Нет на земле человека, который не любил бы делать добро — чувствовать себя добрым. Только нам мешает любить друг друга (кроме противоположных интересов, конечно) различие мнений. Многие согласились бы любить людей и помогать им, если бы те им вполне покорились. Они были бы хорошими рабовладельцами, если бы люди были их рабами. Или хотя бы не имели собственных мнений. С животными проще, их многие согласны любить, даже терпеть из-за них какие-то неудобства — зато животные не колеблют нашей несомненности — основы душевного комфорта.
Правда, животные нам еще и не соперники.
Старушка, прихлопывая ботами, пошла к выходу, примерившись, поднялась на ступеньку, с усилием открыла дверь и вышла. Внезапно он стиснул зубы в сардельке от боли за старушку. Боль была не оттого, что он таким представил себя в будущем, — сейчас он в это не верил, — боль была именно за нее. Марина говорила, что стариков надо удалять в какие-то загородные изоляторы (где-то в цивилизованных странах так делается), чтобы они не портили остальным аппетит. Он снова почувствовал ненависть к ней.
Как обычно: с сильным чувством приходит и несомненность. «Может быть, моя мечта взвешивать добро и зло с полной беспристрастностью — просто бессмыслица? Освободиться от пристрастий — не значит ли это освободиться от самого себя: пристрастия и есть ты? Может быть, только мои хотения и дают толчок разуму, а я, дурак…»
И вдруг он всерьез испугался: а что, если он, и вправду, дурак? Он своим умом доискивается до чего-то, а сам даже не знает в точности, не дурак ли он. А ведь если дурак — все доводы летят к черту.
Тут испуг почему-то прошел: он почему-то уверился, что он не дурак.
3
Светило солнце, но все же, — наверно, той стороной тела, которая была в тени, — чувствовалась прохлада. По-прежнему казалось, что солнце выглянуло только на минутку. Он снова с удовольствием почувствовал себя спокойным и самостоятельным: захотел есть — зашел и поел, и пошел дальше, как ни в чем не бывало. (А глаза машинально высматривали Анни Жирардо.)
Все-таки любить добрые дела — самое выгодное хотение. Почти как питаться воздухом — он всегда под рукой. И в подтверждение увидел ту самую интеллигентную женщину в непомерно просторном платье. Разрешите вам помочь — нет-нет, ей совсем не тяжело, что ей нужно, немного овощей…
А дальше? Он был готов слушать ее со вниманием, сочувствовать — а если она молчит? Все это верно, и городок у них очень милый, и погода гораздо лучше прежнего — да уж не надоедает ли он своими дурацкими разговорами человеку, которому ну абсолютно не до него? Олег извелся, пока они дошли до ее дома — он, Олег, оказалось, совсем пустой, нет у него ничего для нее, кроме, разве что, мышц, да и они ей ни к чему: что ей нужно — немного овощей…
А вот и ее дом. Он свинья, конечно, но он определенно рад, что пришли. Да, вот это ее подъезд, четвертый этаж, не слишком удобно, но что делать, с передышками она пока что добирается. И еще крыша часто протекает — ведь над ней уже прямо чердак, слышно, как кошки топают, не улыбайтесь, ночью, когда не спишь, все удивительно слышно. А вон там ее балкон, рядом кухня… но почему оттуда валит дым?..
Ну вот, все теперь сгорит… вещей не жаль — что ей нужно, но ведь каждая вещь — память…
Она говорила так, словно все уже произошло лет сто назад, и она уже лет пятьдесят, как с этим примирилась.
Дайте ключ и звоните в пожарку — ключ она, разумеется, забыла дома, вот, видите, три рубля, пять рублей (аккуратнейшим образом вложенные друг в друга, как матрешки), вот немного мелких денег, а больше ничего в кошельке нет, да, нет, она всегда кладет ключ в это отделение. Да и что пожарные, все равно все зальют, перепортят, ей никогда уже не отремонтироваться, пора проситься в приют…
Олег птицей взлетел на четвертый этаж. Дверная ручка немедленно осталась в руках — дверь была неприступна, как сейф международного банка.
С чердака, из люка спускалась корабельного вида лесенка, Олег откинул тяжелую крышку, протопал, согнувшись под стропилами, успев, однако, хорошенько приложиться макушкой, через слуховое окно выбрался на крышу. Вдоль края жестяной желоб — прочный, в два слоя, надо ступать вдоль него, тогда не соскользнешь. Что паршиво — сверху балкон почти не видно, приходится лечь у желоба и свесить голову вниз — не очень это приятно (да и такой ли он прочный — этот желоб).
Ага, вот и дым, вот и балкон. Спрыгнуть можно в два счета, но край крыши, черти бы его побрали, нависает над балконом до половины — спрыгнуть можно только строго вертикально, без малейшего толчка вперед: как бы выпасть у кого-то из рук. Значит, сначала нужно повиснуть на руках и… Сердце уже колотилось в горле. Повернуть обратно, ко всем чертям… Каждая вещь у нее память, видите ли… будет еще одна дорогая могилка… юмор у тебя… ого, уже народ собирается… может, и Анни Жирардо здесь?..
Край крыши немилосердно дерет ляжки — туда и дорога, может, больше и не понадобятся, локти как влитые вкладываются в желоб — вот так бы и провисеть остаток жизни, ничего больше не надо… Левый локоть приходится оторвать, сползать боком — пусть и его дерет, не жалко… дьявольщина, если он сейчас отпустится, локти скользнут по скату, как с горки, и его отбросит от стены — чуть-чуть, но этого и хватит, ноги окажутся по одну сторону перил, а плечи… поясницей об перила… забраться назад… народ смотрит… Анни Жирардо… повиснуть на обеих руках… все равно хоть немного да проедешься — оттолкнет от стены… подтянуться обратно, пока не поздно… не убиваться же из-за них… Анни Жи… боже, желоб разгибается, нельзя держаться за его край… а за что…
Олег успел лапнуть за гладкую, как стол, крышу и… Пятки стукнулись об бетон, а, пардон, задница проехалась по перилам балкона.
— Ура-а-а! — завопили внизу. Как в школьном спортзале, в основном детские голоса.
Спасен!!! Но руки тряслись невиданным образом: не пальцы, а прямо локти прыгали. Но Олег быстро к ним приспособился и орудовал, как механизм. Балконная дверь, разумеется, заперта, но это ерунда, стекло. Лучше, пожалуй, выдавить оконные — хоть и два, зато поменьше, легче будет достать.
Половым ковриком Олег выдавил стекла (противно было давить, как на живое, стекло же все-таки!), ковриком же вдавил внутрь ощерившиеся осколки покрупней и проскользнул между мелкими. Не дышать, у пластиков ядовитый дым… Пламени нет… ага, вещи целы (минутная неприязнь к ним миновала)… на кухню… пламени не видно… на плите обугленная кастрюля.
Нацелившись малопослушной рукой, Олег без промаха выключил газ и, обливаясь слезами, бросился обратно к балкону — дышать. Коврику кастрюля отдалась безропотно, водяной струе ответила не шипом, а пеньем.
Обливаясь слезами, Олег вышел на площадку (половинка двери открывалась внутрь, а он-то рвал ее наружу). На площадке стояла хозяйка квартиры, с грустью разглядывая дверную ручку… «А, это вы… А я все-таки нашла ключ, я его, оказывается, в другое отделение положила».
Снизу бесстрашно мчались двое орлов-пожарных в средневеково-палаческих кожаных воротниках. Уже не нужно — отбой… Олегу было никак не выплакаться. И не наговориться. Он отчасти затем и стекольщика отправился разыскивать — чувствовал, что иначе ему не умолкнуть.
Анни Жирардо на улице не было, но это ничего. Хоть жив остался.
Оказалось, что знаменитости ничего не стоит добыть стекольщика — мальчишки и проводят к нему, и вместо тебя объяснятся, и тот с готовностью согласится, и всего за десятку, хотя вообще по выходным он не работает из принципа, потому что всех денег не заработаешь даже и таким способом (задержал только коренастый мужичок, объяснявший, как поджимать ноги, когда прыгаешь с парашютом; брюзгливо-волевая его физиономия почему-то напомнила Олегу, что не следует перебегать дорогу перед быстро движущимся транспортом, и он вспомнил, что мужичок этот шел по проходу в электричке, когда по вагонному радио чем-то таким запугивали).
Рассолидневшись, Олег указал пацанам, что старушкам нужно помогать не только во время пожара, и они поскучнели: помогать старушкам, которых полным-полно, вовсе не так интересно, как отважному, прокопченному герою, пусть даже и заплаканному. Тому, кто в этом нуждается, помогать неинтересно: зачем тебе внимание или благодарность столь жалкой особы!
Подтянув у дверной ручки последний шуруп, Олег даже чаю попить не остался — в лучших традициях: ищут пожарные, ищет милиция…
Олег бодро вышагивал по улице, время от времени машинально обнюхивая свой рукав, — запах дыма долго но выветривался. И в пальцах все еще отдавалась некая подземная вибрация — будто напилился свилеватых дров. Ссадины хотя и ныли, но даже приятно. Нехорошо, конечно, что он такой довольный, ведь женщина в чересчур просторном платье так и сидит одна в продымленной квартире. Но у него почему-то была полная уверенность, что он заслужил довольство собой (Анни Жирардо вот его только не видит).
«А еще говорят, что твое убеждение — это поступок: неважно, мол, что ты думаешь и что чувствуешь — важно только то, что ты делаешь. Вот помог, мол, я старушке — ну, попытался помочь — значит это и есть мое убеждение, а все мои сомнения о весах для добра и зла ничего не стоят. Или цеплялся за гладкую крышу — значит и сомнения в ценности жизни ничего не стоят. Но ведь я постоянно делаю еще триллионы дел, участвую в триллионах процессов — значит весь я одно сплошное убеждение? Я дышу, излучаю тепло, давлю подошвами на асфальт — значит и это мои убеждения: дышать, излучать, давить? Такие-то поступки совершают не только животные, но и неживые предметы — и у них, стало быть, такие убеждения? Нет уж, убеждение — это отсутствие сомнений там, где они могли бы быть. Ясно же, что я все равно буду не только помогать старушкам и цепляться за жизнь, но буду и учиться, и работать, и целоваться… Но сомнения будут ослаблять мою волю, портить мне радость… Как мухи, которые тычутся в губы, когда ешь дыню. Тот, кто придумал, что убеждение — это поступок, — ему было плевать на мои радости и сомнения: ему нужно было только, чтобы я делал, что положено — хоть с радостью, хоть без. Но без радости, с сомнениями и дела как следует не сделаешь».
Стоп-стоп… а он-то сам чем лучше, когда без конца твердит, что надо пренебрегать своими «нравится» и «не нравится»? Он хочет измерять добро и зло объективно, как измеряет атмосферное давление и силу тока объективная наука. «Но как же я мог не видеть, что для объективной науки нет ни добра, ни зла — только факты: для нее что человек, даже ты сам, что кирпич — просто скопления молекул. А все вопросы, которые меня занимают, из того только и рождаются, что мне не все равно, бьют по человеку или по кирпичу. Вот для меня главная разница между человеком и кирпичом: человек меня волнует больше. Пренебречь этой разницей — и не останется ни одного из занимающих меня вопросов. Все мои болячки болят из-за того, что одно мне нравится, а другое не нравится, а моя Наука отвечает: не обращай на них внимания, все это глупости. На деревьях ведь тоже есть язвы, — они же не жалуются. И мы их не жалеем, а изучаем».
Все стало яснее ясного: если исключить из мира человека, его «нравится» и «не нравится», немедленно в мире не станет ни хорошего, ни плохого. Даже «вкусное» исчезнет — потому его и называют вкусным, что оно нам нравится. Убрать нас — исчезнет и вкусное. Сладкое и соленое останется, то есть определенное количество сахара, соли и прочего останутся, — а «вкусное» исчезнет.
Олег остановился и оглядел дома, людей, деревья, дорогу, погоду, — оглядел с некоторым даже превосходством и самоуважением: все они, оказывается, были хороши лишь потому, что он их такими считает. Исчезни он, и они, ничуть не изменившись, потеряют главное — хорошее и плохое. В нем самом мера добра и зла!
Он миновал дома и вышел в поле: дорога перешла в земляную — еще сырую и упругую от переплетавшихся внутри травяных корней. Впереди, километрах в полутора, начинались поросшие деревьями холмы. От них вдоль дороги бежал ручей с коричневой, но прозрачной водой. Олег направился к холмам, но соблазнившись, присел на светлый рябой валун.
Перед валуном был мелко-каменистый порожистый спуск, по которому перепуганной толпой неслась и прыгала по ступенькам вода, — здесь ее поверхность была очень волнистой, но почти неизменной.
И выше порога вода не была особенно гладкой: то, как ямочки на щеках, появлялись и исчезали вихревые воронки, то течение, упершись во что-то на дне, ключом вспучивало поверхность. Только в бухточке вода была спокойной. На ней стояло какое-то насекомое — клоп, вроде бы, водомерка, в детстве, помнится, знал название — на тонких, как усики, лапках, — и поверхность воды вдавливалась под ним, как матрац. От этого на дне виднелось пять теней величиной с каплю: одна от туловища и четыре от вмятин. Там же, неподалеку, царственно светилось тусклое золото консервной банки.
За вторым порогом, наполовину погруженная в воду, лежала автомобильная покрышка, в которой, как в стиральной машине, крутилась вода с желтым пятном пены посредине. Загипнотизированный монотонностью движения, он долго смотрел на покрышку.
Как прихотливо двигалась сегодня его мысль! Впрочем, не только сегодня, она всегда так движется, если только он не занят каким-нибудь серьезным делом. По плечу ли ей найти истину — такой капризной? Почему она двигалась именно так? Ее толкали то туда, то сюда встречавшиеся люди, предметы, звуки, как в броуновском движении, или она сама выбирала из их множества то, что ей было нужно, что встречалось на ее изнутри предопределенном пути?
А лучше всего сказать вот как: мысль среди фактов похожа на ручей. Кажется, его ведут берега, ведет русло, но он же сам его вырыл и продолжает рыть дальше, углублять, подмывать берега на изгибах или где помягче… Но это чепуха. Конечно, вода обходит что-то твердое, вымывает что-то мягкое, устремляется в пустоты, но главное — вода ищет самую низкую точку на земле. Она может принять за такую точку дно ямы или целой котловины, но, если ее источник достаточно мощный, она переполнит края котловины и потечет еще ниже, до новой котловины.
Воду ведет сила земного тяготения, а какая сила движет мыслью? Какое хотение — главное хотение твоей жизни влечет ее? А вот этого ты и сам не знаешь — какое хотение у тебя самое главное, пожалуй, можно увидеть только из целой жизни: ведь на минуту или на месяц тебя может захватить и голод, и страх… или какая-нибудь Марина с несчастливым номером — как воду толкают и закручивают извивы берегов или разрезает надвое вон тот обломок кирпича, через который она перелетает неряшливым стеклянным ятаганом. Когда видишь, как они ее крутят, можно и не заметить, что на самом деле вода стремится в глубину; но она сможет прямо ринуться туда, только если ее совсем освободить — и от берегов, и от кирпичей. Вот и главное хотение человека можно узнать скорее по его мечтам, чем по его поступкам: в мечтах он свободен. Самую главную его суть можно лучше угадать не по деловым его размышлениям — там его ведут берега, — а по тем мелочам, которые сами собой лезут ему в голову, по его случайным ассоциациям.
«И каков же я по этим ассоциациям? Что мне само собой лезет в голову? Не гонюсь особо за деньгами, за карьерой — это, наверно, проглядывает. А в остальном… люблю задавать вопросы — значит, люблю сомнения, — и в то же время люблю несомненность. С Мариной (браво, не больно от ее имени!) все ссоры были из-за мнений… Во что моя мысль умеет проникать глубже всего — туда, наверно, ее и тянет главное мое хотение… Оно-то и есть твой смысл жизни… Значит путь роду человеческому в конце концов определяет тот, кто управляет хотениями, мечтами, а не тот, кто управляет поступками… Толстой в конце концов сильнее солдата с наганом: наган — это берег, а книга — тяготение… Хотя мечты у меня бывают прямо идиотские — стать великим ученым и одновременно чемпионом по борьбе…»
Мыслей было еще много, но он почему-то стал выходить из сосредоточенности, как из комнаты, где ощущал только свои мысли.
Словно испытывая исправность своих служб, он последовательно включил органы ощущений и почувствовал твердость колена под подбородком, солнечное тепло и прохладу камня, на котором сидел, запах нагретой влажной земли, с легкой горечью далекого костра, напоминавшего о печеной картошке, услышал журчанье и бульканье ручья и слабые отголоски объявлений со станции. Только ощущения вкуса не было, но и то, если прислушаться, слюна была чуточку кисловатой.
Он сидел и улыбался. Ему было очень хорошо. Где лучше, думал он, здесь или внутри, где он только что был? Внутри тоже очень просторно, не меньше, чем вовне; в минуты сильного страдания или наслаждения тоже уходишь вовнутрь, но забиваешься там в какой-то тесный закоулок. Везде хорошо, хорошо разнообразие. И сколько его еще впереди! Целая жизнь. А это очень много! Мелькнуло отдаленное сожаление, что Марина не знает, как ему хорошо, и он невольно постарался почувствовать себя еще лучше. И, конечно, тут же явилось знакомое, как собственная фамилия, воспоминание, что все эти радости — как и горести — не имеют никакого смысла.
Но теперь он знал, что ответить! Значит так: ему нужен смысл хорошего и плохого, то есть их высшая, абсолютная оценка; но нет и быть не может оценки абсолютнее, чем та, что уже есть в нем! В вопросе, вкусна ли котлета, нет мерила выше, чем его язык. Она и вкусна-то лишь по его ходатайству. Желудок знает, точно знает, лучше, абсолютнее всех, что он хочет есть, и ему, Олегу, в голову не приходит искать авторитета выше желудка. Вот-вот, поиски высшего смысла — трусость, боязнь самому себе быть авторитетом. Точно так же, как желудок, весь его организм знает, что он хочет жить, знает, что жизнь — его высшая ценность, и точки зрения абсолютнее нет и быть не может.