Доктор Сакс - Джек Керуак 7 стр.


Мы слышали бои Генри Армстронга[49] сквозь корешки ломаных листьев, мы лежали вверх тормашками на тахте темными летними вечерами, когда открыто окно и светит нам лишь шкала радио, красное тление глубокого буро-сумрака, Винни, Джи-Джей, Елоза, Скотти, я, Рита (младшая сестра Винни) и Лу (его младший брат), и еще Норми (следующий по старшинству брат, светловолосый, дерганый) — Мама Чарли и Папа Счастливец не дома, она в ночную на мануфактуре, он вышибала во франко-канадском ночном клубе (где полно коровьих колокольцев) — Нас летним вечером увлекают разные заслушки по радио («Гроза преступного мира»[50], «Тень» — которые идут днем в воскресенье и вечно угнетающе недотягивают) — великие программы Орсона Уэллса[51] субботними вечерами, в 11, «Ведьмовские сказки»[52] по слабым станциям —) Мы все говорили о том, как трахнуть Риту и Чарли, женщины всего мира сделаны лишь для того, чтоб их драть — На задах был сад, с деревьями, яблоками, мы среди них пинались —

Как-то вечером мы устроили подростковую гомосексуальную балеху, толком и не соображая, что это, и Винни прыгал вокруг с простыней на голове и верещал «Уу-уук!» (женственный визжащий призрак в сравнении с обычным «Аувууу!» обычных мужественных призракотупов) (ффе. Тошнит); кроме того, я помню смутно Джи-Джея и мое отвращение ко всякой подобной хрени. Виноват был сбрендивший Винни, вот кто был виноват. С Винни околачивался кошмарный придурок по имени Заза, ему было почти 20, ни дать ни взять Заза — так его звали на самом деле, натуральный арабский сельский эпос — вдоль свалки он с детства развешивал слюни, сперматозировал во все стороны, дрочил собакам и, хуже всего, отсасывал у собак — видели, как он этим занимается под крыльцом. Доктор Сакс Беловласый Сокол про это знал — Тени всегда все известно — ум-хи-хи-ха-ха — (зыбь алло по эхохошному гулкому залу: кто-нибудь там есть-йее-ей-ей- Аж? марш? марш?) — (пока танк отступает) — так хохотал Тень — Доктор Сакс таился под крыльцами, наблюдая за этими операциями из погреба, все записывал, набрасывал рисунки, смешивал травы, сочинял раствор, которым убить Змея Зла, — который потратил в последний кульминационный день — День, когда Змей стал Реален, — и набивал — и метал гогот гневов в стенающий мир — но позже —

Вылитый Али Заза — придурочный франко-канадский половой маньяк, теперь он в психушке — я видел, как он мастурбирует одним дождливым днем в гостиной, делал так принародно развлечь Винни, который в свое удовольствие наблюдал, как Паша, а иногда выдавал наставления и жевал конфетку — не парией будет школьник — но Персидским Сверхсветилом Мерцающих Дворов — «Давай, Заза-псих, еще быстрее —»

«Я быстро, как могу».

«Валяй, Заза, валяй —»

Вся банда: «Кончай, Заза, давай!»

«Во — кончает!»

Мы все ржем и наблюдаем кошмарное зрелище юного дебила, который дрочащим кулаком выкачивает из себя белые соки в блеске неистовств и измождения духа… не к чему больше прибегнуть. Мы аплодируем! «Ура Зазе!»

«В прошлый понедельник тринадцать раз — и всякий раз кончил в точности, не враки — Заза и его неистощимый запас молофьи».

«Вот вам Заза, ненормальный».

«Ему лучше сдрочить, чем сдохнуть».

«Заза, половой разбойник — гляди! опять начинает — Епсическая сила, фукин-сын — Заза опять взялся —» «Ой, у него рекорд гораздо дольше —»

(Себе: «Quel — Какой же он придурок».)

Полагаю, восьмилетний Лу наверняка видел — нет, поскольку Винни всегда старался, чтоб его младшие братики не вовлекались в грязные игры… защищал их ханжески и сурово. — А сестру гораздо меньше — как у примитивных народов —

Гораздо позже, когда Винни опять переехал на Муди-стрит, подальше в центр, в жужжегул вокруг Сент-Жан-де-Батиста, нас уже стали увлекать не такие детскости, сплошь понизанные тьмой и дурачествами — Впоследствии мы просто забыли о темных Саксах и завешивались на оттяг секса и подростковой истерзанной любви… где навсегда потом пропадают парни… Была там здоровенная шлюха по имени Сью 200 фунтов, подруга Чарли, приходила домой к Винни в гости, сидеть в кресле-качалке и трепаться, но иногда она задирала платье и показывала нам себя, когда мы отпускали шуточки с безопасного расстояния. Существование этой огромной женщины мира напоминало мне, что у меня есть отец (навещавший ее лиловое парадное) и реальный мир, в который мне предстоит в будущем выйти — ухх! На саванный Новый Год шел снег раз два три, а мы над этим хохотали!

27

Субботний вечер — время шара в небесах, когда я слушал Уэйна Кинга или кого-нибудь еще из великих оркестров Андре Баруха[53] тридцатых (у нашего первого радиоприемника был огромный ложнобумажный диск динамика цвета говна, круглый и странный), — откидывался на спину, воображал — обдолбанный больше вечности, слушая для-меня-впервейшие отдельные куски музыки и инструменты, — все это у буквально цветочной вазы Золотых Диван-Кроватных Тридцатых, когда дородный Руди Вэлли был трепливым восходящим симпатяжкой пословиц розовенькой луны у озера, воркующей совушкой — потерявшись в мечтах субботнего вечера, раньше, разумеется, это всегда Парад Шлягеров, песня номер один под фанфары, бум, трах, название? «Омой свои брови моей песней, слеза» — с нарастанием оркестра и обрушеньем событий, а я меж тем переворачиваю страницу своих субботне-вечерних смешилок, свеженьких из фургона парней с возбуждающих субвечерних улиц, по которым я также осязаемо рассекаю, однажды вечером рука об руку с Бруно Грингасом, всю дорогу боролись до самого яркого рынка на Муди от Городской Ратуши до мясного магазина Пэрента (где Ма все покупала) — сам мясник смотрелся так аппетитно, что хоть ешь, такой богатый был магазин — Тучные времена, когда я транжирил 20c на пирожное, а тогда это были здоровущие на свете пирожные — тени черной ночи субвечера заплетались с пламенеющими огнями магазинов и уличного движения, получался громадный орнамент кружевоподобной черноты, что раздроблял и междубрызгивал обзоры и пятки костлявых реальных людей в одежде, которая межловчила с дикой синей темнотой, исчезают — тайна ночи, что есть роса зерна —

Громадные Белые Простыни дома, которые гладит моя мама на большом круглом столе посреди кухни — За работой она пьет чай — я в торжественной мебели гостиной, в маминых коричневых креслах, С кожей, С деревом, больших и толстых, непредставимо прочных, стол — массивная доска на полене, круглом — читаю «Летучую удачу Тима Тайлера»[54] — Прошлые мамины мебеля уже почти забыты, явно потерялись, О утрата —

Субботним вечером я усаживался в одиночестве дома с журналами, читал «Дока Сэвиджа»[55] или «Детектива-фантома»[56] с его масочной дождливой ночью — «Журнал Тени» я приберегал на вечер пятницы, субботнее утро всегда было миром золота и густого солнечного света.

28

Вскоре после того как мы переехали на Фиби из Сентралвилля и я познакомился с Зэпом Плуффом, я играл в позднесумерках во дворе с послеужинными гулами и хлопаньем сетчатых дверей повсюду — с Саем Ладо и Бертом Дежарданом в их части их собственного детства, которая для меня так древня, что они кажутся невероятно чудовищны и приняли облики понормальнее в вековых плесенях последующих лет — Берта Дежардана невозможно было видеть юным, в двенадцать, его рыдающий дылда старший брат Эл… Я видел, как он плачет «бу-ху» перед целой галерей сидельцев на крылечках, состоявшей из Джина и Джо Плуффа и других посреди солнечного затмения, на которое я отчасти гляжу сквозь свое темножженое стекло со свалки, а отчасти презираю глазеть, раскрыв рот, на это зрелище: Эл Дежардан всхлипывает перед бандой (от какого-то поджопника Эла Робертса, Эл же сидит там же и хихикает, он замечательный был кэтчер и бивец длинных мячей) — а тьма заполняет все бурые окна района на миг пламенным летним днем — Берт Дежардан не менее эксцентрик — в игре — он шел по Мосту Муди-стрит со мной в первое утро, когда я отправился в школу братьев св. Иосифа — перила от нас слева, железные, отделяют нас от 10-футовой пропасти к ревущим пенам валунов в их ужасающей вечности (это и стало белыми огривленными истерическими конями в ночи) — он сказал: «Помню свой первый день в школе, я был коротышка и не мог заглянуть за толстую балку этих перил, ты же вырастешь точно как я, будешь выше ее — и глазом не моргнешь!» Я ему не поверил.

Берт учился в той же школе. Не знаю, что я делал, — доставал пацана, на перемене — я был влюблен в Эрни Мало, то был подлинный любовный роман в одиннадцать — я ходил на цыпочках по его забору с разбитым сердцем через дорогу от школы — однажды ударил его ногой с забора, как будто ангела обидел, у портрета Жерара я потом молился и молился, чтоб Эрни меня полюбил. Жерар на фотоснимке не пошелохнулся. Эрни был очень красивый в моих глазах — тогда я еще не начал различать пола — благородный и прекрасный, как юная монахиня, — однако был он просто маленьким мальчишкой, невообразимо вырос (стал кислым янки с мечтами о мелких редакторствах в Вермонте) — Ко мне мрачно приблизился пацан по кличке Рыбец, когда я отрывал ногу от последней доски Моста Муди, направляясь к Текстильному и прогулке по полям и свалкам домой, — подошел ко мне и говорит: «Вот ты где» — и стукнул меня в лицо, а потом отвалил, пока я ревел. Шатаясь, я побрел домой ошеломленный, слезы ручьем — мимо стен и рыжекирпичных дымовых труб болезненной вечности — к маме — я хотел у нее спросить: почему? зачем он меня ударил? Я поклялся давать Рыбцу сдачи всю жизнь и так никогда и не дал — наконец я его встретил, он разносил рыбу или собирал мусор для городских властей, у меня во дворе, и я даже ухом не повел — а мог бы его стукнуть в серости — серость же нынче забыта — поэтому и причина исчезла — но трагический дух пропал — роса новых погод занимает эти пустые провалы Девятнадцати О Двух Двух, в которых навечно мы — Все это, дабы объяснить Берта Дежардана — и наши игры с Саем Ладо во дворе.

Я кинул кусок черепицы скользом в воздух и нечаянно попал Саю в горло (Граф Кондю! он явился в ночи, хлопая над песчаным откосом, и порезал Саю шею своими жаждущими синими зубами у песчаных лун храпа) (в тот раз, когда я ночевал у Сая с Саем и Старшим Братом Эмилем, когда предки ездили в Канаду на «форде» 29-го года. — луна была полна в ту ночь, когда они уехали) — Сай закричал и потек кровью на кухню моей мамы этой своей раной, свежий лак — мы только переехали пачкает кровью, мама моя уговаривает его перестать плакать, перевязывает его, черепица такая аккуратная и смертоносная, все на меня злятся — говорят, Замковый Холм называется Змеиным Холмом, потому что там тусуется так много ленточных змеек — змеиная черепица — Берт Дежардан сказал: «Нельзя так делать». — Никто не понимал, что это вышло случайно, так зловеще все произошло — как бумага, на которой я Черноворил Дики, зловещая — и та серость забыта, я ж говорю, Сай и Берт были ужасно юны в давным-давнии движущегося Времени, кое так отдаленно, что в первый раз принимает эдакую жесткую позу позиции, смертеподобную, отмечающую прекращение собственной деятельности у меня в памяти и, следовательно, мира — время вот-вот вымрет — да только нынче оно ни разу не может, ибо уже произошло, оно — что вело к дальнейшим уровням — пока время разоблачало ее уродливую старую холодную пасть смерти худшим надеждам — страхам — Берт Дежардан и Сай Ладо, как любое предвидение грезы, нестираемы.

29

И вот я — играю в свой бейсбол на дворе в грязи, рисую камнем круг посредине, вот 3-я, вот для шортстопа, 2-я база, первая, вот для позиций на аутфилде, и подаю мяч маленьким самообращенным щелчком, тяжелый мячеподшипник, бита — здоровенный гвоздь, ххап, низкий мяч между камнем 3-й и ш-с, удар в базу ушел налево, поскольку не прокатился по кругам инфилда — вот летящий влево, плюхается в круг левого поля, он в ауте, я это сыграл и послал такой длинный хоумран, что непостижимо, прежде ромб, что я рисовал на земле, и игра, в которую я играл, были синонимами обычных расстояний и значений мощности в бейсболе, как вдруг я бью этот невероятный хоумран тонким концом гвоздя и загоняю мяч, который был моим чемпионом великой гонки Отвращение на $1.000.000 в своей жизни-зимой-в-спальне, а тут весна, цветочки в центре поля, Димаджио[57] смотрит, как растут мои яблочки, — он проплывает поперек всего мешающего стадиона, или двора, в истинно пригороды мифическою города, засекая мифическое игровое поле, — во двор дома по Фиби-стрит, где мы раньше жили, — потерялся там в кустах — я потерял свой мяч, свое Отвращение, вся лига завершилась (и Скаковой Круг лишился своего Царя), пробит зловещий концесветный хоумран.

Я всегда считал, будто нечто таинственное и окутанное саваном и предзнаменованное было в этом событии, которое положило конец детской игре, — от него мои глаза устали — «Просыпайся, Джек, — выдь навстречу жуткому миру черноты без своих аэропланных баллонов в руке». — За громыхающими яблоками моей земли, и его оградой, что так дрожит, и зима на бледном горизонте осени вся убелена сединами от собственных вестей в большеварежковом комиксе от редакции о запасании угля на зиму (Темы Депрессии, нынче это лари от атомной бомбы в подвалах, наркоманская сеть коммунистов) — огроменный прикол, от которого тошнит у тебя в газетах, — за зимой звезда моя поет, зовет звоном, мне неплохо в отцовском доме. Но рок грянул выстрелом, когда грянул, как и гласило предвестие и как подразумевалось смехом Доктора Сакса, когда он скользит меж грязей, где потерялся мой подшипник, мартовской полуночью, что частично совпадает с ослепительным сверком, безумным от ее окровавленных солнечных пейзажей в комплекте с железной грущеткой в сумерках, называемых туманами, через болотистые топосъемки — Сакс там шагает беззвучно по яблоневой листве в его таинственной грезоныряющей ночи —

Когда сладкою ночью я сгребаю всех моих котят, моего котика, подбираю вверх одеяло, он проскальзывает, делает ровно три оборота, хлоп, мотор работает, готов спать всю ночь, пока Ма не разбудит утром в школу — на дикую овсянку и тост по парующим осенним утрам — ибо туманы, мерцающие ввысь изо рта Джи-Джея, пока он встречает меня в углу: «Хысспади, вот холод — то! — клятая зима припердела своей жопищей с Севера, не успели летние дамульки собрать зонтики и свалить».

— Доктор Сакс, не вихри мне саванов — раскрой свое сердце и поговори со мной — в те дни он бывал молчалив, сардоничен, хохотал в высокой тьме.

Теперь я слышу, как он вопит с ложа края — «Змей Восстает по Дюйму в Минуту, дабы изничтожить нас, — а ты сидишь, ты сидишь, ты сидишь. Аиииии, ужасы Востока — никаких не делай причудливых возрезов на стену Тибета, чем мулоухий двоюродный брал Кенгуру — Фрезели! Граумы! Проснись испытанью в своих тростниках — Змей это Грязный Убивец — Змей это Нож в Сейфе — Змей это Ужас — лишь птички хороши — убийственные птицы хороши, убийственные змеи — не хороши».

Маленький бубличек смеется, играет на улице, понятия не имеет — Однако папа же предупреждал меня много лет, это грязная змейская сделка с хитрым имечком — называется Ж-И-З-Н-Ь — хотя скорее Ф-У-Ф-Л-О… Как же и впрямь прогнивают стены жизни — как рушится балка сухожилья…

КНИГА ВТОРАЯ Угрюмая книгофильма

СЦЕНА 1. Два часа — странно — гром и желтые стены маминой кухни с зелеными электрическими часами, посередине круглый стол, плита, огромная чугунная печка двадцатых, теперь на нее только ставят, рядом с современной зеленой газовой плитой тридцатых, на которой были горячи столько сочных ед и слоистых громадных нежных яблочных пирогов, уиии — (дом на Саре-авеню).


СЦЕНА 2. Я у окна в гостиной смотрю на Сару-авеню и ее белые пески, что каплют в душе, из толстой жаркой чесучей мягкой мебели, огромной и медведеподобной, по той причине, что ее тогда такой любили, а теперь зовут «пухлой», — гляжу на Сару-авеню сквозь кружевные занавески и обисеренные окна, в темном сумраке у обширной черноты квадратноспинного фортепиано, и темных кресел, и утробной софы, и коричневой картины на стене, изображающей ангелов, играющих вокруг бурой Девы Марии и Младенца в Бурой Вечности Бурых Святых —


СЦЕНА 3. С херувимами (гляди ближе), совсем угрюмыми в их грустненьких развлеченьицах средь облаков и смутных бабочек-самих-себя, а также вполне себе нечеловечьих и херувимообразных («Мне тут херувим сказал», — говорит Гамлет поисковой партии Розенкранца и Гильденстерна, что спешит обратно в Англетерр[58]) — (Я ношусь с диким ведром в зимах той нынедождливой улицы, у меня замысел строить мосты в снегу, и пусть канава выдалбливает под ними полые каньоны… на заднем дворе весенней бейсбольной грязюки, я в зимнекопаных громадных отвесностенных Уолл-стритах в снегу и рассекаю, давая им аляскинские прозванья и проспекты, что есть игра, в которую мне до сих пор нравится играть, — и когда стирка, Ма заледеневает на веревке, я таскаю ее маршем по частям на боковой землечерпалке в сугробы крыльца и наваливаю лопатой мексиканские gloriettas[59] вокруг карусельного столба для бельевых веревок).


СЦЕНА 4. Бурую картинку на стене нарисовал какой-то старый итальянец, который давно уже истерся из моих учебников приходской школы вместе с его бурыми не-Гаудтовыми[60] тушами и чернильнованильными тушками ягнят, которых сейчас забьет еврейский деловой Мойше с его поперечным носом, не желает слушать вой собственного сынка, он скорее — картинка до сих пор где-то есть, многим нравится — Но присмотрись-ка поближе, мое лицо теперь в окне дома на Саре-авеню, шесть домиков на всей грунтовой улице, одно большое дерево, мое лицо выглядывает сквозь капли росы дождя изнутри, из угрюмого особо бурого техниколорного интерьера моего дома, где также таится ссаногоршечный сумрак семейных чуланов на Чумазом Севере, — на мне плисовые штаны, коричневые, гладкие и легкие, а также кеды и черный свитер поверх коричневой рубашки, расстегнутой на вороте (я никогда вообще не носил значков Дика Трейси[61], я был гордый профессионал Теми[62] с моими Тенью-с-Саксом) —

Я пацанчик с голубыми глазами, 13, жую свежее холодное яблоко-макинтош, которое купил мой папа минувшим воскресеньем на воскресноездовой дороге в Гротоне или Челмзфорде, сок так и щелкает и отлетает у меня от зубов, когда я остужаю эти яблоки. И я жую, и чавкаю, и смотрю в окно на дождь.


СЦЕНА 5. Выше голову, огромное древо Сары-авеню, принадлежало миссис Фьюхлоп, чью фамилию я забыл, но проросло богоподобно, как Олот Молотремь, из синей земли ее гигантского травянистого двора (он тянулся до самого белобетонного гаража) и расцвело грибом в небо своими раскидами ветвей, что возвышались над множеством крыш по соседству и поступали так, особо ни одной и не касаясь, теперь это громадный и груковый овощной пеотль Природы в серорежущем дожде Новой Англии посередь апреля — древо каплет огромными каплями, встает на дыбы и уносится прочь в вечность деревьев, в собственное свое пламьпезное небо —

Назад Дальше