Я пацанчик с голубыми глазами, 13, жую свежее холодное яблоко-макинтош, которое купил мой папа минувшим воскресеньем на воскресноездовой дороге в Гротоне или Челмзфорде, сок так и щелкает и отлетает у меня от зубов, когда я остужаю эти яблоки. И я жую, и чавкаю, и смотрю в окно на дождь.
СЦЕНА 5. Выше голову, огромное древо Сары-авеню, принадлежало миссис Фьюхлоп, чью фамилию я забыл, но проросло богоподобно, как Олот Молотремь, из синей земли ее гигантского травянистого двора (он тянулся до самого белобетонного гаража) и расцвело грибом в небо своими раскидами ветвей, что возвышались над множеством крыш по соседству и поступали так, особо ни одной и не касаясь, теперь это громадный и груковый овощной пеотль Природы в серорежущем дожде Новой Англии посередь апреля — древо каплет огромными каплями, встает на дыбы и уносится прочь в вечность деревьев, в собственное свое пламьпезное небо —
СЦЕНА 6. Дерево это упало наконец в Ураган, в 1938-м, теперь же оно еще лишь гнется и жилится с могучим древесночленным стоном, мы видим, где сучья рвут свою зелень, точка сращения древесного ствола с ветвенным стволом, метанье диких очерков вверх тормашками, бьющихся на ветру, — с резким трагичным треском меньшей ветки, сверженной с древа гончей бури —
СЦЕНА 7. Вдоль плещущих луж траводвора, на уровне червей, эта падшая ветвь глядится громадой и обезумевшей на руках под градом —
СЦЕНА 8. Мои мальчонкины голубые глазенки сияют в окне. Я рисую корявые свастики на запотевшем окне, то был один из самых любимых моих знаков еще задолго до того, как я услыхал о Гитлере или нацистах, — за моей спиной вдруг видно, как улыбается моя мама, — «Tiens, — говорит она, — je tlai dit qu'eta bonne les pommes (Ну вот, я ж тебе говорила, хорошие это яблоки!)» — нагибаясь надо мной тоже поглядеть в окно. «Tiens, regard, Геаи est deu pieds creu dans la rue (Вот, глянь, улицу водой на два фута залило) — line grosse tempête (большая буря) — Je tlai dit pas allez école aujourdhui (Я говорила тебе не ходить сегодня в школу) — Wé tu? сотте qui mouille? (Видишь? как льет?) Je suis tu тупица? (Я разве тупица?)»
СЦЕНА 9. Оба наши лица ласково выглядывают в окно, смотрят на дождь, он дал нам возможность провести вместе приятный денек, можно угадать, как дождь обрушивается на сторону дома и окно, — мы не уступаем ни дюйма, лишь нежно глядим на него — будто Мадонна с сыном в окно фабричного Питтсбурга — только это Новая Англия, наполовину как дождливые валлийские шахтерские городки, наполовину Прыгучее субботнее утро ирландского пацаненка, с розовыми лозами — (Дерзкое Предприятие[63], когда настал май и дождь прекратился, я играл в мраморки в грязных ямах с Жирой, они за ночь заваливались цветами, нам приходилось их откапывать каждый день, чтобы поиграть, цветы с деревьев проливным дождем, Дерзкое Предприятие в ту субботу выиграл Дерби) — У мамы за моей спиной в окне лицо овальное, волосы темные, большие синие глаза, она улыбается, милая, в платье х/б тридцатых, которое она носила по дому с фартуком — на нем вечно мука и вода от работы с приправами и печеньями, чем она занималась в кухне —
СЦЕНА 10. Там в кухне она и стоит, вытирая руки, а я пробую ее кексик с глазурью (розовой, шоколад, ваниль, в чашечках), она говорит: «Все эти кинофильмы, где старушка-бабушка на Западе шлепает внучонка своего пограничного, лупит его да приговаривает: «К печеньицам и близко не подходи», а? Ля старая Мама Анжелика с тобой так не поступает, а?» «Не, Ма, ух, — говорю я, — si tu sera сотте çа jara toujours faim (He, Ma, yx, будь ты такая, я б вечно голодный ходил)» — «Tiens — assay ип beau blanc d’vanilla, c’est bon pour tué (Ну вот, попробуй-ка хорошенький белый с ванилью, тебе полезно)». — «Ох ничё себе, blanc sucre! ("…") (Ох ничё себе, белый сахар!)» — «Bon, — твердо говорит она, отворачиваясь, — asteur faut seirez топ lavage, je lai rentrez jusquavant quil mouille (Ладно, теперь стирку надо убрать, успела занести как раз до дождя)» — (а по радио тридцатых передачи старых серых мыльных опер и новостей из Бостона про копченую пикшу и цены, от Ист-Порта до Сэнди-Хука, угрюмые радиоспектакли с продолжением, статика, гром старой Америки, что громыхала по равнине) — Пока она отходит от печки, я говорю, из-под маленького своего черного теплого свитера: «Moi's shfués fini mes race dans ma chamber (А мне надо гонки закончить в комнате)» — «Amuse toi (развлекайся)» — отзывается она — видны стены кухни, зеленые часы, стол, теперь еще и швейная машинка справа, у двери на крыльцо, резиновые сапоги и галоши вечно навалены в дверях, кресло-качалка стоит лицом к масляной печке — пальто и дождевики висят на крючках по углам кухни, буродревесные навощенные панели на буфетах и стенной обивке везде кругом — снаружи деревянная веранда, поблескивает от дождя — угрюмство — на плите что-то вскипает — (когда я был совсем мелкий пацанчик, я обычно читал смешилки на пузе, слушал с полу кипучие воды на плите, с ощущением неописуемого мира и бормота, пора ужинать, пора комиксов, пора картошки, пора теплого дома) (вторая стрелка на зеленых электрических часах неумолимо вращается, сторожко сквозь войны пыли) — (На нее я тоже смотрел) — (Ваш Таббз[64] на древней смешностраничке) —
СЦЕНА 11. Опять гром, теперь вы видите мою комнату, мою спальню с зеленым письменным столом, кроватью и стулом — и другой странной мебелью, «Виктрола» уже с заряженной «Дарданеллой»[65] и ручка висит наготове, стопка печальных толстых пластинок тридцатых, среди них «Щека к щеке» Фреда Астэра[66] и «Парад деревянных солдатиков» Джона Филипа Сузы[67] — Слышны мои шаги, безошибочно топочут по лестнице на бегу, плёп-плоп-плуп-плип-пип, и я влетаю в комнату и закрываю за собой дверь, и хватаю свою швабру, и, крепко упершись в нее ногой, прометаю узкую полосу от стены у двери к стене у окна — Так я готовлю гоночную дорожку — на обоях видны огромные арахисовые линии розовых кустов по тусклой смутной штукатурке, и картинка на стене изображает лошадь, вырезанную из газетной страницы («Утренний телеграф»[68]) и прикнопленную, а еще картинка с Иисусом на Кресте в кошмарной старолитографской темноте, сияющая сквозь целлулоид — (если подойдете ближе, увидите черты кровавых черных слез, пролагающих путь вниз по его трагической щеке, О ужасы тьмы и туч, ни людей, кругом лишь бурный ураган его скалы в пустоте — ищешь взглядом волны — Он вошел в волны ногами в серебристом облаченье, Петр был Рыболов, но на такой глубине никогда не ловил — Господь обратился к собравшимся темным толпам и говорил о мрачной рыбе — хлеба преломили… чудо пронеслось по всему лагерю, точно развевающаяся накидка, и все поели рыбы… врубайтесь в своих мистиков в какой-нибудь другой Аравии…). Швабра, которой я швабрю узкую полосу, — просто старая шваберная рукоять со смердючей сухотряпошной главой, точно старушечьи волосы у тупейных художников, — вот я проворно опускаюсь на колени подмести пальцами, нащупывая песчинки или стекляшки, гляжу на кончики пальцев тщательным дуновеньем, — проходят 10 секунд, а я готовлю пол, это первое, что я делаю, захлопнув за собою дверь — Сначала вы видели мою одну сторону комнаты, когда я вхожу, затем налево к моему окну и мрачному дождю, что на него брызгает, — подымаюсь с колен, вытирая пальцы о штаны, медленно поворачиваюсь и, поднеся кулак ко рту, пускаюсь в «Та-та-та-тра-тра-тра-и-т.-д.» — призыв горниста на гонках, все к столбу, чистым, хорошо модулированным голосом, на самом деле пою разумную голосовую имитацию трубы (или горна). И в промозглой комнате ноты отдаются печально — Я выгляжу фатовато в этом самонаведенном изумлении, прислушиваясь к последней печальной ноте, и молчанию дома, и щелчкам дождя, и теперь уже ясно звучащему гудку «Мануфактуры Бутта» или «Мануфактуры Фатта» — он доносится громко и скорбно из-за реки и дождя снаружи, где Доктор Сакс даже теперь готовится к ночи, с его темной мокрой накидкой, во мглах — Мой тонкий след для гонок начинался на картонке, опертой о книги, — с доски «Парчизи», — сложенной на сторону «Домино», чтобы сторона «Парчизи» не выгорала (предшественница того, что нынешняя доска «Монополии» на другой стороне запечатана шашками) — не, погодите, у доски «Парчизи» обратная сторона была сплошь черная, вниз по ее суровому полотну, все такие твердые и круглые пускались вперегонки мои мраморки, когда я выпускал их из-под линейки — На кровати выложены в линию восемь моих гладиаторов гонки, это пятый заезд, сегодняшний гандикап.
СЦЕНА 12. «А теперь, — произношу я, низко нагибаясь над кроватью, — а теперь Пятый Заезд, гандикап, четырехлетки и старше и т. д.» — «и вот Пятый Заезд по гонгу, давай, Ti Jean airete de jouet[69] и кончай уж — они рвут к столбу, лошади рвут к столбу» — и я слышу, как это эхо отдается, пока я говорю, руки вздымаются перед выстроившимися лошадьми на одеяле, я озираюсь, как скаковой болельщик, спрашивая себя: «Скажите-ка, скоро точно польет, они рвут к столбу-то?» — что и делаю — «Что ж, сынок, лучше ставь-ка пятерку на Летучего Эбена[70], старушка не подведет, она против Кранслита на той неделе неплохо выступила», «Лады, Па! — принимая новую позу, — но я вижу, забег выигрывает Приятель[71]». «Старина Приятель? Не-е!»
СЦЕНА 12. «А теперь, — произношу я, низко нагибаясь над кроватью, — а теперь Пятый Заезд, гандикап, четырехлетки и старше и т. д.» — «и вот Пятый Заезд по гонгу, давай, Ti Jean airete de jouet[69] и кончай уж — они рвут к столбу, лошади рвут к столбу» — и я слышу, как это эхо отдается, пока я говорю, руки вздымаются перед выстроившимися лошадьми на одеяле, я озираюсь, как скаковой болельщик, спрашивая себя: «Скажите-ка, скоро точно польет, они рвут к столбу-то?» — что и делаю — «Что ж, сынок, лучше ставь-ка пятерку на Летучего Эбена[70], старушка не подведет, она против Кранслита на той неделе неплохо выступила», «Лады, Па! — принимая новую позу, — но я вижу, забег выигрывает Приятель[71]». «Старина Приятель? Не-е!»
СЦЕНА 13. Несусь к фонографу, включаю «Дарданеллу» пусковым крючком.
СЦЕНА 14. Проворно я встал на колени у стартового барьера гонки, лошади в левой руке, линеечный барьер, прижатый к линии старта, зажат в правой, «Дарданелла» — дадарадера-да, рот у меня открыт, вдыхает и выдыхает сипло, это шум толпы на скачках — шарики хлопаются на место под грандиозные фанфары, я их подравниваю: «Ой, — говорю я, — осто — рожней, о-с-т-о-р-о-ж-н-о нет — НЕТ ЖЕ! Приятель вырвался от помощника стартера — возвращается — Жокей Джек Льюис у него на спине в раздражении — вот поставим их поровнее — «лошади у столба!» — Ох, вот старый дурень, мы это и так знаем» — «Вперед!» «Что?» «Они рвут вперед! — йотт!» вздыхает толпа — бум! Они рвут вперед — «Я из-за тебя пропустил старт с этим твоим трепом — а Приятель начинает вести рано!» И я взглядом срываюсь вслед за шариками.
СЦЕНА 15. Следующая сцена, я ползу вперед широкими шагами и очень осторожно, вслед за мраморными шариками и выкликиваю их быстро: «Приятель на два корпуса» —
СЦЕНА 16. Смена ракурса, вспышкой изображение Приятеля-шарика в двух дюймах впереди крупного хромого Дона Пабло с его сколами (регулярно я проводил титанические шариколотящие церемонии и «тренировки», и некоторые скакуны из них выходили коцаными и колченогими, великий Дон Пабло раньше был великим чемпионом Скаковой Дорожки, несмотря на перекос в круглости, который был с самого начала, — но теперь он сколот так, что не починишь, — необычайно болезненная передняя поджилка, кляча, деревянные охранные брусья мрачных главнокузен дробят рог конского копыта серыми днями на Сэлем-стрит, когда немножко конского навоза все еще ароматизировало Ax-Дни Лоуэлла, — трагические дешевые мраморки из фарфора, неистовые в грубом цветенье пола, цветастого линолеумного ковра, только что всухую прошвабренного и проскребенного скаковыми тележками — «Дон Пабло второй! — я оповещаю из того же низкого Доктор-Саксового полуприседа, — и Летучий Эбен нагоняет быстро после медленного старта в арьергарде — Запас Времени» (красные полоски по белому) (никто больше никогда их не поименует), бац, времени больше нет, я уже нагибаюсь, протянув руку, опереться, падая на стену над финишной чертой, и трагически нависаю лицом над провалом деревянного последнего отрезка на лестничной площадке, с широким изумленьем онемев — лишь умудряюсь, распахнув глаза, вымолвить — «— с-а-а-а-», —
СЦЕНА 17. Шарики врезаются в стену.
СЦЕНА 18. «— Дон Пабло перекатился и врезался — ух, выщербился, такой он тяжелый! Дон Пабло-о!» — обхватив руками голову от грандиозной катастрофы «болельщиков» на трибуне. (Однажды утром в этой самой комнате нависали такие сумраки, школы нет, первый официальный день скачек, еще в самом начале, унылый дождливый 1934-й, когда я, бывало, еще хранил историю себя — началось задолго до того, как мы со Скотти вели бейсбольную историю наших душ, красными чернилами, средние уровни успеха, П. Болдьё, п., 382 подачи, 986 на поле — в тот день, когда Приятель стал первым великим победителем Скаковой Дорожки, схватив желанный туманный приз растраченных дней (Чумазая Будущность) за холмами ипподрома Могикан-Спрингз «в Западном Массачусетсе» на «землях Тропы Могавков»[72] — (лишь очень много лет спустя я отвернулся от этого к глупостям и каламбурностям Г. Дж. Уэллса и Мозазавров — в тех скобочных разделах, таких (-), воздух бесплатен, делай что хочешь, я могу — зачем? комууу? — ) серые унылые дожди я помню, трагическая сырость на моем окне, потом жара взбухает через фрамугу у чулана, сам мой чулан, его мрак, его рок, его висячие воздушные шары, бумаги, коробки, кроходургалия, как в чулане у Уильяма Аллена Уайта[73] в Уичите, когда ему было 14, — моя тяга к арахисовому маслу и крекерам «Риц» под конец дня, потемки моей комнатки в такой час, я жую «Риц» и глогаю молоко у обломков дня — Утраты, драные билетики, огорченные шаги, испаряющиеся с рампы, последний слабый отблеск табло под дождем, рваная бумага тягостно катается по мокрым рампам, лицо у меня долгое и встревоженное, озирает эту окрестность мрачных жонкилей в братствепола — то первое счетоводческое сероутро, когда Приятель выиграл Скачки и из пастерта «Виктролы» — электрический йойгл-гургл, воркунчики тридцатых, заведенные слишком быстро, с трясь-блям оркестрией китайского ресторана, мы влетаем в последнейший шлягер 1931 года, укулеле, ро-бо-бо, эй-ка, шмя-ак! ха! ач-а ча! но обычно там было просто «Доу-доу-доу, тадудл-глыб!» — «Ух, люблю я жаркий джьязз» —
Глязз!)
— но в той комнате, целиком обращенной во что-то темное, холодное, невероятно мрачное, моей комнате дождливых дней, и все в ней было пропиткой серого Йойка Тусклых Небес, когда края радужного рта Бога свисали разузленными в цветуюшном сострадании — без цвета… запах мысли и молчанья: «Не сиди сиднем в этой своей душной комнате все время», — говорила мне мама, когда Майк заходил перед нашей с ним вылазкой Бака Джоунза на Дракутские Поля, а я вместо этого деловито катал Могиканскую Будущность и зарывался вглубь ранних архивов моей древности в поисках исторического материала для газетной заметочки с объявлением скачек… напечатанной от руки на сумрачных серо-зеленых страницах Времени.
ВОСЬМОЙ ЗАБЕГ: Разыгрывается $1500, для 4-леток и старше.
Шесть фарлонгов
Столб: 5: 43 ВРЕМЯ 1: 12 4-5
КАР КАР (Льюис) $18.60 7.40 3.80
ЛЕТЯЩИЙ ДОМОЙ (Стаут) 2.40 2.30
ЗАКАТНЫЙ ПАРЕНЬ (Реник) 11.30
ТАКЖЕ БЕЖАЛИ: Летучая Штукенция, Святой Назер, а-Каток, Майна, а-Ремонадная Девочка, Серый Закон, Большенегреби, Возвращение Домой. Вычеркнуты. Счастливый Джек, Грузовой, статья Джека Льюиса.
— или у моих газет бывали такие заголовки:
ОТВРАЩЕНИЕ ПРИБЫВАЕТ на БОЛЬШОЙ КАП Льюис Предсказывает Третий Подряд, ПОБЕДА ДЛЯ КОРОЛЯ ПОДСКАЗКИ ОТ ЛЬЮИСА СЕГОДНЯ С-Спрингз 3-й КАРМАК4 апреля 1936 — Могучее Отвращение доставлено сегодня фургоном из мест своего отдыха на Фермах Льюиса; его сопровождают Джек Льюис, владелец и жокей, тренер Бен Смит, а также его надежные кубки Дерби и помощники.
Яркие небеса и скоростная дорожка предшествовали явлению этих невообразимых светил на сцену великого окончания недели скачек с тыщей долларов, что лились рекой из частных карманов ставок диких жокейских клубов, а тем временем не такие шикарные болельщики Скакового Круга (вроде меня и Папаши из Арканзаса) висели на перилах, птички с насеста, сталеглазые, высоко сижу далеко гляжу, худые, из Кентукки, братья по крови в смысле коняшек и отец с сыном в трагической южной семье, оставленной горе мыкать лишь с двумя лошадьми, которым я иногда действительно устраиваю скачки, ставя крепких чемпионов в «разминки» среди менее светящих светил-мраморок, и называю победителя в своем уголке «Подсказок» ради такой чести, а также ради тружеников отца-с-сыном, которым нужны деньги, и они следовали моему, Льюиса, совету — я сам был Джек Льюис и владел величайшей лошадью, Отвращением, крепким шариком от подшипника в полдюйма толщиной, он скатывался с доски от «Парчизи» в линолеум гладко и беззвучно, однако тяжко, как громыхающий шар из стали, весь гладко обработанный, иногда вышибал несчастные алюминиевые шарики с глаз долой и прочь с дорожки на горбугре по низу рампы — а иногда и победителя запинывал — но обычно гладко скатывался с планки и крошил любое стеклышко иди пылинку на полу (а мельчайшие шарики дергались в бесконечно малых лилипутских микрокосмах линолеума и Мира) — и проворно летел, сам сияющий, серебряный, через весь ипподром к своему назначенному предфинишному отрезку в скалистом дереве, где он просто наращивал рокочущую мощь и низкое гудение половиц и воссоединялся с финишной ленточкой, врезавшись в нее по инерции, влекущей вперед — невообразимый быкоподобный натиск на отрезке, как Завихряй[74], или Мановар[75], или Вызов[76], — прочие шарики не могли состязаться с его массивной мощью, все тащились позади, Отвращение был абсолютным монархом Скаковой Дорожки, пока я его не потерял, запулив со своего двора во двор на Фиби-авеню в квартале от меня — тот сказочный хоумран, я уже говорил, перевернувший весь мир мой вверх тормашками, как Атомбомба, — Джек Льюис, я, владел великим Отвращением, кроме того, лично скакал на этой зверюге и тренировал ее, и нашел ее, и почитал ее, но кроме того, я и Скаковым Кругом заправлял, был Комиссионером, Скаковым Гандикапером, Президентом Скаковой Ассоциации, Секретарем Казначейства — Джеку Льюису всего доставало, пока он был жив — его газеты процветали — он писал редакторские статьи против Теми, он не боялся Черных Воров — Скаковой Круг был настолько сложен, что длился вечно. И в сумраке экстаза. — Вот я держусь за голову, болельщики на трибуне с ума сходят. Дон Пабло при 18-1 спутал все карты, никто не рассчитывал, что он и до стены доберется с его полуаллюром и огромными громадными сколами, он шел бы 28-1, если б не его репутация битого жизнью ветерана еще до того, как его обкололи — «Он взял и сделал!» — говорю я себе в изумлении — бум!