Мшава - Якубовский Аскольд Павлович 5 стр.


Мне стало стыдно, и я согласился.

— Да ладно, ладно... в общем... прав ты, наверное.

Так мы вступили на свою новую жизненную тропу.

И когда я пытаюсь найти, отметить ту точку, пункт, с которого начался наш новый путь, то вижу — здесь, у избы, моим согласием.

А стоило только вспомнить боязнь кузнеца, эти безумные старые лица и пронизывающие глаза старца.

В сущности, у него в руках были все орудия власти — религия, толпа фанатиков и собственная армия — два здоровых плосколобых идиота. И тайная полиция (узнал же он про мою пятерку). Его бы в средние века, в чертолом политических комбинаций.

11

Тактику и стратегию борьбы с «адамантом веры» мы разрабатывали ночью, лежа на полатях. Плотно закрыли двери, чтобы выпь не мешала. Говорили вполголоса, временами шептались и ощущали себя заговорщиками. Ощущение было незнакомое и приятное.

Никола курил. В темноте то вспухала, то гасла красная шапочка папиросы. Ко мне вяз настырный комар-одиночка, пикируя с тонким, звенящим визгом.

— Основа нашей стратегии, — важно говорил я, отмахиваясь от комара, — наносим удар по религиозным предрассудкам; религия — опиум для народа. Основная мысль — бога нет, а есть только материя. Тактика — организуем диспут со «святым старцем» и разнесем его в клочья на научной основе. Используем дарвинизм и космические полеты. Упомянем Джордано Бруно. Как его сожгли церковные, мракобесы. Подведем такую базу: если человек по дурости не видит добра, то надо тащить его и тыкать носом, как щенка в чашку.

— Точно!

Никола выплюнул папиросу, сел, зацепив макушкой потолок, и выложил свои намерения:

— Я, значит, жму на девчат. Оружие — патефон, современная музыка. Как грохну им «Тумба-ле-ле» — и все! Ну, и расскажем о жизни в городе — платья, чулки паутинка, туфельки и прочее. Не устоят, ручаюсь. Батарея у твоего фонарика еще не села? Во, беру фонарик и «фокус-мокус-черевокус»... Никакого обмана, никакой ловкости рук: нажимаю кнопку, загорается лампочка. Все! И наступят у святого Григория горькие времена, горькие...

— Правильно! А семейным расскажем про ясли, роддома, домовые кухни, столовые...

И, весело щебеча, как пара апрельских воробьев, мы улеглись и быстро заснули.

А в это время решалась наша судьба.

В землянке, у мигающего языка плошки, сидели закостеневшие старики и кроили жизнь по-своему. Только через два дня узнал я об этом. Узнал, а что толку...

А теперь вот думаю, что действовать надо было иначе — уйти и вызвать людей умелых, знающих.

Но мы были молоды, полны задора и... потрясающе неопытны во многих серьезных делах.


… Утро воскресного дня. Ясно, ветрено, свежо. Гнус и болотную сырость унесло. Дышится легко, свободно.

Люди принарядились и вышли — все. Парни — бородатые, бледные — пылают красными рубашками, этакие бродячие двуногие маки. Девушки в стиранных-перестиранных сарафанах. На головах — венки, глаза шалые, смех трепетный. Семейные: мужья в новых опоясках, бороды расчесаны, волосы смазаны маслом и блестят; жены — в новых косынках.

Мужчины расселись на завалинке нашего дома. Говорливые повели мудреные, извилистые речи, молчальники ухмылялись в дремучие бороды.

Никола побрился, наодеколонился, взял патефон и ушел к девчатам.

Я подсел к мужикам, но на отлете, подальше — у многих трахома, гноящиеся красные глаза.

Мужики, значительно склонив головы, рассуждали о делах ближних — о сенокосе, о том, что позарез нужен бык; говорили и о делах более дальних — о зимнем промысле и о жизни — тоскливо, мол.

Ухватившись за это, я вступил в разговор и стал рассказывать. Говорил обо всем подряд: о врачах, о телевизорах, о свободе вероисповедания, о сладких компотах в банках, самолетах и детских яслях, о разводах и диметилфталате.

— Что, и верить дозволено? — завозились, заерзали мужики.

— А как же! У нас православные, и католики, и магометане, и ваш брат, староверы. Каждый по-своему с ума сходит. Но так — сам сходи, а других не задевай.

— Во! — крикнул один. — Не задевай. Каждый сам себе уставник!

Интересовались и другим:

— Так что, старуху под зад и берешь отроковицу? — осведомлялся плотный рыжий мужик, лет этак за пятьдесят. — Так?

— Гы-гы-гы, — ржали мужики. — Отроковицу ему подавай! Прокудник...

Вдруг принесся скрежещущий звук. Он когтем разодрал тишину. Патефон.

Все поднялись и не спеша, с достоинством, зашагали смотреть.

Никола устроился невдалеке. Тут же двумя табунками — парни и девушки. Вид — испуганно-любопытствующий.

Патефончик бесновался и завывал отчаянно. Около него вошедший в раж Никола показывал, как пляшут в городе — мох летел клочьями из-под его ног. А в стороне, среди таловых кустов, разинув беззубый розовый рот, стояла древняя старушенция. Дикая пластинка кончилась. Никола закрутил «Рябинушку».

Вот что пришлось к месту! «Рябинушка» потянула людей, как магнит гвозди, — свое, родное, полузабытое. Патефон тесно обступили.

Из пластинок, мне помнится, были и «Куда бежишь, тропинка милая», и «Веселись, негритянка», и «Быть тебе только другом», и что-то людоедское.

Патефон хрипел и скрежетал до позднего вечера и имел невероятный, бешеный успех, а Никола обрел свое истинное призванье. Ему бы — в конферансье... Я бы не смог, духу не хватило, а он шутил, объяснял, танцевал, рассказывал и произвел сильное впечатление. Его хвалили мужики — «молодой да ранний», хвалили и женщины, глядя тающим взглядом: «ну чисто анделочек».

В сумерках, наскоро перекусив, Никола взял мой фонарик и удалился. Начинался его «фокус-мокус-черевокус». От вспышек фонарика болотные люди поначалу пятились. Потом, боязливо улыбаясь, сами нажимали кнопку.

Наконец все разошлись и установилась тишина. Гасли огоньки. Густо летел комар. Болотные люди, засев по избам, разводили под полатями дымокуры и, ворочаясь в дыму, шевелили мозгами. На реке орала выпь.

По блестящей мокрой траве от избы к берегу и от берега к избе ходил Никола, облапив кузнецову Катьку. Он что-то напевал вполголоса и все мигал моим фонариком. Моим! Пропала батарейка. Ну ладно же...

Я густо намазался диметилфталатом и сел на крыльце — нате, выкусите! Сидел, глядел в темноту.

А Никола все ходил и мигал фонарем, ходил и мигал. Потом они целовались. Тогда я плюнул на все и ушел в избу, влез на полати и валялся без сна. Злился на косоруких мужиков — полати безобразно сделаны, отовсюду торчат какие-то шишки и впиваются в бока...

Наверное, часа в два ночи пришел Никола. Что-то мурлыкая, разулся, швырнул сапоги и лег рядом. Потянулся с хрустом, с блаженным мычанием. Спросил:

— Спишь?

— Сплю.

— Ну как получилось?

— Здорово. Особенно балетные номера.

— Злишься?

— Выдумаешь тоже... Ну, а Катя? — (Горло перехватило.)

— Готово, — ответил он немного туманно и опять замычал и потянулся.

— Ну, ладно, будем спать... Спи давай, спи...

— Спать, спать! — Никола сел, чиркнул спичкой, дохнул табачным дымом. — Все спать! И что ты спишь! Девчата — мармелад, а ты не ухаживаешь, не влюбляешься.

— Иди ты к черту! — ответил я. — Уже сплю! Сплю!

— Смотри, жизнь не проспи.

А сон не шел. Я все думал, словно резину жевал, почему это у Николы все в жизни катится на шарикоподшипниках и куда нужно, а у меня — с ржавым железным скрипом. Почему не могу я так вот — легко жить? Я любил Николу, но сейчас прямо-таки ненавидел его. И если бы здешние парни намяли ему холку за Катьку (случалось такое в других местах), я бы, конечно, вступился, стал защищать его, но все-таки был бы тайно рад.

Сложно все в жизни...

12

Следующий день был шумный и немного путаный.

Часов в шесть утра явилась делегация сердитых женщин, спрашивающих, что такое детские ясли и столовые. Кричали разноголосо:

— Мужикам чо? Большак придет, поист и на завалину лясы точит. А чуть чо — кулаками! А старики да старицы заладили одно: «Да убоится мужа». А тут робенок, а тут еда, починка. Глаза болят, гноем склеиваются. Слепнем! Старики шепчут — все грех. Мыться грех, ходить грязными — подвиг. Им помирать — землей пахнут, а робятам нашим жить. Ну как там, в угороде? Какое такое бабье житье?

Рассказ о женщинах-начальниках поразил их — замолчали, глядели во все глаза. Потом, как горох из прорвавшегося мешка, посыпался миллион вопросов: Что? Где? Откуда? Почему?

Разъясняя, Никола извлек из кармана любовно хранимое — вырезанных из разных журналов наикрасивейших и молодых женщин. Тоже подействовало, и крепко. Я и не ожидал такого.

Никола был практик. Должно быть, люди родятся такими: один деловит, другой наивен. Деловитый и в детстве — жох, наивный и под старость в прежнем своем качестве.

В общем, как это ни странно, наш план удался. Мы поманили измученных тайгой, болотом, болезнями людей настоящей жизнью.

Роптали все. До лекций и диспутов дело не дошло.

Мы с Николой ходили всюду... Мы помылись, почистились, насквозь пропитались диметилфталатом. Нас и комары не ели. И болотные люди завистливо говорили:

Мы с Николой ходили всюду... Мы помылись, почистились, насквозь пропитались диметилфталатом. Нас и комары не ели. И болотные люди завистливо говорили:

— Нехристи ведь, а как живут! Даже комарей не боятся. А мы-то с подкуром спим, обмазавшись дегтем — бодрствуем. Почернели, как головешки.

Мы расширяли пробитую брешь. Никола — патефоном, я — беседами. Я рассказывал обо всем — о разнообразных событиях в мире, о полетах в космос, о высотных домах, о газовых плитах.

— Ну и поет, — громко восхищался кузнец, ободряюще мигая. — Красноглаголив.

— Прокудишь! — вскрикивал какой-нибудь старикан, щетиня бороду. — Нестерпимо! Мечтанья все это! Прокрались, яко тать в нощи, и искушают. Чо вы с ними хороводитесь, мужики? В шею слуг антихристовых!

— А чем кричать, папаша, съездите да посмотрите, — предлагал я. — Своими глазами увидите. Пойдемте с нами.

— Врешь, тыщекратно врешь! За душами пришел, сатана? — вопил, брызгал слюнями старик. — Где крест? А? Тельник-то? А ну, обмахнись крестом, выворотень!

— Коли хотите, сами обмахивайте, — отвечал я. — Обомшели вы тут, а под лежачий камень и вода не течет. Вот у вас, папаша, трахома. Ишь, глаза как гноятся. Здесь ослепнете, а в городе быстро вылечат. Да и сюда доктора приедут, будут лечить. Даром.

— Тьфу! Плевал я на твоих дохтуров! Лучше слепым быть, аки Лазарь, да с нутряным зрячим оком, чем глазастым во тьме адской сновать.

— А ты не труби, старый! — басил кузнец. — В самом деле, чо киснем в болоте? Мозга у нас прокисли, ей-ей ... Где бес? Где антихрист? Чо, бог слабже антихриста, что ли? Не защитит, не укроет? А?

— Тебе бы помолчать лучше, Вельзевул неумытый, — резал старик.

— Сам ты Вельзевул!

— А вы Яшку, Яшку поспрашивайте... Он — оттуля! — выкрикнул другой старик. — Ничего этакого ни разу не говорил.

Яшка тотчас выступил вперед — тихонький, причесанный. Руки сложены на груди, глаза потуплены. Ну, чисто пряник медовый.

«Ну и сволочь», — думал я.

— Чо нам Яшка! — зашевелились мужики. — Купилы да бабы — вот он и весь, твой Яшка.

— Из-за шкурок только к нам и шастает...

— Шкура и есть!..

Яшка тотчас нырнул за спины — молчком и словно растаял. И сколько я ни присматривался, Яшки не было — будто привиделся.

— Бабы лютуют, — заговорил рыжебородый молодой мужик. — Никакого сладу. Моя грит — бороду сбрей, рожи не видно. И сама, грит, хожу в балахонах и ичигах, а ноги у меня баские.

— Гы-гы-гы!.. Го-го-го!..

— А чо ржете, чо! Ходим, как лешие. Я молодой, а похож на старца!

В смех и разговоры врывался скрипучий голос патефона.

И суетливо, как лесные мураши, по тропкам сновали старцы и старицы. Шли поодиночке, по двое, по трое, мелькая промеж сосен быстрыми тенями.

А вечером, часов в семь, раздались сухие певучие удары, понеслись, будоража эхо.

— Клеплют в малое дерево... Бяда! — всполошились мужики.

И тогда-то раздался нестройный крик:

— Зрите, последние христиане!

Все обернулись.

На берегу сидел старец. Голый. Он светил на солнце отвратительной наготой иссохшего полумертвого тела. И дымился, как головешка, — это налетел гнус.

Когда он там устроился, я не заметил. Должно быть, под прикрытием стариковских гнутых спин. Но он сидел, и в этом было какое-то неясное для меня и вполне определенное для староверов значение.

Вокруг стояли старухи. Они кричали горестно, воющими голосами:

— На муку идет!.. О-ох, родимый, что задумал?.. Отступись, пожалей себя...

Но старец был недвижим и молчалив, словно пластмассовый.

13

Близилась ночь.

Смеркалось.

Деревушка молчала — ни огня, ни дыма. Всюду недвижные, смутные фигуры, почесывающиеся и переступающие с ноги на ногу.

Что там у них происходит, какие мысли шевелятся в этих дремучих головах?

Ревет непоеная, некормленая скотина, а никто не идет к ней. Собаки, тонко ощущая все перемены, попрятались, будто и нет их.

За ночь мы с Николой раз десять выходили посмотреть.

Старец белел неподвижно. Если бы хоть шевельнулся, вытянул руку или, сломав ветку, отмахивался от комаров, было бы понятней. Но так... Я ходил от человека к человеку и говорил:

— Послушайте, он же простынет. Подцепит воспаление легких — и конец. Врачей-то нет.

Мне не отвечали. Словно стена разгородила нас. А когда я направлялся к старцу, меня перехватывали и толкали назад, к избе — молча, почти не глядя. И опять стояли и смотрели.

От белеющей в ночи маленькой фигуры веяло чем-то загадочным, даже страшным. Она словно растворялась и пропитывала все. Поднималась древняя лесная жуть. Выглядывали из-за стволов губастые рожи, в осоке торчали рога, где-то невдалеке хохотали лесные, невидимые днем, жители. Во мхах горели синие свечечки и перебегали с места на место, указывая древние зарытые клады.

...Пришло утро. Старец был серый, терял очертания в сером столбе гнуса — комаров и мошкары. Но теперь он поднялся, стоял. Шевелились губы, руки вычерчивали мелкие кресты — должно быть, старец молился. Старухи сбились вокруг него густым, испуганным стадом. Стонали, всхлипывали, некоторые падали в мокрую осоку и бились, как рыбы. Иные вскрикивали громко и глухо:

— Фиал!.. Адамант благочестия!.. Души наши спасает, муки принимает...

Те, что помоложе, стояли разрозненно.

Но вот старец вскинул руки широким жестом. Старухи завыли, кланяясь, падая на колени.

И, разорвав этот жуткий вой, загремел молодой, репродукторный голос старца. Да, голосовые связки у него были первый сорт и дыханье поставлено, как у спринтера. Он говорил медленно, размеренно, внятно своим металлически звенящим голосом, каждым словом вбивая незримый гвоздь.

Вопросил:

— Что хощеши, человек?

Ответил:

— Знаю, ведаю — мнози борются страсти со всяким человеком. Налетают, мучают. Яко волны, накатывают житейские сласти и похоти. Желанья восстают в душе. Куда пойти? В мир? В миру богомерзкие коби, а бес, он здесь, рядом...

Рука старца описала круг, палец указывал на каждого. Палец словно удлинялся, вытягиваясь, и мне показалось, грязным ногтем царапнул меня по лицу.

Люди пятились, осматривали друг друга, словно пытаясь увидеть беса. И столь велика была сила жеста, что и мы с Николой осмотрелись. А старец, форсируя звук голоса, рискуя сорвать его, громыхал, и эхо разносило слова:

— Бес сидит на левом плече, ангел на правом. И оба шепчут в ухо. Бес шепчет — одень свое тело шелком и бархатом, бес шепчет — соблазни жену ближнего своего, бес шепчет — запряги меня в телегу, сам повезу тебя, войди в чрево птицы железной — понесу тебя! И рече безумец в сердце своем и крадется ко греху, как тать в нощи. И погубляет себя. И кипит его душа в смоляном котле. Смола вздувается пузырями, а беси... Они тут как тут, с вилами, лопатами, лохматые, черные, смрадные. И все шпыняют грешника, все под ребра, под ребра его! И так — вечно. Ангел шепчет сладостным голосом — душу спасай, душу! О, человече! Что твориша, несмышленое, погубляешь себя, непристойному телу своему и животу угождая? Не хощеши душу спасать, иди в мир. Там антихрист, там — беси. Истинно вам говорю, когда бес...

Принесся ветер, шевельнул деревья и сдул остальные слова. Было видно быстрое шевеленье бороды, раскрывающийся рот. Изредка, прорываясь, доносились к нам одно-два слова, лишенные смысла, но пропитанные темной силой.

Старец завладел толпой. Он делал жест — и все поворачивались как один, и я сам чувствовал нестерпимое желание повернуться. И с трудом преодолевал его.

Ветер опять заблудился в деревьях и умер. И опять рвется голос:

— ...Откуда взялись, зачем явились чужане? Сами видели — громовые стрелы ударили двоекратно и два огненных шара, плюясь огнем, плыли над пучиной, и глаз антихристов пронесся над нами. Вот они, беси!.. Соблазнять пришли... А можа, и люди, да сами совращенные антихристом. И с вами будет такое. О деточках думайте, бо сказано было: «Аще же дети согрешат отцовским небрежением, ему о тех грехах ответ держать».

И пошел дальше на жалобной ноте, играя голосом, как эстрадный солист:

— Я чо, я старенький, дряхленький!.. Уйду ко зверям в пустынь. Смириться надо — смиреньем мир стоит. Я чо — я уйду, сам себе выкопаю ямку, сяду и буду молиться за вас, грешных.

Поднялось солнце, пронизало верхушками сосен и легло длинными, мерцающими, шевелящимися полосами.

Тень от старца, узкая и длинная, как от телеграфного столба, упала на серую, росную траву.

Он пристально, из-под ладошки, вглядывался в свою тень. Вдруг, взмахнув руками, указал перстом, вскрикнул радостно:

— Вот! Вот! Вижу!.. Знак вижу!.. Его благостная рука указала святое место.

Он рухнул на колени, крестился, махая желтой костлявой рукой. Недовольный его быстрыми движениями гнус заклубился дымным облачком.

— Он видит, видит... — зашумела толпа.

— Поспешайте сюда, вставайте рядом, избранные, свыше отмеченные. Зрите тень, на главу свою смотрите.

Сначала нерешительно, по одному, по двое, потом все разом хлынули люди, становились, смотрели. Старец вопросил:

Назад Дальше