— Видок?
— Понимаешь, Акулина... Видок — он невидимое провидит, скрытое. Что было, что будет, что у человека в голове, что в сердце, что в душе, что в снах. Не гадает-угадывает — видит. Судьбу предсказать может. А кое-что — и изменить.
— Ты, Друц, ври да не завирайся, — не очень уверенно басит кит-Федюньша. — Судьба-то... она в руце Божьей...
— Так ведь и Бог из Тузов! — скалится рыба-Друц. — Разве что колода у него побольше!
Ох, прижгут ему черти на том свете язычок!
Плещут волны, рябят, играет на них солнце расплавленным золотом, в глаза бьет; приходится щуриться, жмуриться. Интересно, а рыбы жмуриться могут?
Или только во сне?
— Ладно, судьба — дело тонкое. А вот чего попроще... Удачно ли на дело кодла сходит? Какая лошадь на скачках первой придет? Кому сегодня за столом карта попрет? У кого облавные псы на хвосте висят, а кому — гуляй, не хочу?! А биржа? а политика? а карьера?! Много полезного видок хороший сказать может.
— А здешний Туз — хороший?
— Лучшего не знаю! — это он серьезно.
— Так чего ты здесь, с нами плаваешь, когда Рашелька наверху?
— Потому что мелко плаваю. Я Валет, а она — Дама. У Туза с Дамой, видать, свой разговор сыскался, не для Валетовых ушей.
— Эй, Друц!
Вода разом ухает куда-то вниз, исчезает, я судорожно бьюсь на сыром песке — и просыпаюсь.
— Что, Княгиня?
— Кличут тебя... вместе с Акулиной. Поднимайтесь. Ваш черед.
Теперь, выходит, Дама лишней оказалась.
* * *Ой, страсти-то какие! сам Туз зовет!
Вот представляется: сидит в темной горнице косматый дядька. Брови — клочьями, в глазницах — угли пылающие, насквозь прожигают; на груди, в волосах жестких — наколка синяя: Крест агромадный. Вроде как у попа его наперсник. Во рту, вместо языка, жало мудрыя змеи. Шевелится, по губам ползает. А на столе перед Тузом — шар хрустальный, и видится в том шаре всяко-разно-немерено...
Жалобный скрип ступенек под сапогами Друца, насмешливый — под моими сандалиями.
Это еще, мол, кто такая?
— Заходи, заходи, Валет. Дай-ка, взгляну на твою крестницу.
Женщина! Старушечка, одуванчик божий! А где Туз?! Горница и вправду полутемная, только никакого хрустального шара на столе нету. Вместо шара стоит пузатый самовар, две чашки с блюдцами, сахар колотый, печенье, варенье из кизила...
Оглядываюсь.
Больше никого в горнице нет.
— Я это, я, девочка. Не ищи.
Да она ведь мысли мои слышит-читает!
— Мысли читают, когда мысли есть. А у тебя прямо на лице все написано. Это при тебе Мишка-Головастик давеча помер?
— При мне... ну... не совсем при мне. Он напился пьяный, его к ручью отнесли. А потом Вадюхе-Сковородке поплохело — мы и ушли оттуда, от греха подальше. Идем, глядь — а он уже мертвый лежит, головой в ручье. Захлебнулся. Да ежели б я видала, как он тонет, разве ж я...
— Верю, девочка, верю. Только мне самой посмотреть надо. Ты согласна?
— Я?.. Да согласна, ясное дело... Ой, как это — посмотреть?
— А твоими глазами. Эй, Валет! — возражать не будешь, поперек масти не встанешь?
— Не встану, Туз. Раз надо в прикуп заглянуть — так тому и быть. Только по одной открывать будем, осторожно, чтоб у девки мозги набок не съехали.
— Это ты МНЕ говоришь, Валет?!
Показалось на миг: не старуха передо мной — коршун хищный! Были глаза, стали угли, нос крючком загнулся, когти уж навострила — вот-вот вцепится в нас обоих, примется на части рвать! В животе словно ледышка вдруг объявилась, ноги сами назад дернулись.
Прочь отсюда!
— Тебе, Туз. За свою крестницу я в ответе, не ты.
Встал между мной и коршуном вороной жеребец.
Тряхнул гривой.
— Знаю, Валет, — и вновь: сидит за столом горбоносая старуха-гречанка. Уж не мать ли той колдунье, что нас встречала?
Какая разница? — если чай пить зовет.
Чай у нее... крепок больно.
— Ну что ж, сдавай, Валет.
Был жеребец, да сплыл. Повернулся ко мне дядька Друц, улыбнулся вымученно:
— Не бойся, Акулина, она только посмотрит, как дело было. Ей знать надо.
— А я и не боюсь!
Вру я. Боюсь. Да так, что коленки трусятся. Уж и на стул усадили — а все одно трусятся. И в глазах темнеет, темнеет, холодом из углов веет... Вот так, небось, смерть и приходит!
Только это не смерть. Это Друц мне на голову с двух сторон ладони свои положил, пальцами глаза прикрыл. Как поняла: сразу спокойней стало, и страх убежал — лишь чуток в животе осталось; и холод остался. Ну да ладно, стерплю! Чай, не зима. Знать бы, как эта Тузиха мне в голову лезть собирается? Не клещами же?! Нет, дядька Друц такого бы ей в жизни не позволил, будь она хоть Тузиха, хоть черт с хвостом, хоть ангел Божий! Дядька Друц — он...
— Вспоминай, Акулина. Михаила-Мишка вспоминай, хозяина, гостей... всех!
И — само перед глазами встало: вновь Мишок, будто живой, передо мной. Смеется, вина мне в стакан подливает, себе подливает, и знать не знает, бедолага, что не вино то — погибель его! Я ему сказать хочу — а язык ерунду молотит. Мишок опять смеется, тянется к бутыли...
Бутыль трясется в его руке, булькает, захлебываясь, вино разливается по столу кровавой лужей — а я вдруг ловлю взгляд сидящего напротив землемера. Пустой взгляд, оловянный. Как... как у того душегубца на заимке.
Господи! Да сколько ж его вспоминать-то буду?! Забыть бы...
А лицо в складках все наплывает, наплывает, пуговицы оловянные в оторочке ресниц уж рядом совсем, донага раздевают, душу наизнанку выворачивают — и не пойму: землемера то глаза, или Петюнечки-душегубца с лесной заимки, или... или это Туз-коршун в душу мне смотрит, в Друцевы руки своими когтями поверх вцепилась — не оторвешь; сжимает, сжимает мне голову — вот-вот лопнет головушка моя разнесчастная; а пуговицы жгут, сверлят взглядом, требуют неведомо чего. Да я бы ответила, отдала все, что есть, кабы знала — что! Дяденька Друц, спаси меня, спаси и сохрани! Ведь она сейчас всю душу мою выпьет! Не она — он, он, Петюнечка-душегубец! он и тятю моего зарезал, и меня теперь убить хочет, из могилы вылез, упырь, оттого-то и холодом от него веет, исчадия адского! Вот только почему на нем мундир цивильный с петличками, и усы сосульками?.. Да не цивильный на нем мундир — жандармский! По мою душу явился, ротмистр-землемер, вон и мыльная веревка с петлей в руках! Удавить решил! Не хочу! Не хочу умирать! Дяденька Друц, спаси!
Где же ты?!
— Хватит, Туз! Не в масть прикуп пошел. Хватит, я сказал!
И разом лицо землемера-Петюнечки-ротмистра бледнеть начало, рябью подернулось; вроде как сквозь воду смотрит. Да и не землемер это, и не душегубец — Мишок-утопленник на меня из ручья глядит, а мундир жандармский, один, без человека в нем, по степи прочь уходит, уходит... ушел.
Совсем.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХОпасно заглядывать в глаза Видоку; а Тузу-Видоку — опасней опасного. Решились? ну тогда смотрите:
...зеркало!
Вот только почему в нем нет отражения? Почему вы не видите в нем себя? Хотя нет, начало проявляться:
...вершина.
Одинокая, покрытая снегом. От высоты и разреженного, морозного воздуха захватывает дух. Холодной белизной сверкают ледяные глетчеры, и мрачными черными отбесками отвечают им стекловидные изломы базальта.
Мертвая, пугающая красота.
А над ней — бескрайняя синь небес.
* * *Обратно в Севастополь уж пополудни двинулись. Когда я проснулась. Солнце под навес забралось; разбудило. Спала, как убитая — ничего не снилось! А едва глаза продрала, весь кошмар, что у Тузихи в горнице виделся, словно туманом подернулся; а заодно и драка с рыбаками. Было? не было? сама себе напридумывала?! Нет, не стала гадать. Лучше и не поминать лишний раз все те ужасти!
И ухо совсем не болит.
Друц с Княгиней на меня посмотрели, между собой переглянулись — и вот уже телега у ворот останавливается. Как по волшебству. Им это раз плюнуть. Я и сама так скоро сумею!
Тузом буду.
Самоглавным.
— В город? — спрашивает небритый мужичок в серой замызганной рубахе и таких же, ободранных снизу, портках. На голове у мужичка лихо заломлен набок видавший виды картуз, в зубах — махорочная цыгарка.
На редкость вонючая.
Зато вся телега завалена новыми пустыми мешками — небось, продавать везет.
Мужичку никто не ответил, но он и переспрашивать не стал. Обождал, пока мы все в телегу заберемся — и хлестнул вожжами своего битюга.
Поехали!
Едем. Молчим. Вот уж и мостки рыбачьи позади остались, дорога на подъем пошла. Княгиня папироску достала, прикурила у мужичка, да с таким видом, будто ей знатный кавалер спичку подносит, а она ему великое одолжение делает — и заговорила наконец.
Едем. Молчим. Вот уж и мостки рыбачьи позади остались, дорога на подъем пошла. Княгиня папироску достала, прикурила у мужичка, да с таким видом, будто ей знатный кавалер спичку подносит, а она ему великое одолжение делает — и заговорила наконец.
Сделала одолжение:
— Ну, рассказывай, Друц. А после я расскажу. Глядишь, с двух рук расклад и прикинем. Заглянули в прикуп-то?
— Заглянули. Хорошо хоть по одной открывали — иначе как пить дать, сковырнули б девку с ума! Да и то мне поперек масти лечь пришлось.
— Плохо.
— Знаю, что плохо. Туз такого не забывает.
«Да ведь они при мужичке-возчике мажьи дела обсуждают! — доходит вдруг до меня. — Он же, если не последний лапоть, поймет, что к чему, в городе мигом кому надо настучит! Вон, ухи развесил!»
— Эй! — шепчу. — Вы чего, спятили? ветошник же слушает!
— А пусть его слушает, — отвечают.
Я аж речи лишилась — а такого со мной и не бывало-то никогда!
Мужичок тем временем оборачивается и заявляет:
— Верно говоришь, девка. Мешки — они завсегда в хозяйстве нужны! Больших деньжищ, знамо дело, не наживешь, но и с голоду не пропадешь, семью прокормишь.
И обратно отворачивается.
Интересно, у кого из нас ухи позакладывало?!
Или я до сих пор сплю рыбой?
— Забудет Туз, припомнит — то еще полбеды, — цедит Княгиня и дым папиросный из ноздрей пускает. — В моей сдаче полторы беды найдется, Валет. Ладно, говори, что в прикупе углядели.
— И верно, беда: упали цены. И на арбузы, и на персики, и на скумбрию, знамо дело, — вздыхает спереди мужик, даже не оборачиваясь. — А на мешки держатся! — радостно добавляет он.
У нас один разговор, а у него — другой. Видала ты такое, рыба-акулька?!
— Да ничего толком и не углядели, Княгиня. Мишка-покойника видели, да ротмистра того самого, что землемером прикинулся. Не соврала Акулина, не ошиблась: он то был.
— Может, и он... — задумчиво тянет Рашелька. — Только сам знаешь: когда прикуп силой открываешь, всякое привидеться может.
— Может, Дама, ай, может. Крестнице моей такие чудеса виделись — аж мне тошно стало! Но фараон был подлинный. Пас он в Грушевке кого-то. И хорошо, ежели Сковородку с крестником его, царствие парню небесное. А вот ежели нас...
— Нас по Грушевкам пасти — пастухов не хватит. Да и не Акулина с Федором им нужны, по большому счету. Мы с тобой нужны. А ротмистр в мундире «Варварском» из Грушевки прямиком в кабак заявился, едва не на показ! Нет, не нас он пас, Друц, и нечего трястись понапрасну.
Княгиня криво усмехнулась, но губы дернулись невпопад. Друц промолчал. Обиделся, что ли?
— Ладно, не держи зла, Валет. Нервы, нервы... И ротмистру этому теперь не облавы строить — в богадельне пузыри до скончания веку пускать. Другого опасаться надо. Мой черед карты открывать. Глядите. Все глядите. И ты, Друц, и ты, Федор, и ты, Акулина — чтоб запомнили!
Страх меня пробрал до самых печенок от тех слов! Уцепилась за руку Друцеву — и тут Княгиня ПОКАЗАЛА! Я чуть с телеги не слетела! Свободной рукой рот зажала, чтоб не заорать. Заорешь тут! Когда прямо перед глазами покойник объявляется! Да не просто покойник — изрезан, изувечен так, что и мать родная не узнает! Пальцы отчекрыжены все, грудь распанахана, в животе дыра — руку просунуть можно; горло от уха до уха развалено. И вместо глаз дыры паленые смотрят; а на лбу знак Пик вырезан.
Тут, откуда ни возьмись — туман сизый; заволокло тем туманом труп, от взгляда скрыло; я только дух перевести успела — а из тумана уж другой покойник проступает: женщина молодая. На шее — полоса черно-синяя, язык набок вывалился... Удавленница! И пошли они в тумане плыть-выплывать, мертвецы-то, а над всем этим ужасом голос звучит — тихий, старушечий, равнодушный.
Голос Туза Крестового.
— Смотри, смотри, Дама Бубен. Отродясь такого в моей колоде не бывало. За последние два месяца четырнадцать покойников, и все — подкозырки мелкие, чьи-то крестнички, от двойки до семерки. Разномастные. Восемь простой смертью ушли: утонули, со скалы упали, сами на себя руки наложили... А шестеро в куски искромсаны, и у каждого метка: масть его на лбу вырезана.
— Зачем ты мне это показываешь, Туз? — хрипло так, со стороны. Я Княгиню-то и не узнала сразу. — Предупреждаешь?
— Ты смотри лучше.
И снова — мертвецы, мертвецы, мертвецы...
Не помню, на каком меня наизнанку вывернуло; едва за борт телеги свеситься успела. Спасибо, Друц придержал — а то б так на дорогу и кувыркнулась, в собственную блевотину. Меня рвет и рвет, вроде уж и нечем, и задыхаюсь, и слезы в три ручья — а покойники все не кончаются! Да за что ж мне такое мучение! Пощадите!
Пощадили.
Кончились мертвяки. И меня попустило. Упала на мешки, лежу, отдышаться пытаюсь. Друц мне флягу с водой сует. Холодная вода. Хорошо. Вкус этот мерзкий вымыть.
А голоса в голове все звучат, не унимаются:
— Как думаешь, Дама, на что это похоже?
— Беспредел это, Туз! Чтоб крестников, подкозырков...
Тишина, темнота, провал.
И Друцев голос:
— Тут Туз втемную сдавала. Не для чужих ушей. Верно, Княгиня?
— Верно.
И поперек — мужичок-мешкодел:
— Вот и я говорю: совсем шантрапа распоясалась! Куда власти смотрят?! У меня давеча два новых мешка уперли...
И снова:
— ...сама знаешь. Не иначе, между кодлами разборка пошла. Только не слыхала я о ТАКИХ разборках!..
— Верно, Дама. Поначалу и я так подумала — счеты сводят. Только уж больно велик счет-то! Велела разузнать, людей послала. Да и сама, по своей-то масти, разглядеть пыталась. Ан не вышло, Дама! Не вышло...
— То есть как: не вышло?! У ТЕБЯ?!
— У меня. И вот что я думаю, Дама Бубен...
Снова — провал. Черное молчание. В ушах, в глазах — душная вата беззвездной ночи.
Опять «сдача втемную» — это я уж и сама поняла.
— ...колоду под себя подгрести хочет. А не вижу я ничего — потому как крыша над ними. Над «мокрыми грандами», которые беспредел творят. Они-то, небось, и не в законе, и не подкозырки даже — просто крышу над ними серьезные люди держат. Вряд ли тот, кто на мое место метит — он, небось, где-нибудь в Черноморске на дно лег... А людей своих сюда прислал, чтоб «мокрых грандов» прикрыли, не дали разглядеть. Ты вот как думаешь, Дамы с Валетом на такую крышу хватит?
Молчание.
Но не черное — звенящее, страшное, струной натянутой. Того и гляди лопнет.
— Не знаю, Туз. Может, и хватит, — голос Княгини железом лязгает, словно другой человек минутой раньше со старушечкой Крестовой говорил.
— Не ерепенься, Дама. Не обвиняю... пока. Промахнусь — с меня откуп будет. А попаду... Первая-то смерть аккурат через неделю стряслась, после того как ты тут объявилась. Значит, отныне глаз за вами будет. Верный глаз. И не один. Хоть ерепенься, хоть нет. А станете поперек...
Темнота.
Совсем короткая.
* * *— Вот так-то, Друц; вот так-то, подкозырки мои дорогие. Пришла беда, откуда не ждали. Такую собаку на нас повесили — сожрет, не поперхнется!
— И я собак не люблю! Меня, когда еще мальчонкой был, кобель здоровенный подрал — по сей день рубец остался! Всех бы перестрелял, зараз кусачих!..
На мужичка никто даже не обернулся.
— Ай, морэ, летал сокол, летал ясный в поднебесье высоко! Ай, стрела его достала, ясна сокола того... Выходит, куда ни кинь — всюду клин, Княгиня? Ноги нам делать теперь никак нельзя — все смерти на нас повесят, далеко не уйдем. Останемся? А ну как тихо сделается? Решит Туз: испугались мы, дали «мокрым грандам» отмашку. Нехорошо так говорить, да и думать-желать плохо, а только одна у нас надежда, Княгиня: чтоб пришили те злыдни кого-нибудь у черта на рогах. Хоть в Одессе. Тогда поймет Туз — не мы крышу держим, не дотянется ни Валет, ни Дама из Севастополя до Одессы.
— Или подумает, что третий с нами в деле. Глаза от нас отводит. Молчишь, баро? А из Крыма нам теперь ходу нет, это верно. Жаль, не могла я тебя упредить! Никак не могла! А ты взял — да и лег Тузу поперек масти, когда прикуп открывали! Теперь она вдвое больше на нас думать будет, раз не дал ты ей все карты у девки в голове проглядеть!
— Не казнись, Княгиня...
Я не вижу, КАК Друц смотрит на Рашельку, только та отводит глаза. Дама — от Валета!
— Даже если б знал весь расклад, все равно б Тузу поперек масти лег, — и ко мне оборачивается. — Помнишь, Акулина, того ротмистра, что в кабаке рехнулся?
— Помню.
Лучше б и не вспоминать!
— Вот ежели б еще одну карту открыли — и ты бы такой стала.
— Ай, баро... — Княгиня отворачивается, только я все равно успеваю заметить, как странно блестят у нее глаза. Неужто плачет? Княгиня — плачет?!!