И через мгновение они оказались в приемной, также охраняемой двумя часовыми с примкнутыми штыками. Часовые все тем же заученным приемом отдали честь фон Брику, полностью проигнорировав Константина. В этих сжатых челюстях, рыбьих глазах и твердых лбах нет ничего человеческого, подумал он; тут солдаты деревянно расступились перед ним и фон Бриком, чтобы пропустить в святая святых – кабинет. На пороге провожатый его покинул.
Константин с удовольствием припомнил гигантоманию голливудских киномагнатов: до того отвечала этому духу необъятная пустынная комната с письменным столом, двумя креслами и огромнейшим портретом Гитлера, висящим за спиной маленького, просто-таки крошечного Геббельса. Карликовая скрюченная фигурка выбралась из-за стола ему навстречу.
– Господин фон Мекк, – сказал Геббельс, – вы не представляете, как я счастлив принимать вас у себя, в Берлине. К сожалению, я находился в Берхтесгадене[12], когда вы прибыли сюда в прошлый раз…
И поскольку они были слишком уж несоразмерны по росту, оба поспешили к креслам, словно к спасительной гавани, и, только усевшись по разные стороны стола, осмелились взглянуть друг другу в лицо – Геббельс водянистыми серо-голубыми глазами, Константин – светло-зелеными. Эти двое были разительно непохожи друг на друга абсолютно во всем, но на короткое мгновение каждый испытал удовольствие от взгляда другого, как случается иногда при встрече двух умных, проницательных людей, уставших от назойливой глупости окружающих.
Плотно сжав губы и вздернув брови, что придавало ему слегка высокомерный вид, министр Геббельс изучал своего гостя, следуя испытанной тактике молчания – прежде она всегда приносила плоды, но с Константином решительно не удалась. Презрев этикет, тот первым нарушил тягостную тишину – вполне, впрочем, любезной фразой.
– Этот «Дуизенберг», – сказал он по-немецки, – великолепный, прекрасный подарок. Просто не знаю, как вас благодарить.
Геббельс – удивленный, но удивленный приятно – скромно потупился.
– О, какие пустяки, господин фон Мекк. «Третий рейх» в неоплатном долгу перед вами – вспомним хотя бы о точке зрения международной прессы. Ваш отъезд из Голливуда и возвращение сюда были расценены как протест против агрессивной политики врагов рейха и как поддержка нашего народа, а вы и не представляете себе, насколько это важно.
На лице Константина не отразилось никакой радости. Причины его возвращения были совершенно иными и слишком личными; он вовсе не собирался враждовать с целой Европой. Вероятно, и Геббельс заподозрил это, ибо продолжил:
– В противоположность тому, что пишут некоторые газеты, нет таких денег, которыми можно было бы вознаградить вас за это, к тому же ни один банкир не способен создать «Медею». Вы удостоились большого и вполне заслуженного успеха. Этот фильм произвел на меня впечатление черно-красного, господин фон Мекк, хотя снимался как черно-белый. Это великолепный фильм.
Константин признательно улыбнулся: своим комплиментом Геббельс верно оценил его замыслы.
– Благодарю вас, – сказал он, – теперь я хотел бы снять фильм «Эдип» в черно-золотой гамме, если мне это удастся.
– Я полагаю, что УФА строит относительно вас иные планы, – заметил Геббельс.
Константин выпрямился в своем кресле.
– Я и слышать не желаю об этих планах. УФА хочет заставить меня снимать «Еврейку», а это антисемитский фильм.
– Ну и что? – бросил Геббельс.
– А то, что это противно моим чувствам, – с улыбкой объяснил Константин. – И поверьте мне, здесь любые деньги окажутся бессильными: не найдется в мире такого богача, который заставил бы меня изменить моим убеждениям.
Наступило короткое молчание.
– Вам не следовало бы излагать свои мысли… таким образом, – мягко заметил Геббельс. – Еще передо мной, пожалуй… Но только не публично. И, уж конечно, не перед полицией.
– Меня не испугаешь даже самым ужаснейшим орудием пытки, – возразил Константин, иронически подчеркнув слово «ужаснейшее», чтобы лишить свою фразу всякого мелодраматического оттенка. – Я не стану снимать «Еврейку», уж лучше вернуться в Америку.
Вот где был его главный козырь, и Константин понимал это. Геббельс ни в коем случае не мог допустить, чтобы он уехал и нанес тем самым оскорбление «третьему рейху». По крайней мере, именно на это Константин и надеялся.
– Было бы жаль, – сказал Геббельс, умиротворяюще подняв руку, – если бы вы вернулись в Америку до выхода там вашей «Медеи». Лучше вам явиться туда в разгар успеха, «со щитом», так сказать. Вы согласны?
– Да, конечно, – ответил Константин.
Он сказал правду: ему хотелось вернуться в Голливуд только триумфатором.
– Да и для «третьего рейха» это было бы весьма огорчительно, – продолжал Геббельс. – Весьма! Ваш отъезд показал бы всему миру, что «третий рейх» – государство, где трудно или невозможно жить артисту, и, не стану скрывать от вас, господин фон Мекк, это нанесло бы огромный урон нашей репутации.
Константин был поражен. Хитрый человечек раскрывал перед ним карты, сам вкладывал ему в руки оружие против них. Этот Геббельс был предельно искренним. И напрасно он так волнуется по поводу моего намерения уехать, подумал Константин, никогда не придававший особого значения ни своей персоне, ни своей известности, ни впечатлению, которое могли бы произвести на публику его убеждения или поступки. Он ответил уклончиво:
– Ну ладно, посмотрим. «Медея» выйдет в Штатах месяца через два… Может, я пока проедусь, погляжу на родные места. В конце концов, я заслужил небольшой отпуск…
Геббельс медленно закурил, пристально глядя на Константина.
– Вам нужен вовсе не отпуск, господин фон Мекк. Представьте себе, я знаю, зачем вы сюда приехали.
И, сменив сухой тон на дружеский, Геббельс продолжил:
– Господин фон Мекк, неужто вы не понимаете, что я наводил справки о вас с тех пор, как все газеты мира стали писать о вас на первой полосе? Неужто не понимаете, что и я спрашивал себя: зачем вы вернулись в Германию именно сейчас, когда вы достигли там, в США, вершин карьеры, когда весь мир недоумевает, почему вы все бросили и приехали сюда? Узнать это было моим долгом, господин фон Мекк, и, я полагаю, мне удалось его выполнить.
Константин взглянул ему в лицо.
– Ах, вот как! – усмехнулся он. – Вам известны причины моего приезда? А уверены ли вы в том, что они ведомы мне самому?
Геббельс залился смехом. То был тихий, отрывистый, как кашель, смех, приглушенный, ибо министр прикрыл рот ладонью.
– Если вам неведомы ваши собственные побуждения, господин фон Мекк, вы, быть может, окажете мне честь, позволив изложить их? Вы покинули Соединенные Штаты не из-за обиды или уязвленного самолюбия, как намекали некоторые газеты. Ваши мотивы имеют куда более глубокие корни, не так ли? Давайте же разберемся! Вы покинули Германию в 1912 году, когда ваша матушка, русская по национальности, развелась с вашим отцом – немцем. Вам тогда было лет одиннадцать-двенадцать, верно?
– Именно так, – подтвердил, заинтересовавшись, Константин.
– А когда Германия в 1914 году объявила войну Франции, вы уже находились в Голливуде. Ваша мать вновь вышла замуж – за продюсера. Война уже шла полным ходом, но мать удержала вас в Америке; впрочем, тогда вы были еще действительно слишком молоды, чтобы воевать.
– Все точно.
– Война продолжалась, а для вас это время стало началом карьеры, не так ли? Вы уже заслужили репутацию хорошего ассистента среди режиссеров того времени. Вы вышли на прямую дорогу к успеху – и это в пятнадцать-то лет! Да, такое бывает только в Америке!
Константин молча кивнул.
– Вы не знали, что Германия обескровлена, что у нее не осталось больше солдат, что курсанты офицерских училищ от пятнадцати до восемнадцати лет все поголовно мобилизованы и посланы на фронт…
Константин фон Мекк опустил голову, теперь он очень внимательно разглядывал свои руки.
– Да, – ответил он, – этого я не знал.
– В результате, когда в 1921 году вы вернулись в Германию, господин фон Мекк, и вам пришла в голову мысль наведаться в свою старую школу в Эссене, вы обнаружили, что за время вашего отсутствия все ваши товарищи погибли на фронте. Конечно, кое-кто был старше годами, но большинство – ваши ровесники, и ни один из них не захотел влачить жалкую жизнь побежденного. Вы поняли, господин фон Мекк, что из всего класса в живых остались вы один, если не считать некоего молодого человека – офицера с ампутированной ногой. Ибо вы ведь учились в знаменитой кадетской школе, не так ли, господин фон Мекк?
– Да, правда, – ответил Константин. Он стал шарить по карманам в поисках сигареты, долго-долго вынимал и раскуривал ее, не поднимая глаз. Геббельс наблюдал за ним с нескрываемым удовольствием и, когда Константину удалось наконец закурить, продолжил ледяным тоном:
– И этот офицер без ноги, ваш бывший соученик, назвал вас трусом в эссенском кафе, при всем честном народе; он даже вызвал вас на дуэль. Вот тогда-то вы и почувствовали себя виноватым; в этот день вам стало ясно, что вы в долгу перед Германией, в настоящем долгу, ибо подобное оскорбление в тогдашнем вашем возрасте – сознательно или неосознанно, это уж другое дело, – не забывается. Я не ошибаюсь?
Константин курил, выпуская густые клубы дыма и по-прежнему не поднимая глаз.
– Как вы узнали об этой истории? – спросил он трагически-надломленным голосом, смутившим его самого.
– От одного из ваших преподавателей – он был свидетелем этой сцены. И потом, я всегда знаю все, господин фон Мекк, знаю из принципа, понимаете? Это мой принцип!
Константин вскинул глаза: Геббельс больше не улыбался.
– Все, что вы рассказали, чистая правда, господин министр, – признался он. – Я храню в памяти это происшествие, и оно толкает меня на странные поступки…
– Поздравляю вас с одним из таких поступков! – перебил его Геббельс пронзительным голосом – голосом оратора, совершенно неожиданным для такого худосочного недомерка. – Ибо они делают честь и вам, и всей Германии в целом!
Константин облегченно вздохнул: слава богу, с 1921 года ему впервые напоминали об этом унижении – случае, конечно, неприятном, но вообще-то давным-давно позабытом. Разумеется, какое-то время его совесть терзало воспоминание о классной фотографии 1912 года, где были сняты Константин и его двенадцатилетние сверстники, чьи лица потом перечеркнули траурные кресты – все, кроме двух, его собственного и того обидчика, – но потом этот инцидент, как и прочие грустные события, улетучился из памяти: в конце концов, он всего-навсего пренебрег нелепым средневековым предрассудком, именуемым «долгом перед родиной», зато с тех пор множество раз имел возможность доказать, что он отнюдь не трус. Но тот факт, что Геббельс приписывал его возвращение значительности школьного воспоминания 1921 года, а не значительности гонорара УФА в 1937 году, вполне устраивал Константина. До чего же все-таки сентиментальны и романтичны эти нацисты с их «моральными принципами» и примитивной героикой! Режиссеры и сценаристы, недавно изгнанные из Европы и приехавшие в Калифорнию с рассказами о всяческих ужасах, творящихся в Германии, о ее кровавых чудовищах-правителях, явно не принимали в расчет Йозефа Геббельса: этот тщедушный раздражительный человечишка, перед которым трепетала вся Германия (а он наверняка трепетал перед какой-нибудь женщиной), этот крошка-министр, несомненно, отличался острым умом и твердыми нравственными принципами, даже если он обожал и поддерживал паяца Гитлера, чей портрет висел у него за спиной, – диктатора с жидкими усишками и чубчиком, довершавшим смехотворный его облик. Впрочем, если Геббельс по каким-то скрытым мотивам и преклонялся вместе со всей страной перед этим горластым бесноватым лавочником, у него наверняка были на то свои причины. Константин на миг размечтался: а не сделаться ли ему другом маленького министра? Он бы научил его обхаживать женщин и прилично одеваться, посоветовал бы сбросить эти дурацкие сапоги, делающие его меньше ростом; он внушил бы ему желание засвистать от счастья, подобно дрозду, в пустых продезинфицированных коридорах. Ах, до чего же, наверное, тягостно человеку с живым артистическим умом таскать на себе всю эту воинскую дребедень!.. Константин во внезапном душевном порыве обратил к Геббельсу сияющую улыбку, но тот удивленно дернулся, мигнул и нервно уткнулся в толстенное досье, лежавшее перед ним на столе.
– Вот источник моей осведомленности, – сказал он, подтолкнув папку поближе к Константину. – Здесь все ваше прошлое – предки, друзья, фильмы – словом, полная биография. Теперь это досье ваше, господин фон Мекк, я в нем больше не нуждаюсь.
– Я тоже! – беспечно откликнулся Константин.
И, даже не заглянув в папку, он швырнул ее под стол, в корзину для бумаг.
Затем Геббельс принялся обсуждать со своим гостем «Стальной дождь», «Золотые слезы», «Мирные трапезы» – иначе говоря, фильмы Константина, всякий раз высказывая едкие, но в конечном счете восхищенные замечания, которые в иные времена привлекли бы к нему сердце любого режиссера. За беседой о кино они провели целый час, и первым опомнился Константин… Теперь они двинулись к дверям будто лучшие друзья, хотя по-прежнему один из них был ростом метр девяносто пять, а другой – метр пятьдесят пять.
На пороге Геббельс протянул Константину руку, но тот не пожал ее и даже отвернулся, глядя назад; Геббельс не разозлился, а скорее растерялся, ибо Константин устремил взгляд на портрет Гитлера, висевший на другом конце комнаты; медленно простерев вверх, к портрету, правую руку и постаравшись как можно громче щелкнуть каблуками кожаных мокасин, он изобразил перед разочарованно уставившимся на него Геббельсом безупречное нацистское приветствие, но вдруг, переведя глаза на свою вытянутую руку, изо всех сил растопырил пальцы, повернулся к министру с идиотски-радостной миной и доверительно шепнул:
– А дождик-то все не идет, ваше превосходительство!
Застывший, словно соляной столб, Геббельс впился в него глазами и внезапно залился нервным, визгливым истерическим хохотом; этот звук еще долго преследовал Константина в бесконечных коридорах, и попадавшиеся навстречу подчиненные министра глядели на него озадаченно, с удивлением, а еще чаще, как он заметил, с явным ужасом, вызванным этими непривычными отголосками.
Глава 3
Телефон в отеле звонил невыносимо пронзительно; заспанный Константин протянул руку к ночному столику и опрокинул множество предметов, пока не нашарил трубку. Он приложил ее к уху с крайней осторожностью: хотя ему чудилось, что голова его плавает где-то за сто миль от тела, она была чудовищно тяжелой и одновременно хрупкой, как стекло.
– Алло! – простонал он.
Свежий, хрустальный голосок – голос юности, голос Мод – вызвал у него болезненную гримасу: это эхо весны, этот живой задор только усугубили муки его похмелья.
– Боже мой, это вы, Константин? Как я счастлива слышать вас! Ах, я так переволновалась! Да вы меня слушаете?
– Кто говорит? – пробормотал он, движимый больше любовью к порядку, нежели любопытством.
– Но… это я, Мод! Мод! Это Мод!
– Мод? Какая еще Мод? – спросил он сиплым басом непроспавшегося алкоголика.
– Да Мод же! Господи, Константин, сколько у вас знакомых Мод?!
Голос ее зазвенел так возмущенно, что Константин поспешно отодвинул трубку от уха.
– Ну и что же, что Мод? – сказал он насмешливо. – Вы думаете, вы одна-единственная Мод на всей земле? В некоторых странах – в Кении, например, – Мод водятся дюжинами! Да во всех колониях – в восточных, я имею в виду, – все женщины только и носят это имя – Мод. Это звучит так по-английски, так пикантно и свежо – Мод! Это даже слегка…
Но Мод Мериваль, субтильная звездочка французского экрана, вдруг перебила его с неожиданной силой:
– Прекратите сейчас же! Вы что, издеваетесь надо мной? Ну прошу вас, Константин, будьте посерьезнее! Куда вы запропали вчера вечером? Знаете ли, что я целый час искала вас в этом заколдованном замке вместе с хозяйкой дома мадам де Браганс? Знаете ли, как она на вас рассердилась? Знаете ли…
– Да ничего я не знаю, моя милая! – остервенело прорычал Константин.
Откинувшись на подушки, он боролся с ощущением невыносимой чугунной тяжести в голове; каждая косточка, каждый мускул лица ныли на свой лад. Ох уж эта водка! Он отлично знал ее парфянское коварство.
– А что мы пили вчера? – спросил он тупо. – Водку, что ли?
– О да! – ответила Мод решительно. – О да! Вы пили только водку. И вдобавок Бубу Браганс сообщила мне, что это была настоящая, натуральная водка, иначе вы бы давно богу душу отдали. Вы просто с ума сошли, господин фон Мекк! – заключила она тоном маленькой девочки, еще раз заставившим Константина поморщиться.
Но отчего бедняжка Мод бранила его так нежно? И вдруг его осенило: да ведь он вчера вечером лежал с ней в этой самой постели: она просто-напросто звонила ему как новому любовнику! Ох, черт, в хорошенькую же переделку он вляпался! И это в последний-то день съемок… Пристыженный, но зато почти проснувшийся Константин заговорил с Мод чуть ласковей:
– Мод, деточка, я прошу прощения за вчерашний вечер… то есть за вечер у Бубу… а что мне оставалось, как не напиться? Эти ходатайства за Швоба и Вайля перед немцами… ну, то есть… перед этим офицерьем – они меня совсем выбили из колеи.
– О, главное, вы добились своего, Константин! Вы просто молодец! Подумайте только, ведь генерал обещал помочь! И через неделю благодаря вам мы опять увидим у нас в студии Пети и Дюше. Вы их спасли от этих ужасных трудовых лагерей! Нет, вы были просто ФАН-ТАС-ТИЧ-НЫ!
– Н-да… По крайней мере надеюсь, что так оно и будет, – отозвался Константин сухим, почти официальным тоном, словно стараясь не слишком обнадеживать Мод. – Да-да, к концу недели; мне клятвенно обещали: именно к концу недели.