Я на всю жизнь остался верным поклонником Аллы Константиновны, люблю ее Татьяну („Враги“), Анну Каренину, Юлию Тугину, Кручинину; любил ее Офелию, Соню, но во всех этих ролях я искал (и радовался, находя) мою дорогую Финочку, мою первую любовь, первую любовь моего поколения москвичей» (В. Шверубович. О старом Художественном театре).
ТАРДОВ Владимир Геннадиевич
псевд. Т. Ардов;1879 – 8.4.1938Поэт, критик, драматург, публицист. Стихотворные сборники «Вечерний свет» (М., 1907), «Странник» (М., 1912). Автор книги «Отражения личности. Критические опыты» (М., 1909).
«Тардов… был ростом мал, большеголов, белесо-рус и судил о стихах авторитетно; я побаивался его критики и не дерзал прочесть ему юношеской своей поэмы „Хаскэм“» (С. Маковский. Портреты современников).
ТАРЛЕ Евгений Викторович
27.10(8.11).1875 – 5.1.1955Историк. В 1903–1917 – приват-доцент Петербургского университета; в 1913–1918 – профессор Юрьевского университета. С 1917 – профессор Петербургского университета. Сочинения «Рабочий класс во Франции в эпоху революции» (т. 1–2, СПб., 1909–1911), «Континентальная блокада» (Пг., 1913), «Экономическая жизнь королевства Италии в царствование Наполеона I» (СПб., 1916) и др.
«Однажды, воротившись к Анненским вместе с детьми после далекой прогулки, я увидел на террасе за чайным столом моложавого, красивого, полного, необыкновенно учтивого гостя. …Он встал со стула и галантно поздоровался с ними – каждому сказал несколько благоволительных слов; потом с какими-то затейливыми, чрезвычайно приятными круглыми жестами, выражавшими высшую степень признательности, принял от хозяйки чашку чаю и продолжал начатый разговор.
Это был профессор Евгений Викторович Тарле, и не прошло получаса, как я был окончательно пленен и им самим, и его разговором, и его прямо-таки сверхъестественной памятью. Когда Владимир Галактионович [Короленко. – Сост.], который с давнего времени интересовался пугачевским восстанием, задал ему какой-то вопрос, относившийся к тем временам, Тарле, отвечая ему, воспроизвел наизусть и письма и указы Екатерины Второй, и отрывки из мемуаров Державина, и какие-то еще неизвестные архивные данные о Михельсоне, о Хлопуше, о яицких казаках…
А когда Татьяна Александровна [жена В. Короленко. – Сост.], по образованию историк, заговорила с Тарле о Наполеоне Третьем, он легко и свободно шагнул из одного столетия в другое, будто был современником обоих столетий и бурно участвовал в жизни обоих: без всякой натуги воспроизвел наизусть одну из антинаполеоновских речей Жюля Фавра, потом продекламировал в подлиннике длиннейшее стихотворение Виктора Гюго, шельмующее того же злополучного императора Франции, потом привел в дословном переводе большие отрывки из записок герцога де Персиньи, словно эти записки были у него перед глазами тут же, на чайном столе.
И с такой же легкостью стал воскрешать перед нами одного за другим тогдашних министров, депутатов, актеров, фешенебельных дам, генералов, и чувствовалось, что жить одновременно в разных эпохах, где теснятся тысячи всевозможных событий и лиц, доставляет ему неистощимую радость. Вообще для него не существовало покойников; люди былых поколений, давно уже прошедшие свой жизненный путь, снова начинали кружиться у него перед глазами, интриговали, страдали, влюблялись, делали карьеру, суетились, воевали, шутили, завидовали – не призраки, не абстрактные представители тех или иных социальных пластов, а живые, живокровные люди…» (К. Чуковский. Современники).
«Евгений Викторович Тарле был человеком изысканных манер, в котором приятно соединялись простота с повышенным чувством собственного достоинства, утонченная вежливость с умением, однако, ответить ударом на удар. В обхождении с людьми такими, как он, вероятно, были бессмертные французские энциклопедисты, мыслители – писатели Дидро, Монтень. Мягкий голос, многознающие, чуть насмешливые глаза, круглая лысеющая голова средневекового кардинала, собранность движений, легкость походки – все это было не как у других, все это было особым. В совершенстве владел Тарле искусством разговора. Его можно было слушать часами. Ирония вплеталась в его речи, удивлявшие неисчерпаемыми знаниями. Франция была ему знакома, как дом, в котором он, казалось, прожил всю жизнь. Он безукоризненно владел французским языком и, будто отдыхая, прохаживался по всем векам истории галлов, но особенно любил восемнадцатый и девятнадцатый века этой стремительной в своих порывах страны.
Тарле рассказывал о колыбели Парижа – Лютеции так, точно был свидетелем ее расцвета и падения. Эпохи первой буржуазной Французской революции, Наполеона и дальнейших социальных ураганов увлекали его с большой силой. Кто бы из борцов по обе стороны баррикад ни назывался, Евгений Викторович давал ему исчерпывающую характеристику, и так же полно знал он все, что относилось к искусству и литературе страны неутихающих бунтарских взрывов прошлого столетия» (Г. Серебрякова. Историки).
«…В конце 30-х [у Щепкиной-Куперник. – Сост.] можно было встретить… Евгения Викторовича Тарле, лицом и посадкой головы напоминающего хищную птицу с бусинками настороженных глаз, одного из самых остроумных собеседников, каких мне довелось слышать на своем веку, знавшего за собой это качество и даже подобравшего для него шутливое название – manie’re de tarler [франц. способ тарлировать. – Сост.]; обнаруживавшего свои познания так, что они никого не подавляли, а лишь радостно изумляли (и чего только не знает этот человек!); каждый раз извлекавшего что-нибудь новое из коробов своей памяти („У меня не память, а мусорный ящик, там все можно найти“, – слышится мне его точно по рельсам бежавшая речь); целыми абзацами цитировавшего наизусть Чехова; заливавшегося детским смехом над чеховскими шутками» (Н. Любимов. Неувядаемый цвет).
«Я никогда не чувствовала разницы лет между собой и Евгением Викторовичем. Это потому, что он не был отягощен грузом своей учености и не выставлял ее напоказ. С ним легко дышалось. Юмор он схватывал на лету. Вот он что-то напевает, а я говорю: „Вы как Наполеон“, а он возражает: „Разве я тоже пою фальшиво? Разве у меня тоже нет слуха?“
Смеялся он хорошо, открыто и заразительно. Иногда над каким-нибудь незамысловатым анекдотом» (Л. Белозерская-Булгакова. Так было…).
«Несколько слов о том, как работал Евгений Викторович Тарле. Он работал в библиотеках, в архивах, дома. Пожалуй, если не считать последних лет, то меньше всего он работал дома.
Кабинет его… был изолирован от остальных комнат. В глубине его стоял небольшой стол красного дерева, загроможденный книгами и рукописями. Его трудно было представить себе прибранным. Свободного места на столе постепенно становилось все меньше и меньше, и наконец оставалось небольшое пространство, на котором едва умещался маленький лист бумаги. Тут же на уголке, склонившись над рукописью, слегка скособочась, сидел Евгений Викторович и быстро писал, лишь изредка поднимая голову, чтобы взглянуть в окно на Неву, на силуэт Петропавловского собора, на колоннаду бывшей Фондовой биржи, на Ростральные колонны, на пейзаж, который он безгранично любил.
…Как уже упоминалось, Евгений Викторович дома работал меньше, чем в библиотеках. Дома чаще всего делалась заключительная часть работы, после того как основная, подготовительная прошла в библиотеках и архивах.
…В своих трудах Евгений Викторович всегда предпочитал (в особенности в последние годы) ссылаться на подлинные архивные документы, а не на их публикации, если они даже имелись.
…То, что выходило из-под пера Евгения Викторовича Тарле, являлось результатом огромного труда, гигантских знаний, приобретаемых всю жизнь. В сочетании с писательским талантом это порождало ту легкость, простоту, то высшее мастерство, когда оно уже не ощущается. Евгений Викторович часто говорил: „Если вы в связи со своей работой читаете что-нибудь, думаете о чем-то и вам в голову приходят какие-то мысли, соображения, сразу же их записывайте, не откладывая; не опасайтесь, если они окажутся не столь мудрыми, как вам это показалось раньше. Отбросить записанное вы всегда успеете, а забыть ценную мысль легко и воспроизвести ее снова трудно, порою невозможно. Ловите свежую мысль“.
Сам Евгений Викторович так и поступал. Дома, в архиве, в библиотеке он набрасывал на небольшие листочки бумаги свои замечания, мысли по поводу прочитанного или соображения, которые в данное мгновение приходили в голову в связи с работой. Писал он быстро, довольно крупным, размашистым почерком. Строки неуклонно округло загибались вниз. Это не было похоже на черновые наброски, какие иногда человек потом сам с трудом разбирает. Его черновики напоминали собой беловую рукопись. В результате постепенно накапливался не подготовительный материал к книге, а фактически отдельные, значительные куски самой книги. Евгений Викторович и другим советовал так поступать.
Сам Евгений Викторович так и поступал. Дома, в архиве, в библиотеке он набрасывал на небольшие листочки бумаги свои замечания, мысли по поводу прочитанного или соображения, которые в данное мгновение приходили в голову в связи с работой. Писал он быстро, довольно крупным, размашистым почерком. Строки неуклонно округло загибались вниз. Это не было похоже на черновые наброски, какие иногда человек потом сам с трудом разбирает. Его черновики напоминали собой беловую рукопись. В результате постепенно накапливался не подготовительный материал к книге, а фактически отдельные, значительные куски самой книги. Евгений Викторович и другим советовал так поступать.
„Пишите, – говорил он, – так, будто вся книга уже готова, уже в типографии, а остался только этот кусочек. Отделывайте его, чтобы он сразу мог занять свое место… Так понемногу, незаметно значительная часть книги нежданно для вас самих окажется готовой…“» (М. Рабинович. Лектор, ученый, человек).
ТАРТАКОВ Иоаким Викторович
1860 – 23.1.1923Российский певец (баритон), режиссер. Солист (с 1882, с перерывами) и главный режиссер (с 1909) Мариинского театра. Профессор Петроградской консерватории (с 1920). Роли: Онегин («Евгений Онегин» Чайковского), Риголетто («Риголетто» Верди), Яго («Отелло» Верди); исполнитель романсов П. Чайковского.
«Молодого Тартакова я не слышал. Узнал я его, когда ему было лет под пятьдесят. От красавца, в юности похожего на Антона Рубинштейна, к этому времени осталось уже очень мало: красивая копна волос на красиво посаженной голове и общая элегантность фигуры.
…Голос у него был довольно большой, матовый, глуховатый, сверху донизу как бы очень плотно прикрытый, благородного тембра; певучий, гибкий, прекрасно обработанный, идущий откуда-то из глубины его небольшой, но очень складной, изящной и в то же время солидной фигуры. Голос, овеянный раз навсегда как бы растворенной в самой его звуковой массе благородной грустью.
Эта грусть была как бы второй натурой его пения. Именно поэтому он так трогал в роли несчастного отца – Риголетто; именно поэтому так бесконечно искренне звучали в его исполнении лирические романсы – в первую очередь шедевры Чайковского. И именно поэтому в его исполнении ролей Фигаро или Тореадора, невзирая на высокий класс этого исполнения, многие интонации наводили слушателя на такую мысль: встряхнулся бы он, Тартаков-то, сбросил бы с себя печать грусти…
Грустил он в пении с избытком, веселился же с ущербом.
…Как вокалист не уступая Касторскому, Тартаков в чисто актерском смысле превосходил его. Но все же его актерское дарование не соответствовало его певческому таланту. В частности, у него была слабая мимика. Подлинная его сила была в вокальном мастерстве, в его умении „пе-еть, пе-еть“…
Года за два или за три до начала первой мировой войны голос Тартакова стал сдавать, а затем, ко времени революции, был уже в значительном упадке. Продовольственные затруднения, отсутствие транспорта и прочие неудобства, вызванные гражданской войной, во многом пошли Тартакову на пользу. Он избавился от излишней полноты. У него улучшился обмен веществ, облегчилось дыхание, и его голос стал звучать все лучше и лучше.
Незадолго до кончины его, когда ему было за шестьдесят, мы встретились с ним в одном из концертов для моряков. В этом последнем нашем совместном выступлении я поражался, как полнозвучно, сочно и мягко-певуче звучал голос незабвенного Иоакима Викторовича. Конечно, он брал дыхание несколько чаще прежнего и изредка прорывались какие-то два или три усталых звука, но, право же, с таким звуком можно было начинать певческую деятельность и быть уверенным в успехе» (С. Левик. Записки оперного певца).
ТАСТЕВЕН Генрих Эдмундович
псевд. Эмпирик;1880–1915Литературный критик, секретарь редакции журнала «Золотое руно» (1907–1909). Книга «Футуризм (На пути к новому символизму)» (М., 1914).
«Будучи еще мальчиком, Тастевен обращал на себя внимание своей задумчивостью и рассеянностью. Эти черты остались в его характере до конца дней. Ему была присуща еще одна особенность – это какая-то необычная для эпохи старомодная вежливость. С дамами он разговаривал, как маркиз. …Тастевен был инициатором общества „Les Grandes Conferenses“, членами коего состояли Верхарн, Поль Фор, Мерсеро и мн. др. Но как ни значительна культурная деятельность Тастевена, как ни интересны его мысли и суждения… все это невольно забываешь, когда думаешь о нем. В его личности было что-то более важное, чем его литературные опыты и публичные лекции… Для многих он был лишь дилетантом, обладавшим немалыми знаниями в области живописи, поэзии и философии. Но в Тастевене был не только дилетантизм: в нем была душевная чистота и высота и была какая-то напряженная и бескорыстная жажда истины. И эти качества сочетались у него со скромностью и какою-то нежностью в отношении к людям» (Г. Чулков. Годы странствий).
ТАТЛИН Владимир Евграфович
16(28).12.1885 – 31.5.1953Живописец, график, художник-конструктор, книжный иллюстратор, дизайнер, сценограф. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества (1902–1903 и 1909–1910) у В. Серова и К. Коровина и в Пензенском художественном училище (1904–1909). Участвовал в выставках объединений «Мир искусства» и «Союз молодежи», а также в выставках «Бубновый валет», «Ослиный хвост». В 1912 устроил в Москве свою собственную мастерскую-школу. Побывал в Германии и Франции (1914), посетил студию П. Пикассо в Париже. Автор модели памятника III Интернационалу (1919–1920).
«Владимир Евграфович Татлин, конечно, явление особенное. Ни на кого не похож ни внешне, ни внутренне. Излучает талант во всем, за что бы ни брался.
Внешность его далека от красоты. Очень высокий, худой. Узкое длинное лицо с нечистой, никакого цвета кожей. Все на лице некрасиво: маленькие глазки под белесыми ресницами, над ними невыразительные обесцвеченные брови – издали будто их нет, нос большой – трудно описать его бесформенность, бесцветные губы и волосы, которые падают прямыми прядями на лоб, похож на альбиноса. Движения нарочито неуклюжие, как бывает у борцов, а на самом деле он ловок и легок в движениях.
На нем морская полосатая тельняшка, пиджак и штаны разных тканей – все широкое и дает возможность для любых движений. Отбывал воинскую повинность на флоте – привык к открытой шее. Руки большие, не холеные, ловкие и всегда очень чистые. Говорит баритональным басом, как-то вразвалку, с ленцой, задушевно-проникновенно поет, аккомпанируя себе на бандуре, которую сам сделал.
Первые же его слова – они всегда неожиданны, заинтересовывают и приковывают внимание, и уши развесишь. Он понимает это и „нажимает“, и вы уже в его власти (если он заинтересован в этом), он вам уже нравится, и вы понимаете, что это совершенно особый человек. Я думала: влюбиться в него нельзя, но также и не полюбить его по-товарищески – невозможно» (Вал. Ходасевич. Портреты словами).
«Когда он приехал, многие из тех, которые только изредка бывали в квартире № 5, теперь приходили „посмотреть на Татлина“. Он, действительно, привез с собой новые вкусы, новое понимание искусства, стихийную волю к творчеству, неукротимую веру в будущее „конструктивизма“; это был человек революционной воли, не способный ни на какие компромиссы, участник „первых московских боев“. Из Парижа, куда он ездил, как рассказывали тогда, с бандурой, зарабатывая себе проезд песнями слепцов-бандуристов, – он вывез „последнюю стадию кубизма“ – пространственную живопись. Татлин был одним из немногих русских художников, глубоко зачерпнувших кубизм. Одаренность его, очевидно, превосходила одаренность почти всех его современников. Он обладал совершенно особенным, чистым, проработанным вкусом. Я уверен, что и сейчас с его чувством качества никто не в состоянии соперничать. В то время каждая его оценка, каждая выраженная им мысль об искусстве была для нас пробоиной в новую культуру, в будущее. Нам оставалось только слушать его, приспособляя свои индивидуальности к этой огромной машине, дышавшей энергией и взрывавшей вековые пласты живописной культуры, чтобы положить их по-новому. „Пусть Млечный путь расколется на Млечный путь изобретателей и Млечный путь приобретателей“, – эти слова Хлебникова хорошо изображают нашу встречу с Татлиным в шестнадцатом году. По одну сторону был он, по другую – все мы. Мы приобретали у него все; каждая наша новая мысль, казавшаяся нам независимой, была, в конце концов, либо осколком, либо раздробленным отражением какой-нибудь его мысли. Подражали не только его работам, но, как всегда бывает при встречах с действительно большими людьми, его манере говорить, его движениям; ходили так же, как он, так же клали руку. Впрочем, трудно было поступать иначе. В Татлине не только была творческая сила, под давлением которой почти невозможно пружинить, но и во всем, что являлось проводником этой силы, во внешности его был особый подбор качеств, который, обычно, определяют словом „обаяние“. У каждой эпохи есть свой тип „arbitri elegantiarum“ [лат. законодателя моды. – Сост.]; в эпоху индустриального кубизма этот термин применим к Татлину. Это человек с пробой стиля, человек прекрасно организованной формы, прекрасно сделанный из одного куска.