Ее последний герой - Мария Метлицкая 17 стр.


Магда со своей любовью навалилась на него, как тяжелая болезнь, наехала, как многотонный грузовик, почти раздавила. Он задыхался от силы ее чувств, от ее темперамента, пытался вырваться, освободиться, но увязал еще сильнее. Это был как наркотик и для нее, впервые охваченной таким пожаром, и для него. Вскоре он понял, что полюбил эту странную, пылкую и непонятную женщину. Так полюбил, что не мог без нее дышать. А с ней начинал задыхаться.

После Индии последовала Япония. Там они были почти счастливы. Они реже выясняли отношения, меньше ссорились, упивались местными красотами, любовались и восхищались всем: архитектурой, едой, обычаями.

И все равно она мучила его. Все время задавала один и тот же вопрос: что и как, что и как будет? Он отмахивался, злился, хлопал в ночи дверями и уходил на улицу. Она догоняла его и хватала за руки. Он пытался объяснить ей, что он старше, что многое пережил, что хочет покоя. Она обижалась, рыдала, снова хватала его за руки, клялась в вечной любви и готова была служить ему ежеминутно. «Как твой пес», – говорила она ему. Без «ё».

После Японии, где, как он понял потом, было много счастья, так много, что он устал, почти захлебнулся, особенно захотелось вырваться в Москву.

В аэропорту она рыдала в полный голос. Ему было неловко: ее, знаменитую актрису, все узнавали.

Она тут же ушла от мужа, оставив свой любимый дом, водителя, садовника и кухарку. Уехала к старой и почти безумной матери в ее крошечную квартирку и никому не открывала дверь.

А через пару месяцев взяла турпутевку и ранним утром позвонила ему в дверь.

* * *

– Может быть, еще немного? Ну, совсем чуть-чуть? – виновато спросила Анна и погладила его по щеке. – Я понимаю, ты устал…

Он отмахнулся:

– Поехали!

И снова включился диктофон.

– Друзья? – спросила она. – Были ведь в твоей жизни настоящие друзья?

– Настоящие… – Он саркастически усмехнулся. – Наверное, все-таки были.

Комар. Комаров, однокурсник. Наверное, друг. По крайней мере, мы так оба считали до определенного момента. Я тебе рассказал. Был еще Вовка Ходасевич. Врач. Хороший мужик, крепкий и верный. Хирург в Склифосовского. Хороший хирург. Познакомились мы с ним, когда он оперировал Фаечку. Он был женат тоже на враче, Тане Светловой, тихой хорошей женщине. Рос у них сын Мишка, тихий, белобрысый и очень начитанный, весь в Таньку. Жили они бедно, в крохотной комнатушке в коммуналке с буйными алкоголиками и копили на первый кооперативный взнос. Мечтали об отдельной квартире.

И тут попутал честнейшего Вовку бес, впервые в жизни он взял взятку – аккурат столько, сколько не хватало на первый взнос. А больной, восточный торговец помидорами, возьми да помри. Не от осложнений, просто нажрался плова. Жена покойничка заявила на врача. Возбудили дело, Вовку «закрыли» – и он сам, дурачок, тут же признался. Времена стояли андроповские, ничего не помогло – ни заступничество коллег, знавших Вовку как честнейшего человека, ни письма руководства, ни выступления вылеченных пациентов. Дали Вовке четыре года по 285-й. Четыре года и потом без права работы.

Танька совсем свихнулась: решила, что все это из-за нее. Он, Городецкий, тогда приходил к ней пару раз в неделю. Предлагал перебраться с Мишкой к нему, все же отдельная квартира. Пытался давать денег, Танька отказывалась. Иногда, когда, видимо, было совсем голодно и тяжко, молча, не благодаря, брала продукты. Он приносил деликатесы: рыбу, икру, хороший сыр, сухую колбасу, растворимый кофе, индийский чай. Она молча потрошила пакет и колбасу, рыбу и икру швыряла обратно.

– Мы будем есть все это? – страшным шепотом говорила она, сверкая безумными глазами. – Мы будем это жрать, а он там будет давиться баландой из рыбьих голов?

Городецкий бессильно разводил руками. Она откладывала только чай и кофе.

– Это Володе, – жестко отвечала она и все остальное подпихивала ногой: – Забирай!

Он, вздыхая, забирал. Потом стал приносить простую еду: курицу, кусок говядины, первые мартовские огурцы, сайру и масло. Танька безучастно сидела на подоконнике и молча смотрела в окно.

С Мишкой, слава богу, проблем не было. Сам научился варить суп, кормил мать, выгуливал ее по вечерам на лавочке у подъезда.

С работы Танька ушла, не было сил. Как врач, она понимала, что диагноз ее понятен: неврастения, депрессия, но ничего делать с этим не собиралась. Мишка уговаривал лечиться ради него – не работало. Наконец он произнес «ради папы» – и это сработало. Танька начала пить таблетки. Мишка разносил по утрам почту и мыл полы в овощном магазине рядом с домом. Денег от Городецкого они по-прежнему не брали. Спустя полтора года Танька устроилась в поликлинику в регистратуру. Сказала, что по специальности работать больше не будет никогда. Из-за солидарности с Вовкой.

Вовка писал веселые письма: все неплохо и даже почти хорошо, работаю в медпункте, меня уважают, жратвы хватает, и вообще, «лепила» на зоне – царь и бог: болеют же все – и зэки, и вольные, и даже начальство.

Городецкий ездил к нему в Мордовию, прихватив с собой Мишку. Тане такая дорога и такие эмоции были не под силу.

Вовку он не узнал. Все, что писал друг, было враньем. Ему, человеку честному и порядочному, жить в бараке, слышать, наблюдать все это, сосуществовать с ним было невыносимо. К тому же в Танькиной болезни он винил только себя, и это было хуже всего. Потеря честного имени, стыд, изломанная психика сына, инсульт у отца – более чем достаточно для честного человека.

Вовка понимал: жизнь пропала, прежняя честная, правильная жизнь. Есть больная и истерзанная жена, обездоленный сын, обезноженный отец, сидевший на хрупких плечах младшей одинокой сестры – муж бросил ее, не выдержав трудностей. И во всем этом виноват он, Владимир Иванович Ходасевич.

– Как со всем этим теперь жить? – тихо спросил он у Городецкого, когда тот приехал к нему на зону. – Ты бы смог?

Городецкий ответил:

– Да, смог. А у тебя есть выбор? Когда ты выйдешь отсюда, запьешь или ляжешь на диван? Ты должен, Вовка! Обязан, потому что отвечаешь за них.

Вовка махнул рукой и пошел прочь. Выходя из комнаты свиданий, обернулся:

– Спасибо, брат.

Городецкий отвернулся к окну, чтобы друг не увидел его слез. Не потому, что стыдно, а потому, что будет еще тяжелее. Ему, Вовке. На себя наплевать.

Ходасевич вернулся через три с половиной года. Беззубый, тощий, больной и растерянный. Честно пытался собраться. По специальности не брали. Пошел санитаром в морг – и там стал пить. Много было не нужно, через два года Вовка был уже законченным алкашом. Бороться за мужа у Таньки сил не было, да и за себя тоже, и они стали пить вместе. Бедный Мишка поначалу бился с родителями и пробовал их лечить. Не смог. Махнул рукой и уехал в Монголию, в степи, с геологической экспедицией, куда его устроил «дядя Илюша».

Городецкий почти не бывал у Ходасевичей. Смотреть на происходящее было просто невыносимо. Танька, озлобленная, тощая, неприбранная, пьяненькая, жалкая до спазмов в горле, кричала с порога:

– Что пришел, режиссер хренов? Побахвалиться? Порадовать нас успехами? Ну, расскажи! Поделись. – Она садилась на шаткую табуретку и клала ногу на ногу. – Что в мире нового? Как Париж? Как Нью-Йорк? Какая у вас нынче машина, уважаемый патриарх от искусства?

Вовка валялся на диване и вяло пытался заткнуть жену. Танька распалялась еще больше. Вовка, махнув рукой, засыпал.

Однажды она, провожая Городецкого, прижалась к нему тощим, почти детским тельцем и прошептала, дыша прямо в лицо застарелым перегаром:

– Пошли со мной в ванную, а? Я столько лет не нюхала нормального мужика! Пожалей!

Городецкий, залившись по самую макушку горячей, злой и жалостливой кровью, отпихнул ее:

– Допилась ты, мать. Может, в больницу, а, Тань?

Она пьяно расхохоталась:

– Поверил, да? Ну и балбес ты, Городецкий! Чтобы я, да тебя… После моего Вовчика!

И плюнула ему в лицо.

Он выскочил за дверь и бросился прочь, словно от чумы.

Потом начались пьянки с соседями-уголовниками. В одной из них Таньку, повздорившую с собутыльниками, зарезал сосед. Вовка, на минуту протрезвев, бросился на того с кухонным ножом. В итоге три трупа и конец их несчастной жизни.

Это был второй друг Городецкого. Пожалуй, даже первый по близости духа.

На похороны он не пошел. Причин не искал, не пошел, и все. Не мог на это смотреть. Ни на неузнаваемого Вовку, ни на Таньку с порезанным лицом. На подъездных плакальщиц и сплетниц. Не мог подумать и про поминки. Какие поминки! Накроют стол в коридоре и зальются водярой. И снова кого-нибудь ткнут ножом. Дай бог, не насмерть. А если и насмерть – то тоже ерунда. Жизнь там стоила полкопейки, и никто за нее не держался.

Про Мишку он вспомнил спустя пару недель. Никто не мог его найти и вызвать, кроме него, Городецкого. Только он знал номер Мишкиной партии. А он забыл! Забыл, что у Вовки и Таньки есть сын Мишка. А может, и хорошо, что забыл? Еще одна травма для несчастного парня – знать всю правду и наблюдать завершение страшной истории.

Про Мишку он вспомнил спустя пару недель. Никто не мог его найти и вызвать, кроме него, Городецкого. Только он знал номер Мишкиной партии. А он забыл! Забыл, что у Вовки и Таньки есть сын Мишка. А может, и хорошо, что забыл? Еще одна травма для несчастного парня – знать всю правду и наблюдать завершение страшной истории.

Мишку, кстати, он встретил спустя много лет, тот окликнул его на улице. Городецкий обернулся – кто мог окликнуть его «дядя Илья»? Узнал его сразу, Мишка стал очень похож на Вовку. Те же пронзительные серые глаза, тот же упрямый рот.

Они обнялись. Мишка рассказал, что через два года после смерти родителей ему дали квартиру в Тушино. И еще спустя пару лет он женился. Теперь он, отец двух дочерей, по-прежнему мотается с партиями, любит работу свою, а жену и девчонок обожает. Городецкий дал ему свой телефон, но Мишка так и не позвонил.

Вспоминая Ходасевичей, он думал, что не сделал для них самого главного. Например, мог устроить Вовку на работу. На студию, к примеру. Талантливый и толковый Ходасевич освоил бы любую профессию начиная от гаффера, бригадира осветителей, или дольщика, того, кто катает тележку с оператором, или кабельщика, какая разница… И Таньке тогда, во время Вовкиной отсидки, не деньги надо было носить, а помочь. Устроить в монтажную, например, или к гримерам. Девчонки ее бы всему научили. И еще на студии был медпункт. И как раз в то время ушла на пенсию врачиха Инна Львовна. Место, конечно, пустовало недолго, уже через дня три в кабинете сидела молодая восточная красотка с серьгами до плеч. Говорили, чья-то любовница.

Он мог похлопотать за Таньку. И вполне вероятно, что шеф его бы послушал, влияние Городецкого было тогда вполне ощутимым. Мог, но не стал. Хотя однажды об этом подумал. А потом быстренько проскочила другая мысль: Танька – человек конфликтный, всегда лезет на рожон, улыбаться и шутить не умеет. И будет она как бельмо на глазу. Никому не нужна несчастная, больная и плаксивая женщина. К кому претензии? Правильно, к нему. К тому, кто протежировал. Вот и не захотел лишних проблем. Уговорил себя, что Вовкину семью он не бросил. Взятки гладки. И еще: мог, наверное, попробовать Вовку лечить. Тогда уже появились «торпеды», зашивались все кому не лень. Он предложил Вовке как-то попробовать, тот ответил, мол, потом как-нибудь. Больше Городецкий не предлагал, не до того было. То работа, то Фаечка, то Артур. Потом Магда. А вскоре уже появилась Стася.

* * *

– А третий друг? – спросила Анна. – Ты же сказал, что их было трое. Трое самых близких друзей. Про Комара и Ходасевича я поняла. А кто третий?

– Третий… – протянул Городецкий и помолчал. – Третьим был Сашка. Сашка Ткаченко.

– Тот самый? – удивилась она.

Он кивнул:

– Он, мечта всех особ женского пола Страны Советов. Раз даже ты про него знаешь… Да, мой друг. Не такой близкий, как Вовка, и даже не такой, как Комар, и все же друг.

Подумал и добавил:

– Да, разошлись. Знаешь, как расходятся люди по жизни? Вот так и мы. Без причин, жизнь развела. Вот как это называется.

– И ты никогда об этом не пожалел? Ну, все же последний друг, – удивилась Анна.

Он ответил:

– Жалел, не жалел… Какая разница? Был конфликт, вполне рядовой. Я бы даже не назвал его конфликтом. Я в одной своей картине его не снял, и он напрягся. Очень ему туда хотелось. И типаж подходил. Только вот возраст… Не годился уже тогда Ткаченко на роль молодого любовника, к полтиннику ему было, а мне был нужен герой не старше тридцатника. Обиделся, предъявил претензии. Я кивал и соглашался. Потом предъявил свои аргументы. Он вроде бы мою правду принял и согласился. Но осадок остался. Мы по-прежнему встречались, ездили друг к другу в гости, ходили в кабаки, даже съездили как-то в Юрмалу на машине. Фильм, кстати, тот, где я Сашку не снял, оказался удачным. Мне кажется, что это Ткаченко больше всего и задевало. Говорил, что слабоват был только главный герой. Ну, может, и так. Все твердил: а что, я бы сыграл хуже твоего Венички? И где он сейчас, твой Вениамин? А я-то здесь, на олимпе! И ничего не потерял, только приобрел. Он и вправду тогда снялся у нашей знаменитости, и снялся удачно. Вот что его задевало? Знаешь, все мужики-актеры ревнивы, как бабы, и так же тщеславны. Иногда, по пьяной лавочке, он мне все это припоминал, вроде шутил. Наверное, его обидело то, что не взял его друг, то есть я. Ну а потом был еще эпизод.

Городецкий замолчал. Мимо прошла стюардесса, и он попросил у нее бутылку вина.

– А потом? Что было потом? Ты сказал, что был еще эпизод! – настаивала Анна.

Он покачал головой:

– Да, вот оно, твое профессиональное «рытье арыков». Хватку не ослабляешь, молодец, детка!

Она слегка покраснела:

– Илюш, просто закончить надо! Ну, ты меня тоже пойми!

Он кивнул:

– Понимаю. Так вот. Я снял его в своем предпоследнем фильме. Фильмографию мою ты изучила, уверен.

Она с готовностью кивнула и нажала на кнопку диктофона.

– Короче говоря, – громко начал он, – короче говоря… Господи, как же ты мне надоела!

Она видела, что он разозлился, и, словно оправдываясь, жалко улыбнулась и дотронулась до его руки.

Он дернулся и быстро заговорил:

– Итак, я снял его в «Западне». Фильм, как ты знаешь, был неудачным и кассу не собрал. Было полно критических статей и всего такого прочего. Меня чихвостили все, кому не лень. Зато сколько я доставил счастья коллегам. Просто не передать! Сколько нарисовалось счастливых и довольных рож, сколько я выслушал тогда утешений, сколько увидел сладеньких и умильных улыбочек!

А этот дурак Ткаченко на меня обиделся, представляешь? Сказал, что я испортил ему репутацию. А он мне так доверял, оказывается! Словом, почти сломал ему карьеру. Я, разумеется, ответил очень резко. В общем, почти подрались… Ну, и после этого – сама понимаешь. Он, кстати, репутацию свою потом восстановил. А я – нет, – жестко закончил Городецкий и залпом допил остатки вина.

– Он восстановил? – переспросила Анна.

Он кивнул:

– Да все нормально у него было. Долго снимался, почти всегда удачно. Женился, завел ребенка. Жена молодая и милая. Короче, все хорошо.

Она убрала диктофон в сумку и тоже посмотрела на часы. Загорелась табличка «Пристегните ремни».

Она пристегнулась и откинулась на спинку кресла. Закрыла глаза. Ей захотелось поскорее очутиться на земле. Все-таки полетов она побаивалась, особенно посадок и взлетов.

* * *

Он тоже боялся посадок и взлетов. Правда, об этом никто не знал. Он посмотрел на нее и увидел, как она побледнела и сжала в ниточку губы. Но за руку, чтобы приободрить, ее не взял. Был зол, очень зол на нее и, разумеется, на себя. Повелся, старый дурак! Закрутил роман на старости лет! А она и рада стараться! Лезет со своей статьей, как последняя прохиндейка. Все надеется: вот сейчас, сейчас, разговорю, разжалоблю. Больно ему, тяжело, неприятно препарировать свою жизнь и свои поступки. Вроде и зажило все давно… Ан нет, только ковырни – получи по полной. Снова кровит. И Вовку, и Комара, и Сашку Ткаченко. Ну, и всех остальных. Лильку-бедолагу, несчастную Ирму, Артура, Фаечку, Магду. И Стасю.

Но до Магды и Стаси она не доберется никогда. Вот туда попасть он ей точно не позволит. Туда всем дорога закрыта. И висит там замок, трехпудовый, ржавый, но крепкий. Такой же, как и на его душе.

Устал он от нее? Да просто устал. Хочется побыть одному. А ведь она сейчас наверняка поедет к нему. Может, сказать? Обидится. Не поймет, что он привык быть один. И что сейчас это просто необходимо, как воздух. А может, и бог с ней? Обидится – разобидится, как говорила его мать.

Он покосился на нее и снова почувствовал раздражение. Зачем он пустил ее в свою жизнь, прошлую и настоящую? Зачем?

* * *

Дошли до самой большой его лжи, самой гнусной, самой отвратительной. О Стасе и ее дочке. И его дочке тоже.

Стася появилась на той предпоследней картине, где он снимал Сашку Ткаченко. Той самой, неудачной. Тогда, кстати, уже появилась и Женя, только возникла на горизонте, как его участковый врач. Это была самая отвратная пора в его жизни. Даже после гибели Ирмы казалось не так тяжело, молодость, надежды и планы… А тогда все летело в тартарары как-то отвратительно быстро. По всем фронтам: работа, здоровье, нехватка денег, запутанная личная жизнь. Магда с ее душащей любовью (как он устал от нее тогда!), влюбленная Женя, готовая в любую минуту прийти на помощь и умереть возле него. И Стася. Молодая, прекрасная, наивная и влюбленная. Перечеркнувшая одним махом всех его женщин – так она была невозможно хороша и чиста душою. Разумеется, влюбился. Думал, что это – точно в последний раз.

Красоткой Стасю назвать было сложно: ни волос по пояс, ни длинных ног, ни пышного бюста. Роста она была невысокого, сложения хрупкого, мальчик-подросток. Короткая стрижка, открывающая нежный затылок и тонкую детскую шею. Серые глаза вполлица и «буратинистый» рот, как она сама говорила. Вечная проблема с обувью, не в «Детском мире» же покупать! А голос был низкий, хрипловатый, волнующий. Когда Стася нервничала, то моментально бледнела. Очень тонкая, прозрачная кожа, боялась солнца – сгорала моментально, даже нежарким подмосковным вечером, поэтому носила кепку-«гаврош», которая ей очень шла.

Назад Дальше