— Еще бы не так! Хуже того. Скоро в тюряге и по-шведски не поговоришь. Теперь там и вьетнамцы, и черножопые, и черт их знает, откуда они понабились.
— Так что никакого хныканья. Ты уже большой. А большие сопли не распускают…
Отец взял банку с пивом. Открыл, выпил глоток и скорчил гримасу:
— До сих пор понять не могу, как это я ошибся с бумагами. Какие три недели? Марика чуть в обморок не упала, когда я открыл дверь. Это как наш пацанчик, он тоже читает плоховато… или как, Роббан? Не как сестра… Буквы будто заплетаются, пока вторую прочитаешь, первую забыл… не поймешь. Одна на другую похожи, «R» выглядит как «Р», маленькое «s» и маленькое «а» вообще не отличить… знаешь, я только через много лет понял, что к уму это не имеет никакого отношения. Человек не становится глупее оттого, что плохо читает.
— Еще поумнее других, — подтвердил приятель. — А как со мной? Сколько я могу оставаться?
— В этом доме решаю я. Ты меня поддержал, и я тебя поддержу. Останешься, на сколько захочешь. Или пока твой полицейский надзор не найдет что-то получше. А? Ты подумай, Леффе, может, мы и второе Рождество справим вместе, а обстановочка-то будет поуютнее, чем в Хальмстаде. А ты как думаешь, Роберт? Интересно ведь с двумя взрослыми мужиками в доме?
— А на мой день рождения он тоже останется?
Братишка старался говорить легко и свободно, но это ему плохо удавалось.
— Конечно. А что, тебе что-то не нравится?
— Почему? Все нравится.
— Вот и мне так показалось.
Узнаю папашу. Роберт посмотрел на улицу с таким видом, словно ему хотелось оказаться в нескольких сотнях километров отсюда. Я не понимала, на что он надеялся. Что перед ним не настоящий отец, а его двойник или что-то в этом роде? Что сейчас явится настоящий и выкинет двойника в окно?
— А что у тебя с очками?
— Сломались. В школе.
— Вот оно что… И что ж ты шляешься с заклеенными очками, как дурачок деревенский? Пора уже научиться содержать свои вещи в порядке.
Отец говорил по-прежнему спокойно, но я-то знала эту его интонацию. И мама ее услышала — она как раз вошла с подносом со стаканчиками для грога, пачкой «Райт» и вазой с тюльпанами из прихожей.
— Мальчишки все время стукаются обо что-то, — примирительно сказал Леффе. — Я такой же был. И очки носил одно время. Все время ломались, сволочи. Бежишь куда-то или в драку угодишь, а они падают. И не дай бог кому обозвать меня очкариком — тут же в пятак!
— Я не с тобой разговариваю, а с мальчиком.
— Хорошо, хорошо, успокойся.
Это мне знакомо… настроение отца менялось на противоположное мгновенно. Точно монету перевернули. Даже не успеваешь заметить.
— И тебе не стыдно, Роберт? Ты только посмотри, как ты выглядишь! Не понимаешь, что ли, что народ ржет над тобой?
— Их никак по-другому не починишь…
— Не починишь, и плевать! — взорвался папаша. — Речь идет об уважении. И о самоуважении, черт бы его подрал! Почему они сломались? Кто-то тебя ударил?
Я еле заметно покачала головой, и Роберт, слава богу, заметил.
— Нет, — прошептал он. — Я их сам уронил на школьном дворе.
— Сам уронил? Ну уж нет. Ты у меня научишься следить за своими вещами. Сними их!
— Сейчас?
— Не завтра же! Конечно сейчас.
— Но я же без них ничего не вижу…
— Делай что сказано.
Все как воды в рот набрали. Леффе уставился на телевизор, будто ждал, что тот включится сам по себе — и сразу на очень интересной программе. Мама стояла с дрожащими губами… я видела, она хотела что-то сказать, но не решалась. Во всяком случае, не сейчас, когда отец только что объявился после года отсутствия.
Роберт снял очки, медленно, очень медленно сложил их и стоял не двигаясь.
— Давай их сюда.
Он с собачьей покорностью пошел к отцу. Сейчас заплачет, подумала я. Я понимала — сейчас он заплачет. По тому, как он шел, как поднес тыльную сторону ладони к углу глаза… и я, словно у меня были телепатические способности, постаралась передать ему свои мысли. Внушить, чтобы он сдержался, чтобы не заплакал, потому что тогда этот психопат взбесится еще хуже. Ну, не плачь же, Роберт, не плачь, держись, думала я изо всех сил.
— Давай их сюда, — повторил отец.
Он протянул очки отцу, тот взял их, покачал с отвращением на ладони, словно это были не очки, а какая-нибудь дохлая мышь, и опустил в нагрудный карман рубашки:
— Отлично, пока пусть побудут у меня. А теперь геть отсюда, малышня. Мне надо поговорить с Леффе по делу. А ты, Марика, сделай одолжение, постирай мои шмотки… я не успел. Они в рюкзаке.
* * *Папа со своим сокамерником вернулись поздно ночью, около полуночи. А уехали — еще девяти не было. Даже мама не знала, чем они занимались, да ее и не интересовало особо — обрадовалась, что отец вернулся, и теперь пила с ним наперегонки, если судить по ее пьяному смеху. И курила свои отвратительные ароматизированные сигареты, их запах проникал даже на второй этаж. Но пока все было ничего. Это не тот случай, когда они начинают все громить, — у меня на такие дела прямо радар какой-то.
Я никак не могла уснуть, и Роберт тоже. Он то и дело тихонько стучал в стенку: проверял, сплю ли я. Я не отвечала, хотя подмывало ответить. Пусть спит. Он переживает из-за очков: без них он вообще ничего не видит. Абсолютно беспомощен.
Вдруг я подумала: как же так? Я не могла вспомнить, что я делала всего неделю назад! Что-что… ясное дело что. Ходила в школу. Еще не знала, что задумал Герард, не знала, что отец возвращается. Учила уроки, смотрела телевизор. Волновалась за братишку, прикидывала, что буду делать, если у мамы опять начнется… период. Но детали вспомнить не могла, словно это была не моя жизнь, а чья-то чужая.
И едва закрывала глаза, сразу возникала картинка: огромное связанное животное в деревянном сундуке, шприцы и пятна крови на полу. Раны на чешуе, разорванная щека, через которую видны зубы и язык. Кое-что запомнилось, будто снятое крупным планом со вспышкой; наверное, память умеет тайно увеличивать необычные подробности, чтобы лучше их сохранить. А есть и слуховая память: булькающее шипение в жабрах, тяжелое дыхание, лопающиеся воздушные пузырьки. И глаза… он смотрел на меня всего одну-две секунды, и мне сразу стало не по себе. Это не человек, конечно, но и не животное. Хотя человек — тоже животное, но как бы… не совсем. И он тоже — не совсем животное. Не знаю как, но я поняла, о чем он думает. Он спрашивал себя — как я сюда попал? Что я здесь делаю? Кто такие эти существа и почему они меня мучают?
Я поставила будильник на три часа, но проснулась еще до звонка. В квартире было тихо, вообще ни звука, кроме шелеста дождя на крыше. Тихо оделась и проскользнула по лестнице вниз.
Дверь в гостиную была полуоткрыта. Отец спал на диване, Лейф — на полу, подложил под голову сложенную куртку. Воняло табаком, немытыми ногами и чуть-чуть мамиными духами. Они выглядели моложе во сне. Лица разгладились, как у двух больших детей. Из нагрудного кармана отцовской рубашки торчали Робертовы очки. Собственно, надо было бы вытащить их оттуда и отнести Роберту, утром отец вряд ли вспомнит, а если и вспомнит, ему уже не будет до этого никакого дела. Но он, как мне показалось, спал некрепко, и я не хотела ставить под удар все предприятие.
Натянула куртку и вышла на улицу. Тихо прикрыла за собой дверь. На руле велика так и висела моя сумка. В боковом кармане отмычки, ими накануне снабдил меня Ласло, — настоящие слесарные отмычки. Я наплела ему, что потеряла ключ от своего шкафа в школе. Он, по-моему, не поверил. Во всяком случае, вид у него был такой, что не поверил. Ну и ладно… если ни одна отмычка не сработает, сказал он, значит, сам замок не в порядке.
В садах доживали своё последние летние запахи. Яблоки все еще висели на ветках, но скоро и им конец. Попадают на землю, и их сгребут вместе с сухими листьями.
Я ехала по усыпанному гравием проселку в гавань. Дождь прекратился. На горизонте туманный купол багрового света — зарево городских огней Фалькенберга. С шестой магистрали доносился непрекращающийся вой фур. А в другой стороне, по направлению к Гломмену, где по обе стороны дороги раскиданы хутора, луга и зверофермы, мир был намного тише и темнее.
Я выбрала дорогу в обход деревни, мимо маяка. В Гломмене темно, ни одно окошко не светится. Положила велосипед у одной из рыбарен. Два-три часа у меня точно есть, позже начнут появляться люди.
Гавань напоминала декорацию к фильму. Блики света на воде, блестящие от росы доски причала под одним-единственным фонарем на пирсе… слава богу, свет его до рыбарни братьев Томми не достигает. Издалека никто меня не увидит.
Замок открылся третьей универсальной отмычкой. Я подняла засов, открыла дверь и проскользнула внутрь. Прислушалась — все тихо, только море шумит и ветер, но ветер, как мне показалось, стихал. К утру почти всегда стихает. И еще этот шипящий и булькающий звук его дыхания, сначала я его почти и не слышала, но постепенно звук становился все громче… или, наверное, мне так показалось, потому что я только о нем и думала. Хотя старалась не думать. Не хотела даже смотреть в сторону ящика.
Замок открылся третьей универсальной отмычкой. Я подняла засов, открыла дверь и проскользнула внутрь. Прислушалась — все тихо, только море шумит и ветер, но ветер, как мне показалось, стихал. К утру почти всегда стихает. И еще этот шипящий и булькающий звук его дыхания, сначала я его почти и не слышала, но постепенно звук становился все громче… или, наверное, мне так показалось, потому что я только о нем и думала. Хотя старалась не думать. Не хотела даже смотреть в сторону ящика.
Положила на складной стул школьную сумку. С задней стороны в рыбарне была еще одна дверь. Я тихо вышла через нее на улицу, накинула на входную дверь засов, закрыла замок и вернулась через заднюю. Если кто пройдет, рыбарня заперта снаружи. Ничто не должно вызывать подозрения.
Проверила и поправила брезент на окне и только тогда зажгла свет.
Прямо у моей ноги лежал пустой шприц, от него к сундуку тянулась цепочка кровавых пятен. Ящик с рыбной требухой так и стоял около двери. Очень сильно пахло морем.
Лампочка здесь совсем слабая. По углам теснились странные, неподвижные, словно выхваченные из темноты вспышкой молнии, тени. Кто-то закрыл часть стены одеялом — не поняла зачем.
Из ящика доносилось слабое постукивание, ритмичное: три удара, пауза, потом еще три. Он был в сознании. Понял, что в хижине кто-то есть, и занервничал.
— Ну-ну… — прошептала я, — не волнуйся, я тебя не обижу.
С кем я разговариваю? Дичь какая-то. Я сделала шаг к ящику и остановилась. Надо уходить отсюда. Выскользнуть через заднюю дверь, проверить, все ли в порядке с замком, и катить домой. Какое мне дело до всего до этого? Опять та же история — надо же было мне возникнуть не в том месте и не в то время, стать свидетелем того, что для моих глаз вовсе и не предназначено… ну точно как с тем котенком зимой. Какое мне дело? Пусть Томми со своими братьями и разбирается, тем более что к настоящей, человеческой жизни вся эта история и отношения не имеет. Она принадлежит морю. Это не моя жизнь, это морская жизнь — загадочная жизнь там, на глубине, где никто никогда не бывал.
В сундуке все затихло.
Еще один шаг. И опять: три ритмичных удара, пауза. Три удара, пауза. Я подошла поближе и зажмурилась. Наверное, какая-то часть моего сознания протестовала, не хотела видеть это, вообще ничего не хотела видеть, только почувствовать… почувствовать его присутствие, присутствие далекой, загадочной жизни. Почувствовать, но не становиться ее участницей. Я наткнулась бедром на сундук и замерла. Тело будто онемело. Мне показалось, у меня ресницы склеились. Я не могла открыть глаза, надо было сделать усилие, чтобы их открыть и посмотреть.
Он лежал там, и на него падала моя тень. Я отошла в сторону, чтобы не заслонять свет, и наклонилась над ним. Мне пришло в голову, что ящик этот похож на огромный гроб… для него, для того, кто лежал там, внутри, это и был гроб, тюрьма, где он должен умереть и в ней же быть похороненным.
Он не спал. Глаза его были похожи на два черных стеклянных шара. Я стояла не шевелясь, не шевелился и он. Но стоило мне сделать движение, хвостовой плавник приходил в движение: три легких удара по дну — пауза. Три удара — пауза.
— Не волнуйся, — повторила я. — Я тебя не обижу.
Взгляд его был, как у гипнотизера в кино, — невозможно оторваться. Точно это не я, а он определял, когда мне отвести глаза или хотя бы моргнуть. Он изучал мое лицо, лоб, щеки, рот, подбородок — так внимательно и подробно, будто собирался запомнить каждую мелочь. Пыхтение прекратилось, мне показалось, он успокоился и перестал меня бояться. Почувствовал, что я ему не враг. И закрыл глаза — медленно, очень спокойно, как отпустил поводок, — а потом опять открыл и перевел на стальной тросик на запястьях… или как их назвать? Конечно, запястья. Если есть руки, есть и запястья. Потом посмотрел на канат у плавника и на чешую: она выглядела жесткой и пересохшей, даже шершавой. Ни малейшего блеска, какой бывает у рыб.
Странно, но до этой минуты я не понимала, как ему больно. Эта жуткая вырванная щека, осколки кости, торчащие из размозженного черепа. Наверняка ему очень больно. Боль не отпускает ни на секунду.
— Я не могу объяснить, зачем они все это сделали, — прошептала я. — Зачем они тебя мучают…
Я поискала глазами воду. Наверное, если полить его водой, ему будет легче.
— Ты, наверное, пить хочешь?
И он мне ответил!
Не могу объяснить как: он же не говорил, да и никакого знака не подал. И уж наверняка никакого встроенного передатчика. Но я знала совершенно точно: он понял мой вопрос. И как-то ответил… или даже не ответил, а сделал что-то, чтобы я поняла. Его мучила жажда. Ему надо было попить, ему нужно было смочить все тело, всю пересохшую кожу, созданную для жизни в море.
— Подожди, — решительно сказала я. — Сейчас приду.
Он опять постучал хвостом и наблюдал за мной, пока я металась по рыбарне в поисках ведра. Как только я выпадала из поля его зрения, он начинал нервничать, он не понимал, что происходит, не мог предвидеть ход событий. Я бормотала какие-то успокаивающие слова, открывала один ларь за другим. Наконец мне попался на глаза валявшийся за сундуком черпак. Я налила в черпак воду из-под крана и подбежала к нему, и как только я появилась рядом — он тут же успокоился. Посмотрел на меня совершенно спокойно, мне даже показалось, что у него блеснули глаза, будто он рад моему присутствию, а может, мне вдруг почему-то очень захотелось думать, что он рад… а потом, совершенно определенно, заглянул за мое плечо — нет ли кого?
— Только я, — сказала я. — Больше никого. Можешь успокоиться. Я принесла тебе воду.
Вдруг меня как ударило — я разговариваю с ним, как с Робертом. Именно так я говорю с братом, когда стараюсь успокоить его, когда он испуган, когда ему надо слышать мой голос… И ведь помогает…
Я начала лить воду на его огромное тело, и, когда дошла до головы, он повернул ее так, чтобы я могла промыть раны на щеке и голове. Открыл рот и попил немного, я опять увидела бесконечный ряд маленьких, острых, дельфиньих зубов. Вода в черпаке кончилась, я набрала еще и продолжала, пока не поняла: хватит.
Опять начался дождь, капли барабанили по крыше. Это плохо — могу не услышать, если кто-то незаметно подойдет. Он закрыл глаза, тело его расслабилось и будто опустилось. Наверное, он засыпал. Наверное, у него был особый распорядок сна и бодрствования, и его нельзя нарушать. Дыхание стало почти неслышным — он впал в забытье.
Жабры покрыты свернувшейся кровью, он дышал теперь через рот. На запястьях стальной тросик протер чешую. Рана в сантиметр глубиной заполнена сукровицей… вот почему он не шевелил руками. Я начала разматывать тросик, чтобы хоть как-то помочь ему избавиться от боли, помочь, как я помогла бы любому человеку или животному, не думая о последствиях. Дело шло медленно, особенно трудно было освободить тросик от болтов в дне сундука, но под конец одна рука оказалась свободной.
И обругала себя. Братья Томми придут утром и сразу поймут: кто-то здесь был. Я огляделась в поисках тряпки или швабры. Он опять открыл глаза и посмотрел куда-то вбок. Я проследила за его взглядом: петля тросика свисала с ящика, — и я нагнулась, чтобы попробовать запихать пружинящий трос назад в ящик.
Все произошло настолько быстро, что я даже не успела среагировать. С невероятной, противоестественной быстротой он схватил меня за руку. Рука вылетела из ящика со скоростью пушечного снаряда, и моя ладонь оказалась зажатой в железных клещах.
Я испугалась, что он оторвет мне пальцы или сломает кость, так сильно он сжал мне руку. Влажные и холодные, как лед, когти. Я даже вскрикнула от боли, но тут же замолчала. Он смотрел на меня очень спокойно и очень решительно, словно хотел показать, что главный здесь — он.
— Отпусти, — попросила я. — Мне больно.
Он не сводил с меня глаз. И опять: я была совершенно уверена, что он молил о помощи… молил взять его отсюда, сделать что-то, и я поняла: пока я не пообещаю, руку он не отпустит.
— Обещаю, — сказала я. — Только как я тебе могу помочь, если ты специально делаешь мне больно?
Все это казалось совершенно нереальным. Откуда мне знать, понял он меня или нет? И как я могла быть так уверена, что я понимаю его? Но я знала совершенно точно, что именно так и есть. Совершенно уверена — он понимает меня, я понимаю его. Мне кажется, никогда в жизни и ни в чем я не была так уверена.
Он немного ослабил хватку и дал понять, что удовлетворился моим ответом. Рука бессильно упала назад, а в глазах появилось странное выражение. Он опять начал бить хвостом по дну ящика.
— Кто-то идет? — прошептала я. — Ты слышишь что-то? Я не слышу.
Удары стали чаще. Жабры приоткрылись с сосущим звуком. Я посмотрела ему в глаза — они были полны ужаса. И в ту секунду поняла, что кто-то и в самом деле направляется к рыбарне.