– Воронина Анастасия Сергеевна в какой палате?
Надела очки. Слюня палец, что-то перелистывала. А я ведь забыл спросить по телефону, когда здесь посещают. И про обувь сменную, и про халат.
– Четвертый этаж, 407-я палата.
– Когда время посещения?
– Посещайте когда хотите, – не поднимая глаз сказала.
Не размыкая губ.
– А как она теперь выглядит?
– Кто?
– Воронина.
Не ответила. Лучше мне было про халат спросить. Или про обувь.
– Там у вас, между прочим, два верблюда стоят, – показал я на вход. – Вы на вход смотрите, не на меня.
Поднялся по лестнице (лифт не работал), лампы горели через одну. В полумраке едва не налетел на искусственные растения. С этими изделиями в моей новой жизни я сталкивался уже несколько раз, в казенных преимущественно учреждениях. Красота их, на мой вкус, сомнительна, зато они не требуют освещения. Требуют, скорее, противоположного: чем меньше света, тем они лучше выглядят. Странно, что в таком состоянии я был способен о них думать. Это от волнения.
Всё, что пишу сейчас, – от волнения. От мерцающего моего сознания, не вполне еще, кажется, размороженного. Не знаю, зачем всё это написал: я ведь так никуда сегодня и не поехал. Телефон, адрес и даже фотографию больницы в “Желтых страницах” нашел, но – не поехал. Только позвонил, узнал номер палаты: 407. Поехать же не хватило решимости.
ВоскресеньеДень начинался, как вчера. Встал рано утром, выпил кофе. Вызвал такси и, стало быть, все-таки поехал. Больница, окна заклеенные, двое курящих у входа – всё как на фотографии. И ведьма в справочной, очки на шнурке.
Вот он, четвертый этаж. Иду по коридору, читаю ромбы с номерами палат – где-то они есть, а где-то отломаны. Номер 407 написан на двери карандашом. Стучу. Сердце тоже стучит. Из палаты (не сразу) предлагают входить – голос женский, грубый, почти мужской. Нажимаю на дверь – ее заклинило. Тот же голос предлагает нажимать сильнее. Судорожно сотрясаясь, дверь открывается. И меня потряхивает – даже сейчас, когда пишу.
Вхожу, в нос бьет резкий запах мочи. Восемь коек в два ряда. Восемь старух: семь лежит, одна полусидит – та, которая у окна. Видимо, она и отвечала. Пытаюсь угадать, кто из них Анастасия.
– Вы к кому? – спрашивает сидящая.
Да, она отвечала: редкий голос. Только представить, что такой звучит рядом всю жизнь…
– К Анастасии Сергеевне.
– К Ворониной? А вы ей кто будете – внук? Или просто родственник?
Хороший вопрос, главное – выбор есть. Смотрю на вопрошавшую. Лица ее против света не видно, один лишь голос.
– Просто родственник.
Старухи в кроватях начинают двигаться, некоторые приподнимаются на локтях. С одной из тумбочек падает жестяная кружка, я поднимаю. На краю кружки, там, где ее касаются губами, засохшая хлебная кашица.
– А если родственник, так ухаживай, – советует голос. – А то бабка второй день в говне лежит, и никто не подойдет. – И неожиданно сбавив громкость: – Бабушек мыть никто не хочет.
Не хочет. Глаза мои привыкают к освещению, и я начинаю различать черты говорящей. Никакой в них свирепости. Деревенский вздернутый нос, идущие от него ярусами морщины. Седые волосы из-под платка.
– Ты, Катя, не шуми, – раздается с другой кровати. – Человек первый раз пришел, а ты на него набрасываешься.
– А где раньше был? – интересуется Катя.
– Где был – там нет. (Уж это, замечу, точно.) Внучка-то вчера приходила? Приходила. А помыть, кстати, и сестра могла бы.
Катя жует губами, словно бы взвешивая и такую возможность.
– Дождешься тут от нашей сестры, – голос ее звучит почти примирительно. – Без сотенной пальцем не пошевелит. Буха́ет сейчас, небось, в ординаторской.
А я всё еще не представляю, кто здесь Анастасия. Мне не указывают на нее, потому что думают, что я ее знаю. Наконец Катина собеседница машет рукой в сторону одной из коек:
– Не слушайте нас всех. Идите к своей бабушке.
Я понимаю, куда нужно идти, и делаю первый шаг. В сущности, я понял это с первой секунды, но боялся подтверждения. Теперь подтверждение получено, и я иду. Не поднимая глаз на Анастасию, рассматриваю прикроватную тумбочку. Бутылка минеральной воды, крем в тюбике, стакан со вставной челюстью. Это челюсть Анастасии.
Анастасия. Лежит с закрытыми глазами. С полуоткрытым ртом. Тяжело дышит. Порою при дыхании образуются пузыри и тут же лопаются. Левая рука на одеяле, сжата в кулак, словно грозит кому-то. Кому? Большевикам, убившим ее отца и погрузившим в азот меня? Жизни вообще? Я беру эту руку за запястье и подношу к губам. Сколько раз делал это – едва касаясь, нечувствительно почти. Исследуя каждую линию на сгибе, ощущая невидимые волоски. А теперь рука другая, совсем другая. Мокра от моих слез. Кулак медленно разжимается: грозить поздно. Да и некому.
– Вы бы ее все-таки… помыли.
Это Катя.
– Я готов. Только не знаю, как это делается…
– Все когда-то не знают. Подскажем.
Она бы и на Соловках не пропала.
Мне велят вытащить из-под матраса клеенку и развернуть ее. Взяв Анастасию за плечо, переваливаю на бок (плоть ее легка) и подкладываю клеенку. Анастасия в памперсе (так, кажется?) – я видел такие по телевизору на младенцах.
– Не бойся, – командует Катя. – Ко всему приходит привычка.
Я не боюсь. Вспоминаю, как мечтал увидеть наготу Анастасии. Бросаю взгляд на ее лицо. Глаза Анастасии приоткрываются, но сознания в них нет. Так даже лучше.
– Снимай. Хорошо, ее внучка эти штуки стала покупать, а первое время пеленками обходились.
Я расстегиваю памперс. Со звуком отлипания отделяю его от плоти. Запах. Если без прикрас, то сильная вонь. Ну и что, что вонь? На Соловках я и не то вдыхал и чего только не касался. Передо мной лежит единственный близкий мне человек, и если состояние его таково, то это нужно принимать как данность. Счастье, что он есть, что продержался до моего возвращения к жизни. Я сворачиваю памперс и аккуратно кладу на пол.
– Теперь достань из-под койки судно, поставь на клеенку. Приподними бабку за поясницу и положи попкой на судно. – Катя встает и, шаркая, нащупывает тапки. – Внучка-то одна справляется. И ты учись.
Катя на минуту выходит из палаты и возвращается с лейкой и губкой. Вода в лейке теплая, судя по цвету – с марганцовкой. Как ни странно, мне помогает даже Катин полководческий тон, он не дает расслабиться. Левой рукой я понемногу лью воду, а правой мою у Анастасии в паху. Осторожно так вожу губкой.
– Ноги ей шире раздвинь, иначе не промоется!
Не молчи, Катя, не молчи, потому что в тишине это делать невозможно. Под струей воды в судно летит кусок кала.
Вытираю Анастасию полотенцем. Вытираю клеенку. Выношу памперс, мою судно. Велено намазать всё кремом, чтобы не было раздражений. Выдавливаю на пальцы крем из тюбика и касаюсь ее паха. Чувствую, как дрожит рука. Когда-то это было цветком, которого я так желал.
ПонедельникПоследний день мая, завтра лето. Пишу в начале первого ночи: собственно, уже лето. Ехал днем к Анастасии, вспоминал летнее.
Встречаю ее случайно на углу Каменноостровского и Большого. Вы куда? Домой. И я домой. Идем с ней по Большому проспекту, солнце в глаза. Ее деревянные подошвы отдаются эхом. Она старается ступать осторожно – все равно грохот, такая это обувь. На углу Ординарной откуда ни возьмись – пролетка. Я в последний момент выставляю руку, удерживаю Анастасию. Она касается моей руки грудью. Что-то во мне обрывается – от прикосновения, но еще больше – от страха, что она могла под эту пролетку попасть. Солнечным днем. В теплом балтийском ветре. Она бы лежала на мостовой, а ветер бы шевелил ее платье. Неловко вывернутые ноги, стертое дерево подошв. Я всегда за нее боялся: вдруг что-то произойдет с ней, воздушной, непрочной? Она оказалась прочнее, чем я думал. Жизнь сделала ее такой.
Подходя к дверям палаты, столкнулся с Настей. Я еще на лестнице ее заметил и понял, кто она. Шел за ней в двух шагах, и сердце колотилось, как вчера. Я еще не разглядел ее как следует, но уже понял, что похожа: волосы, походка – всё как у Анастасии. Наверное, я этого ждал, может быть, надеялся даже, только она действительно оказалась похожа – когда обернулась. У двери. Заметив меня.
– Вы – Иннокентий?
Я кивнул. Боялся, что мне откажет голос.
– А я Настя. – Она подала мне руку. – Я как только вас по телевизору увидела, сразу поняла, что вы придете.
Улыбнулась. Я поймал себя на том, что всё еще держу ее руку. Рука прохладная. Худая, чувствуется каждая косточка.
– Об Анастасии мне рассказал врач…
– Знаю. Это я вашему врачу сообщила. – Ее рука выскользнула из моей. – Подумала, что для вас это важно.
Важно… У нее улыбка, как у Анастасии. Говорят, дети идут не в родителей, а в дедушек и бабушек.
Вонь в палате уже не била в нос, как вчера. Она не стала меньше, просто перестала чувствоваться. Анастасия по-прежнему была без сознания, и все-таки мне показалось, что сегодня она лучше, чем вчера. Глаза ее были открыты. Во взгляде не было фокуса, он бесцельно двигался по комнате, но – двигался.
Мы с Настей мыли Анастасии голову. Для начала убрали подушки и обернули ей шею полотенцем, чтобы не затекала вода. Потом я принес тазик с теплой водой. Мы осторожно поставили его на место подушек и приступили к мытью. Я держал Анастасии голову, а Настя, выдавив на ладонь шампуня, массирующими движениями намыливала волосы. Они были короткими, почти ежик. Это – вкупе с немигающим взглядом – придавало ей вид законченного безумия. Когда, смывая остатки шампуня, я лил воду из лейки, Анастасия несколько раз моргнула, но во взгляде ее ничего не изменилось.
– Помню ее волосы длинными, – сообщил я зачем-то Насте.
– Ей их в больнице остригли – чтобы легче было мыть.
Потом губкой мыли тело – подкладывая клеенку и полотенца. Настя стригла ей ногти. Анастасия не сопротивлялась, но и участия в этом не принимала.
– Еще несколько дней назад бабушка была, в общем, в порядке, – сказала Настя, – даже здесь, в больнице. Успела еще отказаться от встречи с вами. А теперь – сами видите, как…
Выйдя из палаты, мы с Настей наткнулись на журналистов. От многочисленных фотовспышек я зажмурился.
– Что вы почувствовали, увидев свою возлюбленную через много десятков лет?
Я сжал веки еще сильнее и больше их не разжимал. Так я иногда поступал в детстве, меня это от многого спасало. Таким я и увидел себя в вечерних новостях.
ВторникУтром шел дождь. Налетал на стёкла, будто кто-то бил по ним направленной струей. Моя квартира на углу: ветер то с одной стороны, то с другой. Лежа на кровати, я смотрел, как тонкими прозрачными волнами вода стекала по стеклу. Когда волны разноцветно замигали, я от любопытства встал. Внизу милицейский автомобиль, авария. Тут же вспомнил другую аварию – два ломовых извозчика, вот на этом же месте, тоже под дождем. И я так же у окна стоял – в каком это было году? Всё на свете когда-то уже было… Прижался лбом к стеклу. Столкнулись два автомобиля. Не так чтобы сильно, просто фары посбивало. И двое под дождем – в костюмах, при галстуках, целехоньки после аварии, знай себе ругаются. Как, между прочим, ломовые извозчики.
Кратко заезжал Гейгер, привез денег. Он их мне не в первый раз привозит, а я всё не спрашиваю, откуда они. Хотелось бы надеяться, что от правительства, в счет компенсации – или от Думы, там, от президента. Есть, интересно, у них такая графа – на разморозку населения? И деньги-то такие забавные, маленькие в сравнении с прежними. Нужно будет, конечно, спросить, откуда они.
Приходила сестра Анжела – помыла полы, сделала мне укол. Она, по моей просьбе, приходит теперь не каждый день, так что с полами всё было уместно. А вот укол, как мне представляется, сделала из чистой вредности, потому что какой смысл в уколах, которые делаются нерегулярно? Так просто уколола в зад, чтобы не очень-то возносился. Ведь сначала я предпочел, чтобы она не ночевала, а затем и вовсе попросил, чтобы приходила пореже, – ей, разумеется, обидно. Интересно, в качестве кого Гейгер ее ко мне приводил? Она меня сильно раздражает.
В час дня я вызвал такси. Сегодня мы с Настей договорились встретиться у входа в больницу. В два, сразу по окончании ее занятий в университете. Настя учится на экономическом факультете. Для девушки, на мой вкус, выбор необычный, но жизнь-то изменилась, совершенно изменилась. Что я знаю об этой жизни, чтобы говорить о необычности?
У больницы был в половине второго. Гулял вокруг здания, пытаясь угадать окна Анастасии. Помнил, что в ее палате стекла были с трещинами, проклеенными полосками бумаги. Но больничные окна пестрели такими полосками сплошь и рядом – как здесь угадаешь? В памяти всплыла, конечно же, сказка Андерсена, меловые кресты. Мне ее бабушка перед сном читала. По мере продвижения в глубь сказки чтение лишалось интонаций, затем звука. Из нас двоих бабушка засыпала первой.
Настя пришла ровно в два, вот это точность. Благоухала незнакомыми ароматами – тонкими, почти неуловимыми. В прежние времена женщины пахли иначе – как тут не вспомнить о волосах Анастасии? Может быть, я старомоден, но та волна свежести, которая… Я, кажется, запутался.
Речь вот о чем. Когда мы сели на лавку надевать бахилы и Настя слегка откинулась назад, расправляя эту странную обувь на сандалиях, мое лицо оказалось у ее затылка: сквозь тонкий Настин парфюм пробивался запах волос Анастасии! Я невольно приблизился к ней, и тут она обернулась, словно всё почувствовала затылком и поймала меня на этом движении. Я покраснел: почувствовала и поймала. И может неправильно всё истолковать.
Нас с Настей ждал сюрприз: Анастасию перевели в отдельную палату. К этой палате, спустившись за нами в холл, нас повел главврач больницы. Крупная фигура: большеголов, коренаст. А все-таки, подумалось, не кривоног. На костюм-тройку наброшен белый халат. На шее стетоскоп – кого он, интересно, слушает в своем кабинете?
– Я главный врач этой больницы, – сказал он и коснулся таблички на халате: “Главный врач”.
От него пахло кофе, так что понятно было, от чего его оторвали. И папиросой пахло. Спешно, надо думать, растаптывал ее в пепельнице, когда ему снизу позвонили. А почему, спрашивается, звонили? Отчего в отдельную палату перевели? Истолковали закрытые мои глаза как выражение ужаса, как полное неприятие бытовых условий больницы?
– Даже в наших непростых условиях мы решили предоставить Ворониной отдельную палату. Решение было естественным, если учесть…
Обращался он в основном ко мне и лишь изредка к Насте. Я кивал, но не слушал, завороженный ритмом пролетавших мимо нас дверей. Одна из дверей открылась, и мы увидели Анастасию. На какой-то технически совершенной кровати, не кровати даже – самоходной установке со множеством ручек, кнопок и колес. В белоснежном белье. В центре палаты.
Это было странное зрелище. Когда Анастасия лежала в переполненной вонючей палате, она была частью обычной жизни. Плыла, так сказать, в потоке повседневности – скорбном, но естественном. Теперь она уже не была частью общего. Была противопоставлена общему, как всякая вынутая из жизни вещь. Памятник в центре площади, гроб посреди храма. И области телесных отправлений Анастасия была уже тоже чужда. Когда Настя достала свежие полотенца, ей сказали, что бабушку больше не нужно мыть, они, мол, сами помоют.
Бабушку.
СредаПроснулся – солнечно. Открыл окно – теплынь. Около одиннадцати позвонила Настя и предложила через час встретиться у метро “Спортивная”. Это метро, оказывается, рядом с моим домом, возле Князь-Владимирской часовни. Когда я вышел, Настя там уже стояла. С серой холщовой сумкой, через сумку переброшена кофточка. Плечи открыты. Волосы распущены – как у Анастасии, когда без малого век назад она посреди ночи выходила в кухню. Я (джентльмен) взял у Насти сумку, на ее плече осталась розовая полоска. Вокруг полоски едва различимы пятнышки веснушек. Может быть, и у Анастасии были такие – я ее плеч не видел. Хотя нет, видел – позавчера.
Мы вошли в метро, и Настя купила жетоны.
– Никогда еще не ездил в метро…
– Вы не много потеряли.
Мы спустились по бегущей лестнице, сели в подземный поезд, вышли из него, пересели в другой поезд, и всё – впервые. Кажется, я действительно не много потерял. Особенно раздражает то, что повсюду работают динамики – реклама. От плакатов можно отвернуться, а от звука куда уйти? Я зажал уши – Настя смеялась.
Покинув метро, оказались на дорожке, выложенной из бетонных квадратов. Я впервые проходил этот отрезок пути пешком. Слева тянулся ряд некрашеных гаражей, а справа – пустырь с посаженными по линейке чахлыми березками. Среди засохшей, со следами автомобильных колес, грязи эти березки не радовали глаз. Жизнь их была мучением. Их убогое кокетство было безотраднее ржавчины гаражей: те, по крайней мере, ни на что не претендовали. Мы шли по Петербургу, которого я еще не знал. Минут через двадцать перед нами выросла больница.
Анастасия была нарядна, но по-прежнему безучастна. Иногда она открывала глаза, и казалось – вот-вот заговорит. Но не говорила. Из завалившихся ее губ вырывалось только затрудненное дыхание. Несколько первых минут (стеклянно-металлическое звяканье подноса) в палате хозяйничала медсестра, а потом ушла. Мы сидели на стульях слева от Анастасии. Я взял ее за руку и легонько сжал. Анастасия открыла глаза. И закрыла. Ее рука осталась в моей. Мои пальцы осторожно раздвинули ее пальцы – мы когда-то любили так делать.
Убедившись, что все покинули квартиру, я по утрам заходил в ее комнату и садился рядом с кроватью. Она, конечно, слышала, как я вхожу, как беру стул, – уж я-то видел, что веки ее дрожали. Мы оба знали, что она не спит, но нам был дорог момент, когда ее голубые глаза открывались. Нам обоим хотелось, чтобы первым, кого она увидит, был я. Я наклонялся и целовал ее глаза, и чувствовал губами ресницы. Анастасия доставала руку из-под одеяла и медленно, как бы спросонья, двигала ее по направлению ко мне. Худую, с синими прожилками, как особую постельную змейку. Наши пальцы соединялись, сжимали друг друга – иногда до боли, до хруста, и свободным у меня оставался только большой палец, и вот им я, невзирая на боль, или, может быть, как раз из-за нее, ласкал руку Анастасии.