— Отлично, — сказала она.
— Не верь тем, кто в трениках, — сказал я.
15 минут я стоял и рассматривал ноги какой-то японки. Потом отыскал бар. Там сидел черный мужик, выряженный в красную кожу с меховым воротником. Его доставали — посмеивались, как будто по стойке ползал таракан. Очень аккуратно посмеивались. Практика многих веков. Черный пытался не обращать внимания, но спину держал очень напряженно.
Когда я опять вышел проверить табло, треть аэропорта уже нализалась. Прически ерошились. Один парень шел спиной вперед — очень пьяный, очень старался рухнуть затылком об пол и раскроить себе череп. Мы все курили и ждали — смотрели, надеялись, что он сейчас свалится и хорошенько треснется головой. Интересно, кто из нас успеет к его бумажнику. Я поглядел, как он свалился, и тут же раздевать его кинулась целая орда. Все равно от меня слишком далеко. Я вернулся в бар. Черный уже ушел. Слева от меня спорили два парня. Один повернулся ко мне:
— Вот вы что о войне думаете?
— Война — дело хорошее, — ответил я.
— Ах вот как? Вот как?
— Вот так. Садишься в такси — уже война. Покупаешь хлеба — война. Снимаешь себе поблядушку — и это война. А мне иногда нужны такси, хлеб и бляди.
— Глядите, парни, — сказал какой-то мужик, — вот человеку война нравится.
От другого конца стойки пришел еще один. Наряд — как у прочих.
— Это ты войну любишь?
— Это нормально; война — естественное продолжение нашего общества.
— Ты сколько лет воевал?
— Нисколько.
— А у меня лучший друг подорвался на мине. БАМ! И нет его.
— Да ради бога, на его месте мог быть и ты.
— Шуточки мне шутить?
— Я напился. Огоньку не найдется?
Он поднес зажигалку к моей сигарете с явным омерзением. После чего ушел в свой угол бара.
Рейс в 7.15 вылетел в 11.15. Мы неслись по воздуху. Поэтическая суета утихала. В пятницу рвану в Санта-Аниту и сращу себе сотню, опять засяду за роман. В воскресенье оркестр Нью-Йоркской филармонии играет Айвза[26]. Шанс есть. Я заказал себе еще выпить.
Свет погас. Спать никто не мог, но все делали вид. Я не стал, вот еще. Сидел у окна и пялился на крыло и огоньки под ним. Внизу все так славно упорядочено по прямым. Муравейники.
Мы приплыли в Международный Лос-Анджелеса. Энн, я тебя люблю. Надеюсь, машина заведется. Надеюсь, не забилась раковина. Хорошо, что я не выеб поклонницу. Хорошо, что у меня не очень получается ложиться в постель с незнакомыми женщинами. Хорошо, что я идиот. Хорошо, что ничего не знаю. Хорошо, что меня не убили. Когда я гляжу на свои руки и вижу, что они по-прежнему пристегнуты к запястьям, я думаю про себя: мне повезло.
Я вылез из самолета, таща в охапке отцовское пальто и кипу стихов. Подошла Энн. Я увидел ее лицо и подумал: блядь, я ее люблю. Что мне делать? Лучше всего вышло не показывать виду, и мы направились к автостоянке. Никогда не следует показывать, что тебе не безразлично, а то они тебя прикончат. Я нагнулся, чмокнул ее в щеку.
— Чертовски мило, что приехала.
— На здоровье, — ответила она.
Мы выехали из аэропорта. Я отыграл свою байду. Поэтическая суета. Я никогда не напрашивался. Им нужна такая блядь — вот и получают.
— Детка, — сказал я, — как же мне тебя не хватало.
— Я есть хочу, — сказала Энн.
Мы зарулили к чиканосам на углу Альварадо и Сансета. Взяли буррито с зеленым чили. Все кончилось. У меня по-прежнему есть женщина, и она мне совсем не безразлична. Такое волшебство нельзя принимать как должное. Пока мы ехали домой, я смотрел на ее волосы, на ее лицо. Косился украдкой, когда чувствовал, что она не смотрит.
— Как вечер прошел? — спросила она.
— Вечер прошел сносно, — ответил я.
Мы поехали на север по Альварадо. Свернули на бульвар Глендейл. Все было хорошо. Никогда не смирюсь, что настанет день и все съежится до нуля — любовь, стихи, гладиолусы. И в конце нас просто набьют грязью, как дешевые тако.
Энн заехала к нам на дорожку. Мы вышли, поднялись на крыльцо, открыли дверь, и тут вокруг нас запрыгал пес. Встала луна, дом пропах хлопьями пыли и розами, пес на меня наскакивал. Я потрепал его за уши, двинул кулаком в живот, он на меня вытаращился и ухмыльнулся.
Я тебя люблю, Альберт
Луи сидел в «Красном павлине» с бодуна. Бармен сказал, когда принес ему выпить:
— Я в этом городке только одного такого психа видал, как ты.
— Н-да? — ответил Луи. — Вот мило. Офигеть, как мило.
— И она сейчас тут, — не унимался бармен.
— Н-да? — ответил Луи.
— Вон, в синем платье сидит, фигурка — закачаешься. А к ней никто и близко не подойдет, потому что она псих.
— Н-да? — ответил Луи.
Потом взял стакан, подошел и уселся на табурет рядом с девушкой.
— Привет, — сказал Луи.
— Привет, — ответила она.
Они посидели немного, больше ничего друг другу не говоря.
Майра (так ее звали) вдруг пошарила за стойкой и извлекла полную бутылку с коктейлем. Подняла ее над головой, будто собралась швырнуть в зеркало над баром. Лу перехватил ее руку и сказал:
— Нет-нет-нет-нет, дорогая моя! — После чего бармен предложил Майре отправляться восвояси, и когда она ушла, Луи ушел с ней.
Они с Майрой взяли три квинты дешевого виски и сели в автобус до обиталища Луи — к жилому дому «Герб Делси». Майра сняла одну туфлю (на каблуке) и попробовала убить ею водителя. Одной рукой Луи усмирял Майру, а другой удерживал три бутылки. Они сошли с автобуса и направились к дому Луи.
Зашли в лифт, и Майра принялась нажимать кнопки. Лифт ездил вверх, вниз, опять вверх, останавливался, а Майра все спрашивала:
— Ты где живешь? А Луи повторял:
— Четвертый этаж, квартира номер четыре. Майра жала на кнопки, лифт ездил вверх и вниз.
— Послушай, — в конце концов сказала она. — Мы тут уже сто лет катаемся. Прости, но мне поссать нужно.
— Ладно, — согласился Луи, — давай условимся. Ты мне дашь кнопки понажимать, а я тебе дам поссать.
— Договорились, — ответила она, спустила трусики, присела и сделала свое дело. Глядя, как по полу течет струйка, Луи надавил на «4». Приехали. Майра к этому времени уже встала, подтянула трусы и приготовилась выходить.
Они зашли к Луи и стали открывать бутылки. У Майры это получалось лучше всего. Они с Луи уселись друг напротив дружки, футах в 10–12. Луи сидел в кресле у окна, Майра — на диване. У Майры была бутылка, у Луи — бутылка, и они приступили.
Прошло пятнадцать или 20 минут, и тут Майра заметила на полу у дивана пустые бутылки. И началось: возьмет одну, пришурится — и фигак Луи в голову. Промазала всеми до единой. Некоторые вылетали в открытое окно у Луи за спиной, некоторые разбивались о стену, некоторые отскакивали от стены и чудом не разбивались. Эти Майра подбирала и опять пуляла в Луи. Вскоре бутылки у Майры кончились.
Луи встал с кресла и вылез на крышу за окном. Собрал все бутылки. Когда набралась охапка, он опять влез в окно, принес их Майре и сложил к ее ногам. Потом снова сел, поднес к губам квинту и пил дальше. В него опять полетели бутылки. Он хлебнул раз, другой, а потом больше ничего не помнил…
Наутро Майра проснулась первой, вылезла из постели, поставила кофе и принесла Луи кофе с коньяком.
— Пошли, — сказала она. — Я хочу тебя познакомить с моим другом Альбертом. Альберт — он очень особенный.
Луи выпил кофе с коньяком, потом они побарахтались немного. Было хорошо. У Луи над левым глазом взбухла очень большая шишка. Он встал с постели и оделся.
— Ладно, — сказал он, — пойдем.
Они спустились на лифте, дошли до Альварадо-стрит и сели в автобус на север. Пять минут ехали спокойно, а потом Майра дернула шнурок. Они вылезли, полквартала прошли пешком, потом зарулили в старый бурый многоквартирник. Поднялись на один пролет, свернули по коридору за угол, и Майра остановилась у квартиры 203. Постучала. Донеслись шаги, и дверь открылась.
— Привет, Альберт.
— Привет, Майра.
— Альберт, познакомься — это Луи. Луи — это Альберт.
Они пожали руки.
У Альберта их было четыре. И четыре плеча к ним. Две верхние имели рукава, две нижние были просунуты в дыры, прорезанные на рубашке.
— Заходите, — сказал Альберт.
Одной рукой Альберт держал стакан — скотч с водой. Другой — сигарету. В третьей руке у него была газета. Четвертая — та, которой он пожал руку Луи, — ничем не была занята. Майра сходила на кухню, взяла стакан и налила Луи — бутылка лежала у нее в сумочке. Затем села сама и принялась пить прямо из горла.
— Ты о чем думаешь? — спросила она.
— Иногда просто опускаешься на дно ужаса, задираешь лапки — а все равно никак не сдохнешь, — ответил Луи.
— Альберт изнасиловал толстую даму, — пояснила Майра. — Видел бы, как он ее всеми своими руками облапал. Ну и видок был у тебя, Альберт.
— Ты о чем думаешь? — спросила она.
— Иногда просто опускаешься на дно ужаса, задираешь лапки — а все равно никак не сдохнешь, — ответил Луи.
— Альберт изнасиловал толстую даму, — пояснила Майра. — Видел бы, как он ее всеми своими руками облапал. Ну и видок был у тебя, Альберт.
Альберт застонал — видимо, ему стало тоскливо.
— Допился до того, что его из цирка выгнали, — допился и донасиловался. Даже из цирка, ебаный в рот, выперли. Теперь живет на пособие.
— Никак мне в общество не вписаться. Я не расположен к человечеству. У меня нет желания подчиняться норме, нет приверженности ничему, подлинной цели в жизни нет.
Альберт подошел к телефону. Он держал трубку в одной руке, «Ежедневную программу скачек» — в другой, сигарету — в третьей, а стакан — в четвертой.
— Джек? Ну. Это Альберт. Слушай, я хочу Хрусткую Мощь, два на победителя в первом. Дай мне Пылающего Лорда, два по всем в четвертом, Молотобойное Правосудие — пять на победителя в седьмом. И еще Благородную Чешуйку — пять на победителя и пять по месту в девятом. — Он повесил трубку. — Тело меня грызет с одной стороны, а дух — с другой.
— Как у тебя на бегах, Альберт? — спросила Майра.
— Поднялся на сорок дубов. У меня новая игра. Я как-то ночью ее вычислил, когда не мог заснуть. Лежу — и тут она мне открылась, как книжка. Если у меня все станет еще лучше, мои ставки принимать не будут. Я, конечно, всегда могу съездить на ипподром и поставить там, но…
— Что, Альберт?
— Ох, елки…
— Ты о чем, Альберт?
— ТАМ ЖЕ ПЯЛЯТСЯ! БОГА РАДИ, НЕУЖЕЛИ ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ?
— Прости, Альберт.
— Не проси прощения. Не нужна мне твоя жалость!
— Ладно. Без жалости.
— Ты такая тупая, что так бы тебе и вмазал.
— Вмазать — это ты запросто. Столько рук как-никак.
— Не искушай меня, — сказал Альберт.
Он допил, потом сходил и смешал себе еще. Потом сел. Луи ничего не говорил. Нужно, решил он, что-нибудь сказать.
— Тебе, Альберт, боксом бы заняться. Две лишние руки — это же будет ужас.
— Не остри, козел.
Майра начислила Луи еще. Посидели, помолчали. Затем Альберт поднял голову. Посмотрел на Майру.
— Ты с этим парнем ебешься?
— Нет, Альберт, не ебусь. Я же тебя люблю, сам знаешь.
— Ничего я не знаю.
— Знаешь, Альберт, — я тебя люблю. — Майра подошла и села Альберту на колени. — Ты такой обидчивый. Я тебя не жалею, Альберт, я тебя люблю.
Она его поцеловала.
— И я тебя люблю, малышка, — сказал Альберт.
— Больше, чем любую другую?
— Больше, чем всех других!
Они опять поцеловались. То был до ужаса долгий поцелуй. В смысле — до ужаса долгий для Луи, который просто сидел со стаканом. Затем поднял руку и дотронулся до шишки над левым глазом. Тут ему немного скрутило кишки, он ушел в ванную и долго, медленно срал.
А когда вернулся, Майра и Альберт стояли посреди комнаты и целовались. Луи сел, взял бутылку Майры и стал смотреть. Верхние руки Альберта держали Майру в объятиях, а нижние задирали ей платье на талии и пробирались в трусики. Когда трусики с нее спали, Луи еще раз хлебнул из бутылки, поставил ее на пол, встал, добрел до двери и вышел вон.
В «Красном павлине» Луи уселся на любимый табурет. Подошел бармен.
— Ну, Луи, и как свиданка?
— Свиданка?
— С дамочкой.
— С дамочкой?
— Вы же вместе уходили, мужик. Ты ее это?
— Да нет, не совсем…
— Что не так?
— Что не так?
— Да, что у вас пошло не так?
— Дай-ка мне «кислого виски», Билли. Билли отошел смешивать. Потом принес Луи.
Никто ничего не сказал. Билли ушел к другому концу стойки и остался там. Луи взялся за стакан и сразу же влил в себя половину. Хороший напиток. Закурил, держа сигарету в одной руке. Стакан он держал в другой. Внутрь с улицы через дверь светило солнце. Смога не было. Славный будет денек. Гораздо лучше вчерашнего.
Белый пес наседает
Генри взял подушку, затолкал себе под спину и стал ждать. С тостом, джемом и кофе вошла Луиз. Тост был уже намазан маслом.
— Точно не хочешь яиц всмятку? — спросила она.
— Не, нормально. И так сойдет.
— Тебе съесть бы парочку.
— Ну хорошо.
Луиз вышла из спальни. Он уже вставал, в ванную ходил и видел, что его одежда развешена. Лита бы такого ни за что не сделала. А с Луиз и ебаться хорошо. Детей нет. Ему очень нравилось, как она все делает — мягко, тщательно. Лита же всегда набрасывалась — одни острые углы. Когда Луиз вернулась с яйцами, он спросил:
— Что такое?
— «Что такое» что?
— Ты их даже почистила. В смысле, чего ж муж с тобой развелся?
— Ой, погоди, — сказала она. — Кофе сбегает! — И выскочила из комнаты.
С ней можно классику слушать. Она играла на пианино. У нее были книжки: «Варварское божество» Альвареса[27]; «Жизнь Пикассо»; Э. Б. Уайт; э. э. каммингс; Т. С. Элиот; Паунд, Ибсен и т. д. и т. п. Даже девять его книжек. Может, как раз это и подкупало.
Луиз вернулась и тоже устроилась на кровати, поставив тарелку себе на колени.
— А у тебя что не так с семейной жизнью?
— С которой? У меня их было пять.
— С последней. Лита.
— А Ну, если она не шевелилась, ей казалось, что ничего и не происходит. Ей нравилось танцевать, вечеринки, у нее вся жизнь вертелась вокруг танцев и вечеринок. Ей нравилось, как она это называла, «улетать». Это значило — мужчины. Утверждала, что я ее «улеты» ограничиваю. Говорила, что я ревнивый.
— А ты ее ограничивал?
— Наверное, хотя старался не ограничивать. На последней вечеринке пошел с пивом на задний двор, чтоб ей не мешать. Полный дом мужиков, а она визжит на всю округу: «Йииихоо! Йии Хоо! Йии Хоо!» Видимо, все деревенские девчонки так.
— Сам бы пошел танцевать.
— Наверное, стоило б. Иногда танцевал. Только они проигрыватель на такую громкость включают, что вышибает все мысли из башки. Я ушел во двор. Потом вернулся за пивом, а под лестницей, смотрю, с нею какой-то парень целуется. Я вышел, чтоб закончили, а потом опять за пивом вернулся. Там было темно, только мне все равно показалось, что я одного своего друга узнал, и потом я у него спросил, что это он там под лестницей делал.
— Она тебя любила?
— Говорила, что да.
— Знаешь, целоваться и танцевать не так уж и плохо.
— Пожалуй. Но ты б ее видела. Она танцевала так, словно в жертву себя предлагала. Напрашивалась на изнасилование. Очень действенно. Мужики такое просто обожают. Ей было тридцать три, двое детей.
— Она просто не думала, что ты затворник. У всех мужчин разные натуры.
— О моей натуре она никогда не задумывалась. Я же говорю, если она не шевелилась, не вертелась постоянно, ничего и не происходило — так она думала. Ей было скучно. «Ой, это — тоска, то — скучища. Завтракать с тобой — тоска. Смотреть, как ты пишешь, — тоска. Мне нужна драка».
— Да и это нормально.
— Наверное. Только знаешь, скучно бывает только скучным людям. Им нужно все время себя подстегивать, чтобы ощутить какую-то жизнь.
— Вот ты, к примеру, пьешь, да?
— Да, я пью. Я тоже не могу смотреть жизни в глаза.
— И проблемы с ней были только в этом?
— Нет, она была нимфоманка, только сама этого не знала. Утверждала, что сексуально я ее удовлетворяю, но вот сомневаюсь, что я удовлетворял ее духовную нимфоманию. До нее я только с одной нимфой жил. Нет, у нее были и хорошие качества, но вот нимфомания обескураживала. И меня, и моих друзей. Они меня отводили в сторону и говорили: «Да что это с ней, блядь, такое?» А я отвечал: «Ничего, она ж сельская девчонка».
— А она сельская?
— Да. Но обескураживало другое.
— Еще тоста?
— Не, нормально.
— Что обескураживало?
— Ее поведение. Если в комнате с нами был какой-нибудь мужчина, она к нему подсаживалась как можно ближе. Если он нагибался загасить окурок в пепельнице на полу, она с ним вместе нагибалась. Потом он голову повернет куда-нибудь посмотреть — и она то же самое делает.
— Совпадение?
— Я тоже так думал. Но слишком уж часто. Мужик встанет по комнате пройтись — она с ним идет. Он обратно — и она не отстает. Все время, слишком много случаев, и, говорю же, очень обескураживало меня и моих друзей. Но вряд ли она сознавала, как себя ведет, — это у нее было подсознательное.
— Когда я была маленькой, у нас по соседству жила одна женщина с дочерью пятнадцати лет. Дочь была совершенно неподконтрольна. Мать ее за хлебом пошлет, а та возвращается с хлебом через восемь часов — и успела поебаться с шестерыми.
— Ну, матери, видимо, стоило печь хлеб самой.
— Видимо, да. Девчонка ничего не могла с собой поделать. Как увидит мужчину — вся дергается. Мать ей в конце концов яичники вырезала.
— А так можно?
— Да, но это куча бумажной волокиты. Ничем ее больше не приструнишь. Она бы всю жизнь беременной проходила… Так что ты имеешь против танцев? — продолжала Луиз.