Она подумала и ответила:
– Да.
– Тогда вали на фиг отсюда, – сказал Борис. – Можешь сбегать в душ, но вообще у тебя есть час времени.
Красивая девочка была гордая и не стала мириться. Но в душ пошла, отмыть кофе и джем, и вспомнила, что у нее уже была похожая история в пятом классе. Она одна во всем классе сказала правду, и ей из-за этого объявили бойкот на две недели. Она вытерлась и ушла, развелась с Борисом и через некоторое время вышла замуж за Владика. Или за Вадика. Неважно.
Врать, конечно, нехорошо. Так, в общем и целом. Почти всегда аморально, в конечном итоге невыгодно, а иногда просто опасно.
Вот, к примеру. Во время восстания декабристов Пушкин был в ссылке. Потом новый царь Николай I вызвал его к себе и спросил: «А вот если бы ты, Пушкин, оказался в тот день в Петербурге, где б ты был?» Пушкин честно ответил: «На Сенатской площади, ваше императорское величество». То есть с бунтовщиками. Не стал хитрить, юлить или тем более изображать верноподданного. Николай I всё понял и оценил. Тот редкий случай, когда сказать капризному деспоту неприятную правду гораздо безопаснее, чем рассыпаться в лживой лести. Хотя в других случаях Пушкин, наверное, время от времени врал. Женщинам, друзьям и официальным лицам. Особенно женщинам. К 1829 году его донжуанский список включал тридцать семь персон, а впереди был еще год холостой жизни; вряд ли каждой из тридцати семи он говорил «люблю» без легкой внутренней усмешки.
Хотя, конечно, кто его знает, Пушкина. На то он великий поэт, чтобы увлекаться всякий раз всей душой. Но мы, грешные, говорим неправду направо и налево. И речь не идет о разных роковых случаях типа «ложь во спасение». И не о профессии разведчика.
И даже не о том, что «тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман» (тоже, кстати, Пушкин написал).
Речь идет о нормальной повседневной жизни, которая вся состоит из постоянного подвирания и легких ежеминутных неправд.
А почему, собственно, грешные? В десяти заповедях, например, про вранье ничего не сказано. И в список смертных грехов ложь тоже не включена. Конечно, в Библии написано насчет верных весов и верных гирь: «Мерзок перед Господом всякий, делающий неправду» (Второзаконие, 25.16). Но это – именно «делание неправды». То есть обман, который наносит людям реальный ущерб. Отсюда же девятая заповедь – запрет на лжесвидетельство, то есть на злонамеренное вранье, которое может обернуться тюрьмой или смертной казнью для оболганного человека.
Конечно же, Священное Писание полно осуждения лжи. Так сказать, в общем и целом. Но нет прямого и ясного указания: «Не лги! Не ври! Всегда и везде говори одну только правду!» Наверное, это правильно.
Есть два неприятных типа: закоренелый врун и отъявленный правдец. Оба хуже. Но по мне – врун чуточку лучше. Он понимает, что ведет себя нехорошо, неправильно. Он знает, что есть некое «на самом деле», которое он либо скрывает, либо перевирает. Одно это открывает дверцу для диалога. Можно как бы встать на его сторону и сказать: «Но мы же с тобой оба прекрасно понимаем…» Мол, жизнь заставляет. А с правдецом такие штуки не проходят. Он владеет истиной. Пользуется ей и распоряжается. К огорчению окружающих и, довольно часто, к собственной невыгоде. Особенно это касается простых бытовых ситуаций. Политика, наука, религия – это немножко другое. Не надо путать научную или политическую принципиальность с обыкновенной бытовой злобностью. Как у нашей красивой девочки – ну зачем она устроила своему молодому мужу такой строгий литературно-критический разбор? Кого она сильнее любила – мужа или великую русскую поэзию?
Но самое ужасное, когда врун превращается в несгибаемого правдеца. Когда он завирается до полной веры в истинность собственного вранья. Это иногда встречается в быту, и гораздо чаще – в политической журналистике.
Кстати, через много лет красивая девочка случайно встретилась со своей одноклассницей Катей, то есть Кейт Фридман, которая из Канады. Они сразу узнали друг друга и даже обнялись, хотя в восьмом классе не очень-то дружили. Эта Кейт говорила по-русски совсем без акцента, так что красивая девочка выразила ей свое восхищение.
– Почему это я должна по-русски с акцентом? – возмутилась Кейт Фридман. – Что за дела? Ты что, антисемитка?
– Но ты ведь дочка канадского посла! – сказала красивая девочка.
– А ты что, поверила? – засмеялась Кейт.
Поэзия и проч.
Давно собирался написать о поэзии в контексте социальных отношений. Поэзия и правда. Поэзия и проза. Поэзия и премии. Поэзия и промоушен. Поэзия и прессинг. Наконец, поэзия и прах, в который всё возвращается. В общем, поэзия и проч. Собирался, но как-то отвлекался на более интересные темы. Например, демография или историческая преемственность. Но вот в ответ на статью о разрывах в русской истории и культуре («Изобрази Россию мне») я получил вдохновляющий отзыв от читателя Дениса Афанасьева:
«Денис, Вы журналист, а не историк, культуролог, философ… У Вас нет ни соответствующих знаний, ни компетенций строить такие „теории“ и заниматься подобного рода „анализом“ во всеуслышание. Оставьте это дело профессионалам. Если же Вы уверены в правоте своих умозаключений, пишите в авторитетные издания и защищайте диссертацию. Тогда мы задумаемся над вашими заявлениями… А так это больше походит на мысли перед сном…»
Легче всего просто посмеяться над тем, что пишет тезка Афанасьев: дескать, о сложных материях имеет право судить только сертифицированный специалист. А если у тебя нет кандидатских корочек, то будь просто журналистом. Но что это такое – просто журналист? Он пишет о политике, обществе, праве, спорте, любви, не будучи дипломированным политологом, социологом, юристом, футболистом, донжуаном и проч.
Можно было бы обиженно отослать читателя к Яндексу и Википедии, где можно узнать, что я как раз культуролог и философ, кандидат наук, написавший тучу научных статей, в т. ч. переведенных на иностранные языки, автор и титульный редактор монографий, главный редактор научного журнала, входящего в список ВАК, и проч.
Но все это, конечно, глупо. Потому что Денис Афанасьев по большому счету прав. Не в смысле вопроса о разрывах российской цивилизации (тут он в спор не вступает). А в смысле вопроса Паниковского – Балаганова: «А ты кто такой?»
Если ты неизвестно кто – значит, и говоришь неизвестно что.
А если ты что-то из себя представляешь, то любые твои оригинальности и нестандартности будут рассмотрены.
«Представьтесь, пожалуйста», – как говорят секретарши начальников.
Совершенно правильный подход.
Потому что истина – не внутри текста. Она снаружи, и часто довольно далеко от того, что написано в книжке. Особенно в тех областях, где нет четких правил вывода умозаключений (как в математике) и нет повторяемых и проверяемых экспериментов (как в физике, химии, современной биологии). Впрочем, там тоже свои проблемы, ну да ладно. Останемся в иллюзиях, что есть «точные науки». Это полезное заблуждение.
В гуманитарных сферах (включая литературу и литературную критику) истина – это производное от власти. От права авторитетно сказать: вот это истина, а это – ложь. Или же скептически воскликнуть: «Что есть истина?» – лучший, интеллигентнейший способ возразить против любого утверждения или мнения.
Авторитетно – вот ключевое слово. А уж как авторитет завоеван – дело десятое. Драматург Всеволод Вишневский, когда читал свою пьесу перед театральной труппой, клал на стол маузер. И все слушали, боясь дохнуть, и аплодировали после каждого акта. О, наивные времена диктатуры пролетариата!
Главный (по должности главный, я имею в виду) советский эстетик 70-х годов писал примерно так: «Достаточно взглянуть на узор жилок осеннего листа или на дерево, которое отражается в серебристом водоеме, чтобы понять – прекрасное существует в природе». Означенный эстетик вовсе не был меланхоличным наблюдателем плакучих ив и рдяных листьев. Он выполнял партийную миссию – доказывал, что прекрасное – объективно. Это было политически важно.
В те времена наши философы страдали тяжелым неврозом объективности. Наверное, они бессознательно чувствовали, а может быть, даже осознавали, что почти все проекты советской власти были отчаянно субъективны: разночинские комплексы, плюс утопические фантазии, плюс нарочитое отрицание опыта политической, хозяйственной и культурной жизни, плюс текущие задачи фракционной борьбы. Безумная идея уничтожить крестьянство, еще более безумная идея мировой революции, средневековая идея изымать вредные книги – все это субъективно до шизофрении, до острого бреда.
Конечно, лучшие советские умы это понимали. Особенно – образованные люди, читавшие Гегеля в подлиннике. Но им было страшно. Поэтому в рецензии на книгу упомянутого главного эстетика один прекрасный наш философ (не буду всуе поминать его светлое имя) яростно ругал структурализм и психологизм и прочий субъективный идеализм и столь же бешено защищал марксизм. Аргумент единственный: идеализм есть орудие антикоммунизма, а Фрейд и Леви-Стросс – его агенты.
Разговор переходил в политическую плоскость. Что есть политика? Целедостижение с помощью власти. Что есть власть? Редуцированное насилие, возможность отдавать обязательные распоряжения. Всё, приехали. Кто не подчиняется, будет наказан. У нас великая объективная истина, у них мелкие субъективные заблуждения, в лучшем случае. Или злостное вранье, литье воды на вражескую мельницу. «Недопеченный гимназистик со скрытой кадетской психологией обвиняет меня в недооценке роли классовой борьбы? Да пусть молится богу, что не попался мне в руки в двадцатом году, я бы его разменял как контрика!» – говорит профессор Ганчук из трифоновского «Дома на набережной». Зря беснуется. Бронепоезд ушел. «Мелкобуржуазная стихия недодавлена», он же сам сказал. У власти скрытые кадеты и недоразоблаченные нововременцы. Бывший столп марксизма был записан в отступники-ревизионисты, опозорен и уволен из университета. Спасибо, к стенке не поставили.
Советский казус интересен тем, что обнажил взаимоотношения истины и власти. Что называется, до скального грунта. Власть, делегируя полномочия сертифицированным философам, утверждала объективную истину как особую властную ценность.
Применительно к литературной критике это означало, что официально выхваленные произведения – объективно высокого литературного качества.
Конечно, это бывает не только при советской власти. Это свойственно любому обществу, даже такому, где о государственном регулировании философии, литературы и искусства не слышали или успели забыть с XVIII века. Потому что в любом обществе и в любом его сегменте воспроизводятся властные отношения.
Другое дело, что ситуация бывает очень путаной и неочевидной.
В наше время власть в литературе завоевывается в результате межгрупповой борьбы критиков, конкуренции издательств, СМИ и премиальных институций, а также стыдливых оглядок на рынок. Вернее, не завоевывается, а дрейфует от одной точки к другой, подолгу не задерживаясь.
Блуждание центров власти – это ее ослабление. Литературной власти это тоже касается. Где те авторитеты, которые могут сориентировать меня в литературном пространстве? Кто может мне сказать: вот талант, вот крепкий мейнстрим, а тут и вовсе бездарность? Никто не может. Вернее, всякий может. И тут же получит в рыло, в смысле – язвительную отповедь. Или, хуже того (и гораздо чаще того), голос его затихнет в тумане.
Помню, в 1990 году Лев Аннинский написал краткий отклик на серию статей моего приятеля. Надобно сказать, что тот был не последний человек в политической публицистике, редактор популярного издания и вообще крупнейший анфан террибль. Я принес ему номер журнала «Дружба народов» с заметкой Аннинского.
– Боюсь читать, – слабо улыбнулся мой друг. – Отвернись, а?
А кому сейчас какая разница, что о нем напишет хоть сам…
А хоть кто? Да подумаешь!
Один главный критик исписался, другой, такой же главный, исхохмился. Третьего вообще не слышно. Это приносит массу неудобств.
Стандартный разговор с интеллигентным человеком: «Вы любите поэзию?» – «Да, конечно!» – «Вы читаете современных поэтов?» – «Ну разве что Бродского». Интересные дела. А почему? А потому что откуда знать интеллигентному человеку, какой поэт хороший, а какой – так себе?
С прозой в этом смысле надежнее. Читатели текущей прозы хотя бы отчасти доверяют собственному вкусу и рекламе. Еще сохранилась привычка куда-то опускать глаза во время поездки в метро; при этом платишь свои деньги, почти как за билет, и это справедливо. А кто читает стихи?
Феномен, описанный итальянским поэтом Эудженио Монтале: поэтов в Италии десять тысяч, тираж книги стихов не превышает тысячи экземпляров. Поэтическое сообщество, полагает автор, легко потребляет суммарный тираж. Тем более что 1000 экземпляров – цифра предельная (даже запредельная!), поэт выпускает книгу далеко не каждый год, а значительная часть тиража расходится среди родственников со стороны жены. Теоретически каждый итальянский поэт может иметь представление о творчестве всего 10 процентов своих коллег. Но только теоретически. И не только итальянский, мне кажется.
Поэтом мы условно назовем человека, выпускающего книгу стихов. Стихами условно назовем текст, в начале которого написано «стихи». Текст «стихи» имеет характерное типографическое оформление – на странице помещены короткие строчки разной длины и разного количества на разных страницах. Меж тем как текст «проза» (то есть текст, в начале которого написано что угодно, но не «стихи») типографически оформлен несколько иначе – на странице помещены длинные строки одинаковой длины и одинакового количества на разных страницах. Разумеется, кроме так называемых спусковых и концевых полос, но это мелочи, которые не мешают с первого взгляда отличить текст «проза» от текста «стихи». Очевидно, что по многим причинам, в том числе и в силу особенностей типографического оформления, текст «поэзия» гораздо легче и приятнее писать, чем читать за свои деньги. Текст «проза» – наоборот. Оговорка про деньги – существенная, и вот почему.
Поэтов примерно втрое больше, чем прозаиков. Под триста тысяч опубликовали сами себя на сервере stihi.ru; на сервере prosa.ru вывесили свои произведения почти сто тысяч прозаиков. Однако вывешенное стихотворение, по моим примерным подсчетам, читают вдвое – вчетверо чаще, чем вывешенный рассказ. Думаю, что дело опять-таки в «феномене Монтале» – количество прочтений прямо коррелирует с количеством участников проекта, проще говоря, читают сами себя и друг друга, внутри неких подгрупп и объединений этого громадного, вроде бы расплывчатого, но крепко ограниченного сообщества. Граница – непрофессионализм в простом, зарплатно-гонорарном смысле. Публикуют и читают бесплатно. Когда речь заходит о покупке, люди предпочитают приобрести книгу прозы.
Потому, что нет той власти, которая утвердила бы истину о великом современном поэте NN. Книгу которого непременно нужно прочитать. И кое-что выучить наизусть.
Поэтическая критика может быть увлекательна как филологический разбор (особенно приятно и поучительно, когда сражаются переводчики иностранной поэзии). Или если скандал с переходом на личности.
Но покупать все равно не хочется.
Потому что литературной власти больше нет. Рынок – это не власть, а деньги. Словосочетание «власть денег» – неудачная и антинаучная метафора.
Получилась, в общем-то, забавная ситуация: есть книжный рынок, есть конкурирующие в нерыночном поле группы литераторов. То есть промышленные воротилы есть, оппозиция тоже есть. И всё. Оппозиция без власти – явление обескураживающее. Нет власти – нет истины. И лжи, стало быть, тоже. Нет гениев, талантов, крепких середняков и бездарностей. Каждый сам себе кто хочет, а читателю он – никто.
Извините, товарищи писатели! Другого товарища Сталина у меня для вас нет.
Пятый пункт, или о равенстве полов
Недавно меня спросили – в Интернете, через мой блог – «Что вам особенно не нравится в мужчинах, дорогой Денис Викторович?». Именно так – что не нравится. И при этом именно в мужчинах. Вопрос, конечно, интересный. Особенно потому, что его задала женщина. А женщины страшно строги и сами предъявляют мужчинам очень серьезные требования. И не только по поводу социального статуса, финансового положения и бодибилдинга. Еще и парфюм, костюм, ногти, зубы, прическа, обувь и даже пятки! Всё должно быть comme il faut. Даже футболку под рубашкой нельзя. И не только цветную, чтоб просвечивала. Даже белую нельзя, чтоб ворот виднелся. Страшное дело.
Это я, опять же, почерпнул из дискуссий в Интернете.
Я этот вопрос слегка переформулировал, чтоб было по-мужски. Так сказать, разговор мужчины с мужчиной. Получилось так: в каких случаях мой собрат по гендеру вызывает у меня некоторую настороженность? Некоторую, что ли, внутреннюю несовместимость?
Притом что хамов, дураков, черносотенцев и жлобов я заранее выношу за скобки. Туда же я выношу людей постоянно пьяных и сильно немытых: с ними тоже трудно общаться, как с черносотенцами и жлобами.
Понятно, что речь идет о людях воспитанных и образованных, которые, наверное, могли бы стать приятными собеседниками и, возможно, хорошими приятелями, а там и друзьями – но что-то лично мне мешает. Что же? Получилось пять пунктов.
Итак. Мой собрат по мужскому полу вызывает у меня некоторое внутреннее отторжение, если он:
1) очень хорошо разбирается в марках дорогих часов;
2) произносит латинские пословицы с ошибками;
3) называет разных иностранных персонажей так: «Зигмунд Яковлевич Фрейд» или «Отто Фердинандович Бисмарк» – и думает, что это смешно;
4) называет, например, Шукшина «покойный Вася», а Высоцкого – «Владимир Семенович», указывая тем самым на некие особо близкие отношения с умершими знаменитостями;
5) намекает на то, что время от времени выполняет тайные и очень деликатные поручения правитель ства.