– В мою машину ее!
5 августа 1945 года
За решеткой виднелся угол какой-то улицы и уже изрядно оборванный, раздуваемый ветром транспарант «No fraternization with Germans»[198]. Угол был бойким: здесь, видимо, сходились-расходились какие-то дороги, и постоянно стояли группки немецких девушек и детей. Это близлежащие деревни выставляли свои передовые посты, которые рассказывали проходящим немецким солдатам, где можно остановиться, переночевать, а главное, где стоят американские патрули. Как Стази поняла, это была целая система дозорных, передававшая солдат, как по беспроволочному телеграфу, по всей оккупированной территории. Солдаты шли группками и поодиночке, с котомками, мешками, небритые, с забинтованными головами, часто опирающиеся на руки товарищей. И Стази, сидевшая в странном своем плену уже несколько недель, невольно вспоминала, как шесть лет назад в какой-то иной жизни она стояла с мамой у Промки на Кировском и смотрела на Красную армию, возвращавшуюся после, как писали во всех газетах, «героической победы над врагом». Солдаты ехали на танках и в грузовиках и печально смотрели на жителей. Те тоже стояли молча и в большинстве своем плакали. Мама тоже плакала, а Стази испытывала только унизительное ощущение обмана этой липовой победой с такими огромными жертвами.
– Не надо злиться, Стасенька, – вдруг прошептала тогда мама. – Ты поплачь, и это будет твоя солидарность с ними, обманутыми и невернувшимися.
Но заплакать Стази тогда не смогла.
Она не плакала и сейчас, хотя положение ее было непонятное и оттого еще более тяжелое. Тогда ее, плохо понимавшую, что происходит, но вдруг начавшую яростно отбиваться, даже кусаться, запихнули в кабину машины, не грузовика, как она ожидала. Тут же влез офицер НКВД и выгнал шофера. Стази сжалась в комок на заднем сиденье.
– Хватит дурить-то, – произнес голос, в котором Стази послышалось что-то знакомое, но давно забытое, словно голос этот звучал не то что из прошлой жизни, а вообще из другого мира.
– Зачем вы его убили?! – вдруг выкрикнула она, так и не открывая глаз, с мучительной яркостью увидев убиваемого, ничего не понимающего, брошенного ею пса.
– Кого? – удивился голос.
– Капитана Фракасса!
– Совсем рехнулась. Ты что, Славка? – И от прозвучавшего имени, которым ее давно никто не называл, она открыла заплывшие глаза. Офицер улыбнулся и снял фуражку. – Ну слава Богу. – Но Стази смотрела на это вполне мужественное и даже улыбающееся лицо и не могла понять. – Вот ведь что война делает, – неизвестно про что, произнес энкавэдэшник и присвистнул. И только по этому мальчишескому свисту Стази скорее догадалась, чем действительно узнала, Колечку Хайданова.
– Тебя что, специально за мной прислали? – оскалилась она и инстинктивно вжалась в сиденье.
– Делать нам больше нечего, – рассмеялся он, а Стази тут же запоздало подумала, что выдала себя. – Казаки – народ серьезный, сама по истории знаешь, союзничкам без нас не справиться. – Стази посмотрела на полковничьи погоны, потом скользнула взглядом по кителю. Ни одной нашивки за ранения. – Да черт с ними, как хорошо, что я тут оказался, хотя узнать тебя… ммм… трудновато. Я понимаю, тебе, видно, досталось. На, глотни, приди в себя, да поедем ко мне. Времени у меня немного, а хлопот с тобой будет изрядно.
– Какие со мной хлопоты? – Стази вдруг подняла голову, и в ее отекшем лице со спутанными волосами на миг сверкнула прежняя Стази Новинская, недоступная, неподкупная, равнодушная. – Расстреляйте лучше сразу.
– Ну вот, опять за свое. Сегодня отдохнешь, поешь нормально, вечер посидим, вспомним прошлое, а завтра проверочку пройдешь быстро, у меня ребята работать умеют, послезавтра врача пригласим, стимульнем тебя, и на следующей неделе поедешь в Ленинград свободная и чистенькая. Как раз к началу семестра успеешь.
Стази слушала, плохо понимая, но все же с трудом заставила себя произнести:
– Ты дурак, Хайданов. Я никуда не поеду и от ребенка избавляться не буду.
– Так у тебя любовь, что ли? Или ты не из лагеря? Ну, дела… Ладно, все равно до завтра ничего не решим. Васильев, на Рундштрассе, ко мне! – крикнул он в окно, и околачивавшийся неподалеку сержант лихо прыгнул за руль.
В комнате было прохладно и тихо, Стази с наслаждением, которого от себя даже не ожидала, вымылась и надела чистое офицерское исподнее, принесенное Николаем. И ребенок тоже задвигался будто свободнее и легче. Вечером пришел Хайданов с коньяком и подносом отборной еды.
– Ну рассказывай, Славушка, как дошла ты до жизни такой. – Он сел у окна, стараясь не смотреть на ее живот.
– А как все. – Стази встала и подошла чуть не вплотную к Николаю – Как все, которых вы решили считать предателями.
– А, плен. Неужели сразу под Лугой? Я потом пытался тебя там искать…
– Ничего, я облегчу работу тебе и твоим ребятам. Мой немецкий, школа в Вюрцбурге, роман с немецким генералом, работа переводчицей по лагерям, потом с письмами в Берлине, потом Берлинский университет, эвакуация, бомбежка, плутанья по горам, этот лагерь. Достаточно?
– Ты… по любви с ним спала? Он старик?
– Молодой и красивый. Настоящий офицер.
– А, аристократ, значит! Неужто твоя дворянская дурь из тебя не выбита?
– Выбивайте, умеете.
– И выблядок от него? А он, конечно, благородно застрелился, как мы на Одер вышли?
– Нет. Но это уже на ваше дело. А теперь уйди, я спать хочу. Если можешь дать мне спокойно по-человечески поспать в последний раз, то дай. А завтра… Впрочем, теперь все равно.
И Стази легла, отвернувшись к стене.
Тихо щелкнул замок. С третьего этажа ей не спуститься. Мысли ее были спокойны и отстраненны, словно думала она не о себе. Расстрелять ее, беременную, вряд ли расстреляют, но в лагерь, конечно, кинут, если она сможет добраться в этих столыпинских вагонах до Союза. Но, даже если она сохранит ребенка и родит, то никогда не сможет рассказать ему правду об его отце. Может быть, тогда лучше все-таки умереть сейчас им обоим? Выпрыгнуть из окна? Разбить голову о стенку? Но Стази в глубине души понимала, что не в силах сделать ни того ни другого. И Федор не разрешил бы ей. Хорошо, если он убит, повешен, а если взят в плен? НКВД пытает похлеще гестапо, и при мысли об этом все тело Стази пронзила тягучая боль, будто пытали ее саму. Она поднялась и долго ходила по комнате, пытаясь унять боль, и только под утро опустилась у прохладной стены на пол и забылась.
Утром пришел другой сержант, принес ей шинель, ботинки и перевел на первый этаж, где окна были уже с решетками. Еду, правда, принесли, и хорошую, даже сливки. Стази ела жадно, почти давясь, и раздвоенное ее сознание видело себя со стороны: погрузневшую, чавкающую, безобразно одетую, а с другой она чувствовала себя все той же Стази, жадно и преданно смотрящей в черничные глаза и знающей, что нет города лучше, чем Ленинград, и нет страны любимей, чем Россия. «Хорошо бы сойти с ума, – пришла ей в голову спасительная мысль. – И, может быть, это уже происходит… И все же я должна сделать всё, чтобы ребенок родился и узнал. И я пойду ради этого на всё».
Хайданов пришел снова на закате, но теперь без коньяка и еды. Он был бледен и встал у дверей, сцепив руки за спиной. Стази спокойно осталась сидеть, белея в сумерках рубахой, туго натянутой на животе.
– Сука. Ты работала на РОА.
– Я никогда не работала ни на РОА, ни на КОНР. Только на ОКВ, на немцев. И не понимаю, чем ты так возмущен? Я никогда не любила Советы и никогда не хотела поражения России. Только большевикам. И это был не худший способ.
– Врешь. Ты была в Праге на этом идиотском сборище власовцев.
– Была. Меня пригласил Штрикфельд. Я украшала банкет, это не работа, я была студенткой, каких, русских, там были десятки.
– Ты в дерьме с ног до головы, понимаешь? Я тебя могу расстрелять сейчас, здесь, сам!
– Я уже сказала: стреляй.
– От кого ребенок, отвечай немедленно!
– Я вижу, тебя больше всего интересует это. Но именно этого я тебе не скажу. Сделай так, чтобы я родила здесь спокойно, и я расскажу тебе очень многое, я много знаю, это будет важно…
Неожиданно Хайданов бросился к ней и, больно отводя плечи назад, стал целовать, ища ускользающий рот.
– Ненавижу… ненавижу… – хрипел он, но тело его говорило иное. Стази стояла, вцепившись в спинку кресла, и терпела, сжав зубы. Наконец он оторвался от нее, губы его дрожали. – Скажи, скажи, кто он? Ты любила его, любила?!
– Люблю.
– Скажи, и я все сделаю, чтобы тебя вытащить!
– Нет.
«Господи! – мелькнуло у нее. – Почему я так упорствую? Что это изменит? Но я не могу, не могу отдать им даже его имя. А если он жив? Они убьют его мною…»
– Скажи, тварь, или я позову сейчас сюда караул, и они будут драть тебя у меня на глазах, поняла?
– Как огрубила тебя война, Колечка. Четыре года назад ты читал мне Цингрефа, а теперь насилуешь.
– Люблю.
– Скажи, и я все сделаю, чтобы тебя вытащить!
– Нет.
«Господи! – мелькнуло у нее. – Почему я так упорствую? Что это изменит? Но я не могу, не могу отдать им даже его имя. А если он жив? Они убьют его мною…»
– Скажи, тварь, или я позову сейчас сюда караул, и они будут драть тебя у меня на глазах, поняла?
– Как огрубила тебя война, Колечка. Четыре года назад ты читал мне Цингрефа, а теперь насилуешь.
– Хорошо же, – вдруг успокоился он. – Я найду на тебя управу. – И вышел, не хлопнув дверью.
И вот Стази сидела уже третью неделю, предоставленная своим мыслям. Ее отлично кормили, принесли более или менее приличную женскую одежду, и скоро лицо ее засветилось тем прекрасным внутренним светом, какой иногда, хотя и очень редко, бывает у беременных, живущих напряженной духовной жизнью. Реальная жизнь проходила мимо нее, странная послевоенная жизнь, в которой все было непонятно. Стази часами сидела у окна и смотрела, как меняется эта жизнь. Сначала американки стали все чаще менять свою форму на цветастые платья, потом на улицах заиграли оркестры, и однажды она почти с ужасом услышала, как где-то за углом заиграли сначала «Полюшко», только очень быстро, а потом и «Тачанку-ростовчанку». Последняя так полюбилась американцам, что играли ее постоянно, и мелодия эта стала для Стази навязчивым кошмаром. Она спасалась чтением стихов наизусть: ни книг, ни газет ей, конечно, не давали и на любые вопросы отмалчивались.
Хайданов появился не вечером, а среди бела дня, пропыленный и взбудораженный. Стази постаралась даже не повернуть головы.
– Что, будешь продолжать свои игрища?
– Как и ты свои, надо полагать.
– Я предлагаю тебе в последний раз: назови имя отца ребенка по-хорошему.
– И что я получу за это? Новую жизнь в стране, которую вы опоганили, растерзали, изувечили? Благодарю.
– Чертова кукла! Сейчас я тебя заставлю!
Стази закрыла глаза.
– Юбку поднять?
– На хрена мне твоя юбка! Могу тебе сообщить, где я был. Меня послали сюда, в Баварию, поймать генерала Винского. Слышала это имя?
– Кажется, да, но не помню в связи с чем.
– Неужели? Ладно. Сейчас я покажу его тебе, а потом поговорим. – Он рывком поднял Стази, подвел к окну и, крепко обняв сзади рукой за плечи и грудь, крикнул кому-то: – Выводите! – Часы на руке стучали в унисон с ее сердцем, и дыхания не хватало все больше. – Не отворачиваться! Смотреть! – Другой рукой Николай повернул ее подбородок. – Ну! – Из-за угла от ворот дома шли два красноармейца, а между твердо и не спеша шагал невысокий седой человек в форме, похожей на форму старой русской армии. Стази сглотнула комок. – Михаил Николаевич! – вдруг чуть ли не в ухо ей крикнул Хайданов, человек поднял голову, и Стази увидела отца.
Она рванулась, но Николай держал ее крепко. Она отчаянно кричала, извивалась и билась в его руках, но он, кивнув конвойным, развернул ее к себе. Холодная пряжка ремня уперлась ей в живот.
– Так вот: или ты расскажешь мне все – или я прикажу его расстрелять немедленно. Жаль трофея, но при попытке к бегству, что весьма реально, сойдет. Больше того, я расскажу ему перед смертью, что ты была тут, могла его спасти и не сделала этого.
О, проклятая власть, которая убивает и прошлое, и будущее! Где спасительный обморок? Где силы умереть?
И Хайданов почти с мистическим ужасом увидел, что Стази, гордая Стази падает на колени и жарко целует его пропыленные сапоги, пахнущие ваксой. И тонкие руки обнимают колени, и сухие глаза затравленно молят…
– Я буду твоей рабой, Коленька, буду вечно твоей, лучшей женой, ты знаешь, я могу много, у нас будет светский дом, связи, ты станешь… ты добьешься… спаси его… я все, все скажу… это Сержик… Сергей Ламздорф, знаешь, из РОА, такой высокий, красивый, из гвардейского батальона… но я тебя, тебя одного… вечно… дай только родить… – Лицо ее с черными полосами от грязи было страшно и прекрасно одновременно, и Хайданов медленно отступал к дверям. Стази ползла за ним и уже почти выла как волчица: – Дворянская кровь… она должна быть, не прерываться… но мы воспитаем его, как ты хочешь… пощади, пожалей…
И в вое, спасавшем Стази от самое себя, она не услышала отдаленного хлопка выстрела.
ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКАИЗВЕСТИЯ Совета Депутатов Трудящихся СССР. № 81, 2.8.1946 г.
На днях Военная Коллегия Верховного Суда СССР рассмотрела дело по обвинению: ВЛАСОВА А. А., МАЛЫШКИНА В. Ф., ЖИЛЕНКОВА Г. Н., ТРУХИНА Ф. И., ЗАКУТНОГО Д. Е., БЛАГОВЕЩЕНСКОГО И. А., МЕАНДРОВА М. А., МАЛЬЦЕВА В. И., БУНЯЧЕНКО С. К., ЗВЕРЕВА Г. А., КАРБУКОВА В. Д., ШАТОВА И. С. в измене Родине и в том, что они, будучи агентами германской разведки, проводили активную шпионскую, диверсионную и террористическую деятельность против Советского Союза, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58–16, 58–8, 58–9, 58–10, 58–11 Уголовного кодекса РСФСР.
Все обвиняемые признали себя виновными в предъявленных им обвинениях.
В соответствии с пунктом 11 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 августа 1943 года, Военная Коллегия Верховного Суда СССР приговорила: Власова, Малышкина, Жиленкова, Трухина, Закутного, Благовещенского, Меандрова, Мальцева, Буняченко, Зверева, Карбукова и Шатова к смертной казни через повешение. Приговор приведен в исполнение.
Эпилог
Над Москвой плыла воистину булгаковская жара. Никого уже не смущал плавившийся асфальт, в который влипала обувь до такой степени, что ходить на каблуках стало решительно невозможно. Город напоминал аквариум нерадивого хозяина, в мутной воде которого еле двигались, тяжело шевеля плавниками, полудохлые рыбы. Сравнение с водой подчеркивали и носимые всеми очки для бассейна, позволявшие дойти хотя бы до работы, сохранив глаза от въедливого дыма, и медицинские маски голубого цвета. Словом, настоящий прообраз апокалипсиса, и странно, что не видно было на улицах снующих операторов, запечатлевающих этот кошмар для дальнейших вставок в фильмы ужасов.
Донской монастырь тоже плавал в серой дымке, и его могучие стены становились в ее неверном дрожании зыбкими и словно бы невесомыми и полупрозрачными. Правда, женщина, неуверенно подходившая к воротам со стороны Угловой башни, достаточно скептически морщила крупный рот. По ее виду и, главное, по выражению лица сразу можно было сказать, что она петербурженка, хотя и присутствовало в ее лице еще нечто другое, не городское. Она была высока, худа, пряма и выглядела одновременно и на тридцать, и на сорок. Она шла медленно, словно сверяясь с картой, хотя руки ее были пусты, только через плечо болталась маленькая сумочка – видно, совсем пустая. Она останавливалась, оглядывалась и порой даже прикрывала глаза. Перед воротами она замерла надолго и смотрела вверх на незаконченную колокольню, будто сравнивая ее с чем-то другим, и опять чуть презрительно кривилась. Разумеется, на взгляд петербуржца ансамбль монастыря был пестр, если не сказать – аляповат, разнороден, разностилен, и потому воспринимался с трудом. Конечно, детская пестрота его стеночек, главок, воротец и закомарок радовала глаз, но дыхания большого стиля, столь привычного жителям второй столицы, здесь не чувствовалось. Женщина перекрестилась и отправилась медленно бродить по запутанным уголкам. Как на свои, смотрела она на надгробия героев, писателей и философов, смахивала с них сухие, скрученные от жары листья, заходила в храмы и снова начинала свое бесцельное хождение кругами. С большим удивлением остановилась она у танка, нелепо окрашенного в белую краску с кровавой надписью «Дмитрий Донской».
– Как странно, – прошептала она и снова пошла бродить, теперь держась ближе к внутреннему кругу стен.
Так бродила она много часов, напоминая со стороны охотничью собаку, силящуюся поймать тонкие эманации позавчерашнего птичьего следа. Путь ее неизбежно проходил и мимо колумбария, чем-то неуловимо напоминавшего римский дворик своими покрытыми мхом ноздреватыми стенками, прохладой и тенями деревьев и забвения. Колумбарий был совершенно пуст в этот рабочий и непереносимый от жары день, если не считать пары вечных кладбищенских бабусек и мужчины в льняном костюме, темнеющем на спине пятном пота. Он сидел на скамье под стенкой, грыз травинку и периодически чертил что-то на песке носком белого щегольского ботинка. Когда странная женская фигура прошла мимо него в третий раз, он с чисто московской расторопностью поднялся и окликнул ее:
– Вы что-нибудь ищете, девушка?
Она остановилась и посмотрела на него с любопытством.
– В принципе, ищу. Но вы вряд ли поможете.
– Почему же? – словно бы и обиделся господин, всем своим обликом и впрямь напоминавший настоящего московского барина: полноватое лицо с породистым носом, сочные губы любителя еды и жизни, сметливые серые глаза под разлетистыми бровями. – Если не я, так мой дядя. Он здесь уйму лет проработал директором музея.