– А тебе не кажется, что твой рот поважнее лошадиного? – спросил Константин с благодушием, которого отнюдь не испытывал.
– Ну конечно, нет, – возразил Романо с хитрой усмешкой, – конечно, нет, бедный мой господин! Конь для цыгана – дело святое, знаешь ли. Или тебе это не известно? Ты ведь всего лишь руми. Лошади, Святые Марии-у-Моря да острые кинжалы – вот в чем истинная душа нашего племени!
Романо сорвал с шеи косынку, завязал ее наискось, через лоб, прикрыв ею один глаз, потом схватил руку Константина, словно решил прочесть по линиям ладони его судьбу, и затянул странную, дикую цыганскую песню. Константин в замешательстве вырвал руку: трудно было угадать, какая доля ностальгии примешивалась к шутовству, когда Романо пускался в свои цыганские фокусы.
– Перестань лизать мне руки, цыган несчастный, – огрызнулся Константин, пожимая плечами. – Я всего только и сделал, что спас тебя от верной смерти благодаря моим званиям и храбрости. Откровенно говоря, тебе должно быть стыдно за твои выходки, за то, что ты нарочно лезешь на рожон. Даже здесь доносчиков и соглядатаев хватает.
– Да ладно, – со смехом прервал его Романо, – еще неизвестно, что сейчас опаснее: скрываться или лезть на рожон. Не уверен, что первое лучше. Да и вообще, послушай, я же это не нарочно. Я провел отличный день. Не порть мне его.
Не дожидаясь ответа Константина, Романо отошел от него и постучался к Ванде. Она открыла ему – такая прелестная в сине-бежево-золотистом свитере, который подчеркивал ее собственные сине-бело-черные краски.
– Входите, – сказала она, – входите, прекрасный юноша! И вы, благородный старец, войдите тоже, выпьем капельку этого синтетического портвейна, который преподнес мне добрый господин Попеску. Романо, заведите патефон и поставьте для меня пластинку Эдит Пиаф, от которой я плачу горючими слезами. Входите, входите же!
Константин последовал за Романо, удивляясь и радуясь дружескому согласию, связавшему два самых дорогих ему существа, которые глядели друг на друга и робко и доверчиво, словно каждый из них был приручен другим. И это придавало изысканный привкус их отношениям – так, по крайней мере, казалось Константину. Романо завел патефон и поставил песню Пиаф; ее слова, довольно-таки бесхитростные, тем не менее вызывали у Константина холодный озноб. Но Ванда позабыла, что хотела заплакать над ними.
– Романо, – говорила она между тем, – Романо, я видела в окно, как ты скачешь на коне, ты был просто бесподобен. До чего же ты хорош верхом! Прекрасен, как бог! Ах, если бы ты и вправду играл Фабрицио, всю роль целиком, вместо этого несчастного Люсьена Мареля… нет, Марра – так, кажется? – уверяю тебя, мне бы это очень помогло. Ты что, не слышишь меня, Константин? Ты уверен, что не можешь отослать своего француза в родные пенаты и выкрасить волосы нашего юного друга в черный цвет или, вернее, восстановить их, ибо перекись в конце концов загубит его чудесную шевелюру? Ну-ка, дай посмотреть, – обратилась она к Романо, который, опустившись перед ней на одно колено, словно перед королевой, подставил ей свои белокурые волосы – волосы, в который раз два дня назад высветленные рукой Константина.
– Вот ужас-то! – воскликнула Ванда. – Да ведь они станут ломкими, тонкими, сухими, ты их испортишь вконец! Нет, это просто недопустимо!
И она бросила на Константина исполненный упрека взгляд, который поверг его в смятение и заставил отвести глаза.
– Ладно, ладно, – проворчал он, – а скоро ли мы будем ужинать? Я голоден как волк.
– Ты всегда голоден как волк, стоит в чем-нибудь упрекнуть тебя, – с улыбкой заметила Ванда.
– А что ты хочешь от меня услышать? – забормотал Константин. – Ну что? «Третий рейх» предпочитает блондинов, при чем тут я?
– Да, правда, я об этом слышала. Но тогда отчего немцы выбрали себе в вожди брюнета-недоростка? Это ты мне можешь объяснить? Нет? Ну конечно! – заключила Ванда. – Что ж, пошли ужинать. Бедняжка Бубу, наверное, вся уже истосковалась без нас в своей скромной хижине.
Дом, унаследованный Бубу Браганс от первого мужа, представлял собою огромную ферму средиземноморского типа, выстроенную из охряно-желтого песчаника в форме буквы «М»; в центре двора, переименованного в патио, красовался бассейн со слишком голубой водой и серыми холщовыми «американскими» шезлонгами. Зато в доме громоздились друг на друга китайские ширмы, чиппендейловские комоды, сельские «Людовики XVI», и только какая-нибудь соломенная шляпа или плетеное кресло среди этой свалки напоминали гостям о кипарисах, виноградниках, южных пейзажах и лете – словом, обо всем, что окружало этот дом. Сегодня вечером на ужин должны были подать цыпленка – благодаря Романо, который, наполовину для развлечения, наполовину от голода, демонстрировал свои таланты цыгана и мошенника, регулярно обчищая соседние птичники. Ибо все величественные манеры Константина, все угодливо-липучие подходцы Попеску оказались бессильны – невозможно было вырвать хоть крошку еды у жадных недоверчивых крестьян. В результате Романо крал и грабил по ночам, бросая вызов древним самопалам фермеров и клыкам их собак и принося то яйца, то – правда, значительно реже – птицу, как правило, изловленную после долгого и трудного преследования в темноте. Но вот что странно: куры и прочие пернатые неизменно попадали на стол одноногими, и Романо, отлично помнивший, с какой скоростью они улепетывали от него, страшно удивлялся этому факту и даже поделился своим недоумением с другими. Спустя несколько дней Бубу Браганс вскричала в ответ на изумленные взгляды присутствующих:
– Я знаю, знаю, друзья мои, что одной ножки не хватает. Но если бы я вам сказала, для кого мы отрезаем ее на кухне, вы бы одобрили меня. И даже зааплодировали бы! – заключила она, тут же завладев второй куриной конечностью.
Надо сказать, что тут Бубу немного перехватила по части цинизма, ибо если сказанное ею подразумевало, что она кормит какого-нибудь больного ребенка, умирающего старика или беременную женщину, то через несколько дней Константин узнал правду, обнаружив, как Бубу на кухне собственноручно отхватила ножку у курицы и принялась пожирать ее, торопясь поспеть затем к общему столу. Константин немало повеселился, но никому не рассказал о своем открытии: прибережем-ка его на будущее, думал он, вот отличный повод для шантажа – незаменимое средство держать в руках Бубу Браганс. А впрочем, за это-то он ее и любил – за бесстыдный, свирепый цинизм. Кроме того, оккупация, как он хорошо понимал, ей очень и очень нравилась: огромное состояние Бубу в течение многих лет вынуждало ее быть расточительной, даже купаться в роскоши, а нынешние продуктовые талоны и прочие лишения обязывали ее – или скорее позволяли ей – проявлять скупость, глубоко заложенную в ее натуре. Однако, несмотря на это, Бубу всегда отличалась естественным и приятным гостеприимством.
Съемочную группу распихали на жительство по маленьким окрестным гостиничкам. В доме Бубу остановились четверо главных актеров, режиссер Константин, ассистент по подбору натуры Романо и, конечно, продюсер УФА Попеску. Вместе с Бубу Браганс их было восемь человек, и на ужин едва хватало двух кур. Поэтому легко понять огорчение постояльцев Бубу, в особенности Романо, нагулявшего волчий аппетит после своих верховых экзерсисов, когда взорам их предстал новый гость, иначе говоря, новый едок, вдобавок – офицер вермахта, некий капитан фон Киршен, который, завидев входящих, запыленных и замученных, с молодецким видом вскочил на ноги, тогда как Бубу Браганс с сияющим взором вспорхнула и полетела им навстречу, размахивая коротенькими ручками, точно сигнальными флажками.
– Вы только угадайте, кого нам бог послал! Или, вернее, кто приехал к нам из Драгиньяна! Угадайте, кто будет с нами ужинать! Ни за что не угадаете! Это капитан фон Киршен!
– Трудновато было бы угадать, – заметил Константин, – если принять во внимание, что мы не знакомы.
– Ну вот, теперь и познакомились! – воскликнула Бубу, ничуть не растерявшись. – Капитан фон Киршен был так любезен, что пришел поужинать вместе с нами. Не правда ли, капитан?
Каковой капитан, не имея возможности возразить, склонил голову и щелкнул каблуками, хотя, слава богу, не воздел руку к небу и не заорал «Хайль Гитлер!», что уже было не так-то плохо, подумал Константин, несмотря на раздражение и усталость. Каждый из присутствующих, усевшись за стол, повел себя на свой лад: Романо уткнулся в тарелку, Константин стал рассеян, Бубу Браганс возбудилась до крайности, а Ванда, как всегда, принялась соблазнять гостя. Именно ему достался самый нежный взгляд, самое ласковое прикосновение руки и все то неотразимое очарование, которое исходило от нее, приводя в восторг миллионы зрителей плюс нескольких избранных. И офицер сдался без боя: он рассыпался в остротах и комплиментах, он пыжился и красовался вовсю, а после ужина, на балконе, где Ванда рассеянно попеняла ему на то, что он так скоро покидает их, признался, что весь следующий день проведет поблизости, на железной дороге, и будет думать только о ней.
– И вы даже не зайдете поздороваться с нами? – небрежно проронила Ванда. Она полулежала в шезлонге, откинувшись назад, и на пестром фоне тюльпанов и гладиолусов, обрамляющих окно, ее лицо светилось, точно нежная белая орхидея.
– Увы! Не могу же я спрыгнуть с поезда! – простонал капитан. – Нас отправляют на юг. Но, клянусь, я буду думать о вас, когда проеду мимо, ровно в полночь!
И он вновь пустился в бесконечные бредовые разглагольствования по поводу Гейне, Бетховена и Райнера Марии Рильке; пока Константин зевал за компанию со всеми присутствующими, а Бубу Браганс размышляла над тем, не слишком ли опасна ей Ванда как конкурентка по части обольщения мужчин, Романо лихорадочно высчитывал, сколько часов остается ему до завтрашней полуночи.
– Я не имел права сообщать вам эту информацию, дорогая Ванда Блессен, – продолжал офицер с упорством бестактного собеседника, глубоко убежденного в том, что достаточно повторить бестактность, дабы исправить ее. – Я не должен был, но, посудите сами, кому же и довериться в этой стране, если не вам, мадам Блессен, или нет, Ванда, если позволите, и не вам, Константин фон Мекк, – человеку, отвергнувшему свое американское прошлое, чтобы прийти на помощь нашей стране, и не вам, мадам Браганс, – вы принимаете нас и здесь, и в Париже не как врагов, но как верных союзников.
– Ну вот что, дети мои, – воскликнула Бубу, внезапно почуяв, что разговор принимает опасный оборот, – по-моему, пора баиньки. Я хочу, чтобы вы завтра утречком были такими прекрасными, как хотелось Стендалю. Ах, Стендаль!.. Я думаю, никто не любит его больше меня, ну, может быть, только Андре Жид, да и то я не уверена… А ну-ка, быстро все в кроватки! Доброй ночи, доброй ночи!
И гости скрылись в многочисленных коридорах, ведущих из огромного салона в спальни; каждый из них вынашивал свой план действий, но при этом не забыл учтиво распрощаться с другими.
Глава 2
Приняв душ и побрившись, Константин смочил волосы и шею чудесной, совершенно исчезнувшей во Франции туалетной водой, которую Ванда позаботилась привезти ему из Америки; аромат этих нескольких капель из флакона тотчас одурманил его. Бережно хранимые в душе воспоминания, которые горечь и обида, бессмысленная война и неостановимое время вырезали из контекста существования и свалили к нему в память, как старый хлам в дырявые ящики, – все эти застывшие клише, эти выцветшие почтовые открытки вдруг сложились в стройный ряд, в живой, осязаемый и больно жалящий сердце фильм его прошедшей жизни. Америка внезапно перестала быть абстрактным географическим понятием, которое его жажда счастья слепо отодвинула вдаль, за горизонт, и вновь превратилась в напоенный жарким солнцем и свежими водами континент, в место, где он мог жить, откуда мог быть изгнан, чтобы потом тосковать по нему, поскольку Ванда приехала из этого рая и собиралась вернуться туда, оставив его здесь. Уже то было чудом, что она пробилась к нему сквозь стальные смерчи, град бомб и опасность в свою очередь стать отверженной! Когда она появилась в особняке Браганс, закутанная в меха, несмотря на теплую погоду, в солнечных очках, во всем своем обличье голливудской дивы, и Константин сжал ее в объятиях, он задрожал от счастья и неверия в это чудо; зарывшись лицом в пышный мех роскошного манто Ванды и в ее душистые волосы, коснувшись щекой нежной напудренной щеки, а губами – гладкой и теплой шеи, он напрочь позабыл о Сансеверине – бог с ней, с Сансевериной! Ванда, его Ванда вернулась к нему! Он потребовал, чтобы УФА пригласила ее на эту роль, ни секунды не надеясь на успех, и что же! – две недели спустя с изумлением узнал о согласии Ванды и приезде ее из Швеции, где она уже полгода ухаживала за больным отцом.
Но та же Ванда целую неделю упорно отказывалась от близости с ним, и хотя отказ этот еще не омрачил огромного счастья Константина, вызванного ее приездом, он все же начал мало-помалу раздражать его. Постучав в дверь, он вошел к Ванде, не дожидаясь ответа. Она лежала в постели и опять – в который раз! – читала свою «Пармскую обитель»; при виде его она нарочито изумленно подняла брови.
– Здравствуй, – сказал Константин, – вернее, добрый вечер. Я пришел узнать, не нужно ли тебе чего, – добавил он с сарказмом, заставившим его бывшую супругу пожать плечами.
– Да нет, – ответила Ванда устало, – мне ничего не нужно. Садись, пожалуйста. – И она указала ему на кресло у кровати. Но сама тотчас же предусмотрительно встала, прикрывая ноги, словно опасаясь этой двусмысленной ситуации, и принялась складывать и убирать разбросанные по комнате вещи; Константин машинально начал помогать ей. За свою совместную жизнь они повидали столько пароходных кают, столько гостиничных номеров, столько квартир в Нью-Йорке, Венеции или Лондоне, столько спален, где каждый из них убирал вещи другого то из любви, то из злобы, что теперь Константину казалось диким, да просто непристойным, не разделить после этого с Вандой ложе. Она была его достоянием, его женой, его любовницей, его подругой. И ее отказ спать с ним представлялся теперь глупым детским капризом. Константин дал ей это понять, когда она снова улеглась в постель, тем, что развалился не в кресле, а в ногах кровати, а потом и поперек ее, почти на коленях Ванды, завладев одной подушкой и закурив сигарету, точно калиф у себя в гареме; на Ванду он не глядел.
– А тебе не кажется, что ты ведешь себя вызывающе и вульгарно? – спокойно спросила та. – Ты забыл, где находишься? Мы ведь больше не женаты, мой милый!
– Только не уверяй меня, будто ты оставила в Нью-Йорке или в Швеции свою самую большую любовь и будешь верна ей до гроба. Ты всегда жила только настоящим, моя дорогая.
– А ты всегда жил одним лишь прошлым, – отпарировала Ванда. – Сообщаю тебе, что малышка Клелия Конти – твоя Мод – влюблена в тебя как кошка и полностью в твоем распоряжении. А я читаю, Константин. Я работаю и читаю!
– Ванда, милая моя девочка, послушай, – взмолился Константин, выпрямившись и обхватив колени жены. – Это я. Это ты. Это мы, тут, вместе. Подумай хорошенько! Ты что, с ума сошла? Посмотри на меня!
Ванда с улыбкой наклонилась вперед, коснувшись губами рта Константина, и тот инстинктивно зажмурился, словно от неожиданного удара. Но лицо Ванды – молочно-белое, расплывчатое, нереальное пятно – отодвинулось и снова обрело прежнюю четкость. «Ох, до чего же она все-таки надменна и порочна!» – подумал он.
– Ты порочная женщина!
– Ну, это уж слишком, – отозвалась Ванда, – я порочна, потому что отказываюсь спать с тобой, так?
– Да, так, – подтвердил Константин. – Ты ведь принадлежишь мне, как и я тебе. Все это просто глупо.
– Нет, никому я не принадлежу, я даже не знаю хорошенько, кто ты на самом деле. Хороший любовник, хороший режиссер – это верно. Но что ты за человек? И зачем, почему попал в это осиное гнездо? Поверь, Константин, мне иногда становится страшно здесь, будто нас все время подстерегает какая-то опасность. А что ты думаешь об этой стране? Что ты о ней думаешь? И что делаешь здесь?
Константин по-прежнему опирался подбородком о колени Ванды, но теперь он поднял глаза и встретился с ее бледно-голубым взглядом, в котором светилась недобрая, жесткая прозорливость. Этот взгляд удивил и встревожил его: что еще затевает эта безумица?
– Ванда, – умоляюще сказал он, – прошу тебя, только не ты, только не ты. Ты – это пальмы, это Америка, это Атлантический океан и пароходы. Пароходы!.. Пожалуйста, не говори со мной больше о Европе, я и так слишком долго прожил в ней, ты понимаешь? Целых пять лет!
– Но ведь этот душка Геббельс, кажется, без ума от тебя, – съязвила Ванда.
– Не знаю, – ответил Константин, – наплевать мне на него! Впрочем, нет, не наплевать, потому что я буду жив до тех пор, пока ему не наплевать на меня.
Наступило молчание; глядя на Константина, Ванда легонько гладила его лицо по старой привычке, по привычке, которую он помнил и любил, и теперь покорился ей, позволяя длинным нежным пальцам скользить по своей крутолобой голове и массировать каждую точку лица; оно поддавалось им, расслаблялось, вновь обретало человеческую форму. «Только руки моей жены возвращают мне человеческое лицо», – подумал Константин.
– Ванда! – почти простонал он. – Ванда, ты права, что не хочешь меня; я жалкий кретин, в моих жилах течет не кровь, а вода, я человек с рыбьей кровью!
Ванда улыбнулась ему.
– Завтра я это проверю, – сказала она, оттолкнув его голову кончиками пальцев. – Завтра посмотрим, чего стоит твоя кровь.
Растерянный Константин очутился за дверью, в коридоре. Тут он слегка приободрился: все-таки его визит прошел не впустую, Ванда готова сдаться, она вернется к нему – может быть, из жалости, или из страха, или из сочувствия, какая разница; главное, она пообещала, а Ванда, несмотря на все свои причуды, никогда не изменяла данному слову – по крайней мере, в этой области.