5
Откуда-то слетел темно-серый голубь — затормозил, почти став на развееренный хвост, и, торопливо замахав крыльями, сел, собрал хвост в пучок, сложил крылья, взмахнув ими, как разгневанный ангел, и тут же заспешил мимо деловитой перевалистой походкой, кося оранжевым ободком вокруг глупого выпученного глаза. Потом стремительно обернулся и когтистой лапой затряс склоненную набок голову, как будто ему в ухо попала вода.
Он подошел так близко к Олегу, что Олег не выдержал и хлопнул в ладоши. Голубь дрогнул крыльями, но даже не оглянулся. Олег хлопнул еще несколько раз, и каждый раз голубь вздрагивал, но не оглядывался — понимал, с кем имеет дело.
И тут Олег почувствовал, что у него от долгого напряжения ноют лицевые мускулы под глазами. Он сразу понял, что это была незаметная для него гримаса раздражения — точно такое выражение бывает на собачьей морде, когда собака рычит. Значит, ему тоже хотелось рычать, но он удерживался по благовоспитанности? Олег расхохотался — по-настоящему, вслух, так что голубь дернул крыльями и подскочил, но, опять-таки не оглянувшись, продолжал ловко ковылять по площадке перед сараем, отыскивая что-то, заметное только ему.
А Олег чисто физически ощутил, как мир снизошел в его душу: все, что было напряжено, разом расслабилось. И ноющий комок в груди рассосался — как не бывало. Чтобы проверить, окончательный ли это мир, он повспоминал о разных неприятных вещах, но не нашел в душе ни малейшего отзыва. Это был самый настоящий мир.
И блаженный мир. Олег ясно понял, что спокойствие — не просто безразличное состояние, а наслаждение. А еще утром, на мосту счастьем казались новизна, неизвестность. Что же это за прибор, у которого стрелка так скачет! Какой-то голубь, какой-то по-собачьи сморщенный нос могут ее перебросить от полного отчаяния к полному оптимизму. Нет, в серьезных вопросах никак нельзя полагаться на эти хрупкие чувства, а только на разум. Научный разум.
Но ведь разум, бедняга, и сам существо зависимое: когда сильно хочешь чего-то, твой разум то и дело оказывается слугой твоего хотения — пусть с виду ты и рассуждаешь вполне логично: логика — правила перехода от одного суждения к другому — сама по себе бессильна: так правила уличного движения не помогут найти нужный дом в громадном городе, если не знаешь адреса. Но откуда же берется адрес?
Ясно, по крайней мере, одно: несправедливость, эгоизм — страшные кандалы на разуме. Только не будь свиньей или трусом, и, глупый, рассудишь лучше умного.
Но может быть, естественный отбор закрепил те качества, которые помогают человеку лучше устроиться в жизни, для этого-то ноги ходят, руки берут, желудок переваривает, а мозг думает, и если он придумывает что-то неприятное для тебя, то это такое же физиологическое расстройство, как, скажем, несварение желудка: орган не выполняет своих функций.
«И верно, кому какая польза, когда я додумываюсь до чего-то неприятного, требующего каких-то жертв?.. Хм, как „кому” — да другим людям. Человечеству, если угодно. Хотя бы какой-то его части. Когда обуздываешь личное хотение разумом, всегда делаешь это для других. Для их хотений, значит?..»
Он напряженно задумался, чувствуя, что сейчас поймет что-то очень важное, — и понял. Разум — это, во всяком случае, нечто такое, что позволяет людям прийти к единому взгляду на вещи. И с радостным облегчением почувствовал: это — истина. Ему предстояло еще долго носиться с ней, но такой несомненной и ослепительной она не казалась больше никогда. Так что же — надо искать не личную, а какую-то общую истину? Истину не найдешь, пока думаешь только о себе? Здорово!
Незаметно для себя он встал и сделал несколько разминочных движений — ударов в воздух, нырков, — но тут же опомнился и осторожно огляделся: к счастью, его никто не видел. Однако, он уже мог снова вернуться к людям! Оказалось, что уже светит солнце, и на небе не тучи, а довольно редкие облака. Но почему-то казалось, что солнце проглянуло только на миг, и сейчас снова скроется. Земля тяжко вздрагивала: мимо неслись груженные песком платформы, по ним крутились лилипутские самумы.
Да, да, именно так: разум — та часть мышления, которая приводит людей к единодушию!
Почувствовав на лице неуместную улыбку, умудренную и какую-то отеческую, он поспешил убрать ее, пока кто-нибудь не принял его за ненормального, и — вздрогнул: навстречу шла молодая женщина в светлом пальто.
Но как она шла! Полуприсев, расставив руки и отведя их немного назад, как делают мальчишки, изображая самолет, и, вдобавок, оскалившись и что-то приговаривая. Но не успел он подумать: «Сумасшедшая!», как увидел у себя под ногами крошечного мальчишку в голубом комбинезоне. На неуверенных ножках он шел к матери, а она, смеясь, ловила его. И как внезапно переменилась вся сцена! Олег перевел дыхание.
Удивительнейшей штукой должны быть эти весы для добра и зла: одна лишняя или упущенная деталь — маленькая гирька, казалось бы, — может все перевернуть («в физике что-то не помню такого»): трогательное превратить в смешное, деликатное в бестактное — что угодно во что угодно. Раз уж из-за одной детали очаровательную маму можно увидеть жуткой юродкой…
А ведь он, Олег, — конструктор весов — на каждом шагу или упускает что-то, или домысливает. Уж чего он только с Мариной не наупускал и не надомысливал! Да и в других, простейших делах: недавно, например, ему показалось, что в руках у девушки что-то вспыхнуло, а это она раскрыла яркий зонтик, направив острие в его сторону; зимой ему как-то почудилось, что окна общежития отражаются в луже у стены, а это горели окна полуподвала, — и все-таки он не испытывает серьезных сомнений в конечной познаваемости мира, хотя теоретически понимает, что, в принципе, какие-то ошибки могут растянуться на всю жизнь. Вероятно, природа лишила его этих сомнений потому, что для жизни они совершенно бесполезны. В сущности, вопрос о конечной познаваемости мира может быть поставлен так: в состоянии ли человек выдумать вопросов больше, чем ответов.
Ближе к вокзалу навстречу попалось еще несколько человек: две девицы, разговаривавшие, не глядя друг на друга, широко раскрывая рты и качая головами, словно пели частушки, потом два парня, один из которых что-то рассказывал другому с такой сложной жестикуляцией, что его можно было принять за глухонемого. Возможность обмануться была во всем, а он чувствовал себя вполне уверенно в этом зыбком мире.
Потом его толкнул очень целеустремленный и собранный мужчина, хотя Олег посторонился, — ему это ничего не стоило. Но мужчина даже плечом не шевельнул, чтобы разминуться. Олег представил, как тот идет по жизни, из года в год никому не уступая ни сантиметра, толкая всех и каждого, но это не вызвало в нем тягостного чувства. Ничего, пусть тот сеет вокруг себя зло, а он, Олег, будет сеять добро — еще посмотрим, кто кого!
Уже не в Ленинграде
1
Почти все дома на центральной улице были послевоенные, солидные, с портиками, а то и с башенками, — отзвуки строительства павильонов ВСХВ, возведенных с титаническим размахом, — но попадались и дореволюционные, напоминающие что-то не то петродворцовое, не то сестрорецкое. Поперечные улицы, в которые он заглядывал, выглядели уже совсем по-дачному. Случайно взглянув направо, он увидел, что идет рядом с чрезвычайно высокой сетчатой, крупными квадратами, оградой, за которой сияет необыкновенно лазурное небо. Удивленный (потому что справа должен был находиться пятиэтажный дом), он посмотрел на сетку как следует. Оказалось, что это была стена дома, выложенная голубой квадратной плиткой. Если последить, подумал, он, такие обманы случаются с нами ежеминутно. А мы все-таки не сомневаемся, что правильно видим мир. «Почему же я сомневаюсь, что правильно вижу добро и зло?».
Да просто потому, что сомнения эти сами лезут в голову, а сомнения насчет материального мира сами не лезут, их приходится притягивать — вот и вся разница. «О, так значит я ищу не истины, а отсутствия сомнений — несомненности?» Было очень хорошо идти по чужому городу среди незнакомых людей и чувствовать себя, как дома.
Вдруг он остановился и вернулся назад: его привлекло странное, похожее на ругательство слово «вшивка», написанное на выставленной в окне пластмассовой табличке. Это оказалась «вшивка молний» в мастерской ремонта одежды. После этого он усмотрел каламбур и в словах «брюки со скидкой». В Ленинграде он видел еще «дачу советов» в юридической консультации.
Он стал поглядывать на вывески и скоро обнаружил очень интересную: просто «магазин», без всяких пояснений, и, мелкими буквами, «Специализированный трест» и еще что-то.
Открыв легкую дверь, Олег вошел внутрь, но тут же вышел обратно. Он успел лишь заметить, что внутри очень чисто и просторно, и у дальней стены стоят несколько неярко-желтых гробов. Олег невольно съежился, словно стараясь поменьше прикасаться изнутри к собственной одежде. Напротив магазина, в «Москвиче», заехавшем двумя правыми колесами на тротуар, запрокинув голову спал водитель, и у Олега мелькнула сумасшедшая мысль, что это привезенный на примерку покойник. Однако, он сразу же опомнился и, увидев на следующем доме вывеску «Бани», уже не подумал, что там обмывают трупы. Но, тем не менее, стало как-то неуютно, будто он попал в какое-то скверное место, где все нечисто и нужно поменьше прикасаться к чему бы то ни было.
Открыв легкую дверь, Олег вошел внутрь, но тут же вышел обратно. Он успел лишь заметить, что внутри очень чисто и просторно, и у дальней стены стоят несколько неярко-желтых гробов. Олег невольно съежился, словно стараясь поменьше прикасаться изнутри к собственной одежде. Напротив магазина, в «Москвиче», заехавшем двумя правыми колесами на тротуар, запрокинув голову спал водитель, и у Олега мелькнула сумасшедшая мысль, что это привезенный на примерку покойник. Однако, он сразу же опомнился и, увидев на следующем доме вывеску «Бани», уже не подумал, что там обмывают трупы. Но, тем не менее, стало как-то неуютно, будто он попал в какое-то скверное место, где все нечисто и нужно поменьше прикасаться к чему бы то ни было.
За баней его остановили две женщины средних лет и одна из них спросила, как пройти к похоронному бюро, спросила как-то игриво, словно речь шла о чем-то несколько комическом или не вполне приличном, вроде уборной или венерической клиники. Олег ответил в том же тоне, и ощущение нечистоты уменьшилось, хотя его тон в отношениях со смертью помогал ему почти всегда, — если, конечно, он бывал не один. Впрочем, наедине ему и в голову не пришло бы размышлять о смерти в таком тоне.
С детства для него самым ужасным в смерти была чудовищно бесстыдная целесообразность, с которой заранее изготавливали гробы, венки, бумажные цветы, выкрашенные какой-то жуткой, противоестественно-химической краской. Такой же краской красили продававшиеся на базаре пышные бумажные вееры, и его поражало, что находились женщины, решавшиеся украшать ими свои квартиры, вешая их на стену или затыкая за зеркала. Менее бесстыдным, но по своему прямо-таки механически прямому действию еще более ужасным был похоронный марш, всегда один и тот же, исполняемый клубным духовным оркестром с безысходно-прекрасным пением труб, безнадежным уханьем себе в чрево большого барабана и лязгом медных тарелок. Еще издали заслышав знакомые звуки, он бежал домой, запирал окна, двери и бессмысленно кружил по комнате, то присаживаясь, то вскакивая, что-то бормоча и даже, кажется, тихонько подвывая от невыносимой тоски. Слова «умер», «мертвый» были тогда мерзящими, покрытыми осклизлой испариной, а слова «убили», «убитый» были хотя и жутковатыми, но благородными. Но когда он однажды услышал рассказ про похороны убитого в драке парня и понял, что убитых хоронят точно так же, как мертвых, — эти слова вмиг потеряли все их романтическое очарование.
О собственной смерти он тогда не думал, только одно время к нему неотвязно возвращалась мысль о смерти близких, особенно матери, и он начинал обращаться с нею до того ласково и заботливо, что она настораживалась. И в школе, во время перемены, с болезненным любопытством, как на раздавленную кошку, глядя на прыгающего по партам дружка, он думал иногда: «И он тоже умрет».
Но с годами это прошло, и только в последнее время мысли о смерти и, как следствие, о бессмысленности и ненужности жизни привязались к нему снова. С каждой отдельной неприятностью можно было справиться, но — для чего? Впрочем, трудно сказать, всегда ли это была подлинная мысль, а не приходившая в соответствующих случаях привычная условная формула, отражающая его состояние не больше, чем приветствие «здравствуйте» является пожеланием здоровья. Но иногда это было буйство инстинкта самосохранения, почему-то разбушевавшегося, когда никакой опасности нет и в его услугах никто не нуждается. Олег думал тогда, что природа с этим инстинктом, пожалуй, перегнула: можно бы его раз в сто ослабить без малейшего ущерба для живучести человека. В это время ему часто приходило в голову: как это Марина не боялась его — не брезговала, — да еще решалась гладить его, целовать, зная, что он способен стать белым, холодным, дурно пахнущим, и лежать в самом бесстыдном из всех земных предметов — длинном ящике, называемом гробом, с жутким бесстыдством или бестактностью обсаженным тошнотворными украшениями. Еще эти роскошные переливы подкладочной ткани!
Впереди, на противоположной стороне улицы он увидел открытую дверь и вывеску «Закусочная», написанную на донышках коротеньких белых бочонков, по букве на бочонок. Он уже давно чувствовал голод, но после посещения «магазина» о еде даже думать не хотелось. Однако, так сказать, в порядке воспитания выдержки, он решил поесть и остановился переждать, пока пройдут машины.
2
— Молодой человек, вы не поможете через дорогу перейти? — услышал Олег. Оглянувшись, он увидел седую женщину, очень полную и водянистую, в просторном платье, висящем на ней как-то так, что невольно воображалось, какая она там, под платьем, — и становилось страшно. Но голос был приятный, интеллигентно-мягкий. Они медленно пошли через улицу, — машин уже не было, — она держала его под руку и продолжала говорить с тем же интеллигентно-шутливым добродушием.
— Вот, вообразите себе, боюсь теперь одна через дорогу ходить. Я ведь вчера сына схоронила. Ехал с недозволенной скоростью, тот стоял с выключенными фарами, и вот — пожалуйста. Перелом обоих бедер, отек легких — все на свете.
Слова ее были в таком ужасном противоречии с интонацией, что он почувствовал не жалость, а страх, и невольно взглянул на нее.
— Да, да, вчера схоронили, — подтвердила она, что-то, видимо, поняв по его лицу. — Малый переулок, пять, можете проверить.
— Да нет, что вы, — испугался Олег, и она снова смягчилась, заговорила добродушно-назидательно, по-прежнему интеллигентно, не спеша: — Вот у вас когда будет автомобиль, так вы смотрите, не превышайте скорости.
Закусочную они давно миновали, но теперь он уже не мог сказать ей, что ему нужно в другую сторону. Так они могли бы идти еще долго, но женщина сама выпустила его предплечье и сказала:
— Идите, вам нужно идти. Идите, идите, большое спасибо.
Олег повернул обратно.
Впереди шли под руку две девушки, и он неприязненно следил за ними, потому что они могли тоже свернуть в закусочную. Они дошли до закусочной и, разумеется, вошли в нее. Олег умело погасил всколыхнувшуюся было злость, еще раз убедившись, что она, злость, совершенно автоматически нацеливается на вызвавший ее предмет. Такова ее функция: уничтожать неугодное, а не разбираться, что и почему, мешаешь — значит виноват. Тоже весы.
Олег взял сардельку, три куска хлеба (если собираешься экономить, хлеба нужно брать побольше) и стакан чая: чай был дешевле кофе.
У высоких столиков с множеством неубранной посуды, за которыми ели стоя, было тесновато, однако стать нашлось куда. И стать довольно свободно, если бы стоящая рядом старуха не положила на стол расставленные локти.
Пристроив рюкзак под столом, он недовольно покосился на нее, — она жевала, не разжимая губ. Видимо, у нее не было зубов, потому что, когда она сжимала челюсти, подбородок почти сходился с носом, и она становилась сущей ведьмой, а когда разжимала — превращалась в добродушную милую старушку. Так и шло: старушка — ведьма, старушка — ведьма.
«Видит же, что мне тесно, и не шевелится», — со злостью подумал Олег, но, как нарочно, старушка взглянула на него и поспешно убрала локоть со стола. И тут ему стало стыдно! — почти до слез. Что у него за сволочная натура! У Байрона есть злой дух, специально занимающийся тем, что вселяет в людей злобу, чтобы потом мучить раскаянием. Теперь, после Марины, вообще любой пустяк выводит его из себя.
Он занялся сарделькой; но чистить их он не умел (в общественных местах), а кожица попалась прочная, сарделька не откусывалась, а выдавливалась, и на миг он забыл о соседке, а когда снова взглянул, она стояла у прилавка и наливала из титана второй стакан кофе. Капельки кофе, как бусы, высыпали вдоль трещины на стакане. Старая она была ужасно. И зеленый платок на ней был старый, линялый, в крупную сетку, как авоська, повязанный поверх мужского берета, натянутого на уши. И пальто на ней было старое, длинное, напоминавшее что-то полузабытое, из пятидесятых годов, потертое, как мешковина. Ниже были ужасные суконные боты. Он видел много таких бесприютных старух — именно старух! — и не мог представить, как они живут. Откуда у них мужество натягивать этот берет, эти боты и на трясущихся ногах идти есть, о чем-то беспокоиться. И невообразимый героизм — поспешно отодвигаться, когда мешаешь!
Стакан был горячий, она попыталась взяться за него, отдернула руку и беспомощно оглянулась; потом стала рыться в карманах — наверно, искала платок. Олег поспешно, пока она не нашла, подскочил к ней, быстро донес стакан до стола, поставил и схватился обожженными пальцами за мочку уха, — так его учила бабушка. К счастью, старушка не очень удивилась, благодарно покивала и принялась за ватрушку, а он взялся за сардельку. Он был очень доволен, даже боль в пальцах была приятна. (Мм, нехорошо, что он не пошел дальше с той старухой на улице… к ней слово «старуха» не подходит, слишком она интеллигентно держится.)