Рыбья кровь - Франсуаза Саган 6 стр.


– Н-да… По крайней мере надеюсь, что так оно и будет, – отозвался Константин сухим, почти официальным тоном, словно стараясь не слишком обнадеживать Мод. – Да-да, к концу недели; мне клятвенно обещали: именно к концу недели.

Но сомнение уже овладело им – как мог он быть вчера таким доверчивым и праздновать, точно уже одержанную победу, это туманное обещание, которое вытянул за пять минут у двух неизвестных? Почему не добился от них подробностей, письменных обязательств? Почему так быстро удовлетворился их посулами, если не из чистого эгоизма, из вечной боязни обременить себя чужими заботами, от маниакальной жажды удовольствий и забвения всего, что не способно их ему доставить? И он всегда был таким – отважно спешил в крестовый поход за справедливость, удовлетворялся первой же мелкой победой, первым же крошечным успехом, расценивая это как крупный триумф и… тут же бросал начатое.

– О чем вы думаете, Константин? Какая печаль вас гнетет? – лепетала тем временем Мод на другом конце провода. – Что происходит? Какие мысли скрываются под вашей рыжей львиной гривой? – вопросила она неожиданно элегическим тоном.

Константин, удивленный, а затем польщенный, окончательно стряхнул с себя сон.

– Под моей львиной гривой, как вы изволили выразиться, меня поминутно словно током шибает – это мне мстит вчерашняя водка. Ну, а что там творится под вашей белокурой гривкой, милая Мод? Чего это вы начитались нынче утром, коль скоро изъясняетесь столь романтично? Неужто «Книгу джунглей»?[13]

– Ну вот еще! Я ее прочла давным-давно, в детстве! – возразила Мод (вне себя от счастья, ибо Константин весьма удачно назвал одну из трех сосен ее литературного заповедника). – Но вообще-то я просто хотела послать вам мой скромный утренний поцелуй. Вот он! А теперь до свиданья! Вы позвоните мне попозже, дорогой?

– Да-да, – пробурчал Константин, яростно зажмурившись и сжав кулаки от хлюпающего звука «скромного утреннего поцелуя» в трубке. Отныне это невинное жеманное чмоканье грозило сопровождать все его утренние пробуждения. Он так поспешно бросил трубку, словно она жгла ему пальцы, и, заметив это, невесело ухмыльнулся. Ему срочно требовалось глотнуть кофе или водки, чтобы прочистить мозги. Потянувшись всем телом и поразмыслив, он склонился в пользу аспирина – в первую очередь, затем ванны, а после нее – стаканчика спиртного.

Протирая на ходу глаза, он добрался до ванной, но по пути уловил свое отражение в большом, до полу, зеркале комнаты. Остановившись, он оглядел себя сверху донизу, потом снизу доверху критическим, хотя и благосклонным взором: этот могучий поросший волосами торс, эти усы, эти зубы и ногти, все это огромное поджарое мускулистое тело, верно служащее хозяину и – по счастливому везению – столь привлекательное для других, принадлежало ему, ему! Тело человека в расцвете здоровья (если и не всегда здорового), который мог не запыхавшись пробежать с десяток километров, выпить подряд две бутылки водки и притом твердо стоять на ногах, безумствовать целую ночь над другим телом, спать всего по три часа в сутки в течение месяца… Тело человека, способного выпивать с жадным восторгом – равно как отвергать или покорно переносить – людей, удары, катастрофы, любые излишества. Ох уж эти излишества!.. Один бог знает, скольким из них он предавался, сколько их, самых причудливых, наизобретало его тело, подстегнутое возбужденным мозгом!.. И Константин рассмеялся, не отрывая глаз от зеркала: его забавлял собственный взгляд, изучающий это отражение, точно верного сообщника, но как бы иронически, свысока. Что он представлял собой, если не эту вот машину из плоти и крови, чьи ощущения зависели от молниеносных импульсов, передаваемых нервами к маленькой костяной коробочке, где таился мозг, а от него, с той же скоростью, обратно, только уже в виде рефлексов, приводящих в конечном счете к какому-нибудь благородному или неблаговидному человеческому поступку. И так ли уж необходимо было придавать этому чудесному устройству еще и вечную душу? Константину казалось вполне достаточным обладать на какой-то срок живущим инстинктами телом да маленьким мыслящим устройством в голове, и срок человеческого существования тоже вполне устраивал его – пусть он иногда казался телу, равно как и рассудку, то слишком долгим, то слишком кратким, но зато всегда был реально обозрим.

Глава 4

Несмотря на подлинные документы, украденные Константином у другого человека, документы, свидетельствующие о принадлежности к немецкой нации – единственной в Европе, исключающей обыск и личный досмотр, – Романо был чистокровным цыганом. При Гитлере еврейская национальность автоматически превращала вас сперва в преступника, а затем во что-то вроде багажного тюка с этикеткой в виде желтой звезды, который отправляли поездом в никому не ведомые лагеря – почти сразу же или чуть попозже, но все же с некоторой отсрочкой. Зато принадлежность к цыганскому племени незамедлительно превращала человека в мишень, тем более что людей этой национальности было немного, и это позволяло расправляться с каждым из них безо всяких затруднений.

Итак, Константин преобразил Романо в молодого немца, своего ассистента по подбору натуры, с соответствующим удостоверением и кучей прочих проштемпелеванных бумажек для беспрепятственного прохождения всевозможных проверок; однако короткий ежик белокуро-льняных волос на узкой голове не то ангела, не то проходимца, хрупкие запястья и тонкая шея, стебельком встающая из грубого суконного ворота серо-голубого френча, сияние угольно-черных глаз под льняными же бровями, которые Константин обесцвечивал ему перекисью вместе с волосами каждые десять дней, – все это временами, особенно нынешними временами, делало Романо существом крайне экзотическим. Но, как ни странно, подобная внешность работала на него: в глазах какого-нибудь недоверчивого полицейского Романо выглядел слишком неправдоподобно, слишком «эклектично», чтобы его можно было заподозрить в обмане. А для других людей его природная красота, смесь латинской изворотливости со славянским проворством, блеск черных глаз и сияние белокурых волос, это сочетание света и тени, изощренной хитрости и дикарской простоты казались столь привлекательными, что окружающие – и мужчины и женщины – куда больше интересовались желаниями и прихотями Романо, нежели его национальностью. Что же до Константина (он давно уже устал, в силу своей профессии, от капризных актеров, но пунктуально, каждые десять дней, по два часа трудился над головой Романо с ножницами и таким количеством перекиси, какого хватило бы на двадцать шевелюр), то он считал свое творение истинным шедевром и гордился этим белокурым цыганом не меньше, чем создатель Франкенштейна – своим детищем.

– Хорошенький же у тебя видик, нечего сказать! – заметил Константин. Он лежал на кровати, подложив руки под голову, совершенно не заботясь о том, что его великолепный костюм безжалостно смят, и весело поглядывал на Романо.

– Ну и вид! – повторил он и рассмеялся.

– Да, вид черт знает какой! – признал Романо.

Высокий, мускулистый, худой, почти тощий, он в свои двадцать три года все еще продолжал расти. Слоняясь по комнате, он на ходу бросил на себя в зеркало строгий, подозрительный, почти враждебный взгляд. Константину нравилось, что Романо, живший в основном своими прелестями, совершенно не ценил и не понимал собственной красоты – красоты юноши, становящегося мужчиной, а иногда мальчика, становящегося юношей. Кожа у Романо была гладкой, матовой, хотя и с синими прожилками бурно бегущей под ней цыганской крови; ее бледность перекрывал несмываемый загар, нажитый им скорее под ветрами странствий, нежели под солнцем, – прочный загар путника, двадцать лет вдыхавшего вольный воздух дорог; загар, от которого не избавиться, который мог бы стать самым опасным признаком его расы, если бы нынче он не покрывал лица всех солдат гигантской немецкой армии, которых война швырнула в ледяные бураны или знойные вихри фронтов.

Вот уже два года Романо разделял жизнь и скитания Константина фон Мекка, а началось все с того момента, как охранники киностудии «Викторина» в Ницце однажды ночью застукали его на краже дорогостоящей оптики. Лишь втроем им удалось одолеть его, связать и бросить в угол студии, как загнанного дикого зверя. Он и смотрел зверем, когда впервые предстал перед Константином со своей спутанной жестко-курчавой гривой, взглядом исподлобья, смуглой матовой кожей, под которой ходуном ходили мускулы, и судорожно бьющейся синей жилой на длинной шее; его грациозные движения, отказ слушать и отвечать, жестокость и необузданность, которыми дышало все его существо, так же как тщательно скрываемая и все же явная детская беззащитность, пробудили в душе Константина не отцовские и не любовные чувства, а скорее инстинктивное стремление защитить этого загнанного зверька, этого хищника, этого голодного волчонка, заплутавшего на дорогах войны и ворующего «Кодаки» из темной студии. Короче говоря, вместо того чтобы доставить мальчишку в жандармерию, Константин привел его к себе, накормил, напоил и уложил спать. Он даже пообещал своему гостю раздобыть фальшивые документы, хотя тот так и не вымолвил ни слова. В общем, Константин взял парня под свое крыло – насколько можно взять под крыло опытного хищника, ибо Романо, которому тогда еще и двадцати лет не было, знал о жизни и ее превратностях куда больше самого Константина. С самого своего рождения скитаясь вместе с семьей в цыганской повозке по дорогам Центральной Европы, он постиг все: спал с женщинами, девочками, мальчиками и зрелыми мужчинами, воровал, грабил, обирал, да, вероятно, и убивал. Он не поддавался никакому влиянию, был круглым сиротой и явно впал в отчаяние – которое изо всех сил пытался скрыть, – ибо если до войны его жизнь была игрой в прятки с нищетой, то теперь она стала игрой в прятки со смертью, и он знал, что ему суждено проиграть, когда вдруг встретил Константина. И этот всемогущий человек сделал его немцем, дал имя Романа Вилленберга – одного из своих кузенов, умершего при неясных обстоятельствах в жалкой конуре Гамбурга, – и вполне официально взял к себе на службу в качестве шофера, камердинера, секретаря, доверенного лица и ассистента по подбору натуры во время съемок – должность, убедительно объяснявшую непрестанные отлучки Романо, поскольку тот вечно скитался по городам и весям, дабы обеспечить себе существование. Ибо если он и соглашался принимать от Константина кров и иногда пищу, то больше не принимал ничего. С этой целью он соблазнял и обирал тех, кто соглашался стать его жертвой, – мужчин или женщин, независимо от их привлекательности и возраста, и устраивал свои дела с равной долей пыла и холодного расчета. Впрочем, это началось уже довольно давно, лет пять назад, с тех пор как вся его семья – родители, братья, сестры и прочие родственники – погибла во время погрома в какой-то деревушке Центральной Европы, возле которой они остановились на ночлег в своей повозке. Все эти годы Романо жил, торгуя своим телом. Мало-помалу он сделал это своей профессией – профессией, а не игрой, – но занимался ею с таким искренним нескрываемым цинизмом, что она выглядела почти благим делом.

– Я предлагаю им ощущения, – объяснил он однажды Константину, озадаченному его хладнокровием, – а не чувства. А если к этому все же примешиваются – не по моей вине – чувства, я отчаливаю.

Проведя у Константина первую неделю и за это время так и не раскрыв рта, Романо, то ли успокоенный видимым безразличием своего хозяина, то ли зачарованный обещанием раздобыть фальшивые документы, в один прекрасный вечер спокойно и грациозно откинул одеяло, чтобы лечь в его постель. Константин, к великому изумлению Романо, как, впрочем, и к своему собственному, выпроводил его спать к себе.

– Когда обзаведешься документами и деньгами, – сказал он почти уязвленному отказом парню, – когда у тебя будет выбор, тогда поглядим…

И Романо пришлось ждать, пока у него будет выбор, чтобы предаться Константину – и вместе с Константином – чувственным, извращенным играм, которые поначалу всего лишь развлекали их, а затем подвели к началу любовной привязанности, мужской, мужественной, скорее жестокой привязанности, и та оборачивалась наслаждением лишь тогда, когда хотя бы один из них желал этого, хандрил или нуждался в тепле. Это эротическое содружество обладало теперь в глазах Константина большим очарованием, чем многие так называемые поэтические любовные романы. Ему очень хорошо было с Романо. Он полностью доверял ему, даже если время от времени видел, как тот возвращается домой на рассвете, насвистывая, с темными кругами под глазами; Константин смутно ощущал в этом и свою вину, словно выпустил в общество беззащитных людей свирепого, дикого волка.

На сей раз волк пропадал по своим делам больше трех дней, что бывало довольно редко, но, как всегда, не нуждалось в объяснениях. Ни тот, ни другой не делился с партнером никакими подробностями своих любовных похождений. Случалось, конечно, что Романо, толкнувшись в дверь Константина, заставал его в обществе женщины и, рассеянно бросив короткое «извините», удалялся. А иногда Константин тщетно разыскивал Романо по всей квартире, ругаясь, как извозчик, если не находил его. Но в любом случае они были так же сдержанны во взаимных излияниях, как двое незнакомых пассажиров, которых случай свел в спальном вагоне на одну ночь…

– Мне нужно переодеться, – сказал Константин, уходя в ванную. – Послушай, Романо, как это ты ухитрился забыть, что у нас вчера был последний день съемок? Оставил меня одного хандрить по вечерам! Неужели тебя не терзают угрызения совести?!

Константин говорил как бы шутливо, но при этом подпускал в свою речь малую толику меланхолии, которая, как он знал, пристыдит Романо. В общем-то, он научился «объезжать» этого своенравного жеребенка; и в самом деле, Романо ответил извиняющимся тоном:

– Да знаю, но я впутался в одну длинную историю… в дело, которое никак не могли решить… ну, в общем, мне пришлось потерпеть, оно того стоило: помнишь фальшивого Дюфи[14], что ты купил у своего обидчивого приятеля-бродяги, – такая маленькая голубая картинка… помнишь? Ну так вот, я ее перепродал.

– Не может быть! – воскликнул пораженный Константин. Он только что вышел из ванной, сменив жеваный костюм на нормальную одежду – свитер и черные брюки. – Не может быть! Эту кошмарную копию?! Да кому она нужна? Ты шутишь, Романо? Сколько же ты за нее выручил?

– Двадцать тысяч! – ответил тот победоносно, и Константин рухнул на кровать, раскинув руки.

– Двадцать тысяч?! Кто это тебе заплатил за такое дерьмо двадцать тысяч? Неужто на свете еще водятся подобные идиоты? Она что – слепая, твоя клиентка?

– Это клиент, – невозмутимо ответил Романо. – И он прекрасно видел, что покупает подделку, да я, впрочем, и не особенно скрывал… – Тут он рассмеялся. – Но этот тип еще целых два дня ни мычал ни телился, хотя его первая цена была всего десять тысяч. Пришлось мне попотеть, чтобы он накинул еще столько же, и все-таки я из него выжал эти денежки.

– «Целых два дня» – это недурно, – заметил Константин, – но даже десять тысяч за эту мазню… Признайся, Романо, ты приврал?

Романо тут же полез в бутылку.

– Почему это приврал? Я никогда не лгу! – заявил он с твердостью, удивившей Константина. Потом, вскочив на ноги, вытащил из кармана висевшего на вешалке пальто длинный конверт и с пренебрежительным смехом бросил его на кровать. Из конверта выпали две пачки кредиток, заботливо стянутых резинками, а вместе с ними – маленькая фотография, скользнувшая прямо под нос Константину изображением книзу. Константин не шевельнулся. Романо замер, удивленно глядя на снимок.

– Можно? – спросил Константин утомленно-пресыщенным голосом. Романо кивнул, и он, подняв фотографию, повернул ее к себе. На него с мягкой улыбкой смотрел солидный пожилой человек в спортивной рубашке.

– Боже ты мой! – произнес Константин. – Боже ты мой! Нет, я глазам своим не верю. Да ведь это же Бремен! Сам Бремен! Ну, мой дорогой, ты просто гений. Представь себе, что… Кстати, который час?

– Полдень, – сказал Романо.

– Ну так вот, представь себе, что ровно двенадцать часов назад этот почтеннейший господин рассказывал мне о своей жене и детках, детках и жене, хныча по поводу одиночества мужчины на войне. Бог ты мой, ну и лицемер! Да, с него стоило содрать двадцать тысяч. – И, швырнув деньги в воздух, как цветы, он захохотал. Романо мрачно глядел на него, не трогаясь с места.

– Что это с тобой? – спросил наконец Константин. – Тебя что-то огорчает?

– Мне не нравится, – сквозь зубы процедил Романо, – мне не нравится, что ты представляешь… можешь себе представить кого-то вместе со мной… я хочу сказать: человека, которого ты знаешь с виду…

– Это еще почему?

– Потому что мне не хотелось бы, чтобы я мог вот так же вообразить тебя с кем-то, – ответил Романо устало и вновь принялся бродить по комнате. Константин опустил глаза, он был смущен и почти обрадован этим признанием. Впервые он услышал от этого дикого волчонка слова о чувстве. И он был доволен – вот только Романо теперь расстроился. Значит, Константину следовало извиниться перед ним за рану, от которой он мог бы страдать, но по вполне естественной причине не страдал вовсе: Константину была чужда банальная ревность, он не понимал ревности, он не был ревнив в мазохистском смысле этого слова. И мысль о том, что Романо мог ревновать и говорить об этом, удивила его, заставила почти ликовать, словно они, как пара влюбленных, строили планы на будущее.

– А я ничего и не воображал, – сказал он. – Впрочем, этот тип недурен… Его стыдиться нечего.

Нет, не так ему нужно было говорить, он ясно чувствовал фальшь своих слов, но не находил лучших доводов, чтобы успокоить этого воришку, вдруг ставшего сентиментальным и жестким, этого нового Романо.

– Я не то имел в виду, – пробурчал Романо и смахнул с покрывала красивые французские кредитки, веером разлетевшиеся по всей комнате. Но предварительно он подобрал и сунул в карман фотографию Бремена, к большому утешению Константина, вдруг испугавшегося, как бы Романо не сбросил ее вместе с деньгами тем же небрежным, презрительным жестом, который даже неизвестно почему не понравился бы Константину; он был счастлив, что и его любимый друг инстинктивно ощутил ту легкую, почти неуловимую вульгарность, какой отдавало бы это движение…


Романо уснул блаженным сном прямо на ковре, а Константин продолжал маяться похмельной бессонницей, от которой звенело в ушах. Наконец он встал и, подойдя к балконной двери, с отвращением глянул на бульвар Распай и улицу Севр, одинаково пустынные в этот час… При виде нового, такого непривычного Парижа, где все улицы и проспекты были завешаны плакатами и афишами на непонятном для парижан тарабарском языке, Константин чувствовал себя скорее угнетенным французом, нежели гордым завоевателем. Не зря же он два года снимал здесь фильм за фильмом, притом большей частью в свободной зоне или, вернее, там, где она была до недавнего времени. Там, среди пустынных пейзажей и бутафорской мебели, он мог ощущать себя нейтральным лицом. Тем более что окружение его отличалось такой же пестротой и многообразием, как декорации. Живя бок о бок с вечными бродягами – членами съемочной группы, с продюсерами – заведомо экзотическими личностями, с актерами – людьми без роду без племени, чьи место и дата рождения, день свадьбы или смерти не имеют ничего общего с реальностью и чье иллюзорное бытие обретает конкретное воплощение лишь на страницах «Синемондьяль», Константин не собирался заниматься политическими проблемами и пристрастиями, если только они ему их не навязывали – эти самые эсэсовцы, из особой группы СС, не принадлежавшей к вермахту, которых он всегда считал способными на самую отвратительную жестокость. Только вот Романо был абсолютно непреклонен в данном вопросе, утверждая, будто эта «особая» группа в тысячу раз многочисленнее, чем думал Константин, а его выражение «отвратительная жестокость» – просто стилистический изыск. Они никогда не углублялись в эту тему, и Константин иногда спрашивал себя: кого из них двоих она задевала серьезнее и больнее?..

Назад Дальше