бывает, превращаются в лед, темный или прозрачно-серый, как промасленная бумага, но, если присмотреться, еще хранящий зернистую структуру.

Когда она догнала его в тот, последний раз, они так же стояли у перил, и он все смотрел на воду и молчал, и она молчала. Сказать было нечего. Пять минут назад он уходил от нее — медленно, чтобы она могла, если бы захотела, легко его догнать. Вдруг сзади послышались бегущие женские шаги. Он обмер. Какая-то женщина пробежала мимо и села в стоящий у остановки троллейбус. Он понял, что если бы она сейчас догнала его, он все бы забыл и простил. Но когда она его в самом деле догнала, сразу стало ясно, что прощать и забывать им нечего и незачем — им, ничем не связанным чужим людям.

Назад Дальше