Он был не прочь, чтобы на братчине и женки пребывали, он бы сел тогда подле Янки и все за локоток ее трогал, шептал ей на ушко любительные глаголы и в чару ее пива подливал, но придел и для мужей был тесен. «Как бы мне не осрамиться?» – испугался Пургас и побежал к Васильку. «Почто нелепицами своими отвлекаешь от глаголов божественных?» – пенял ему Василько и с укором тыкал пальцем в раскрытую книгу. Пургас пошел к Дрону. Староста сопел, закатывал очи и разводил руками: «Бес его знает: с женками или без них?.. – после длительного раздумья признался: – По мне лучше без них, шума меньше». Поп глаголал прямо и твердо: «Не можно женок на братчину пущать! Учинится тогда вертеп велик. Не моги этого делать!» Пургас покорно согласился, но пожаловался, что женки своими просьбами извели его вконец. «Иди с Богом, сын мой!» – ответил поп. «Бес с тобой!» – мысленно огрызнулся Пургас и пошел прочь.
Ему сделалось грустно. Не так он представлял свое ключевание. Вместо того чтобы повелевать, он сам повелеваем, и не только господином, но и попом, да и Дрон иной раз молвит с ним свысока. Пургасу захотелось напиться, и он направился в старую мыльню.
Глава 22
Уже перед дверью он услышал голос чернеца и разозлился, подумав, что Карп опять сидит в мыльне. Пургас в сердцах рванул на себя дверь, влетел в мыльню и застыл как вкопанный. Он увидел того, кого менее всего ожидал увидеть. На лавке сидел, широко расставив колени и склонив голову, сам Василько. В руке он держал деревянную чашу.
Василько поднял голову и лениво посмотрел на застывшего ключника. Подле Василька, на лавке, лежал его колпак – из-под распахнутого кожуха алела свитка. В мыльне было душно и влажно, в ноздри Пургаса бил приторно пьянящий пивной дух.
– Вот и Пургас пожаловал! – раздался голос чернеца. – Садись, испей с нами пивца.
Из мрака на тускло освещаемую одной свечой середину мыльни вышел улыбающийся чернец. Он был красен, влажные волосы на голове и бороде торчали по сторонам, невольно приковывая взгляд ключника. «Неужто презрел заговенье?» – подивился Пургас, потому что давно не видел чернеца хмельным.
– Что стоишь, как идол? Садись! – прикрикнул на холопа Василько.
Пургас поспешно опустился на скамью и принял из рук чернеца наполненный пивом ковшик. Он пил пиво маленькими глотками, посматривая то на Василька, то на Федора.
Чернец наблюдал за пьющими с видом человека, от души угощавшего товарищей и испытывавшего потому нескрываемое наслаждение.
«Какой бес принес его сюда?» – недоумевал Пургас, подразумевая Василька. Василько уже который день не покидал горницы, а тут приплелся в мыльню и запросто беседует с чернецом, которого недавно так одернул, что Федор бежал с горы без задних ног.
После недоброго гостевания чернеца Василько наказал Пургасу разузнать, впрямь ли тот живет у Карпа, и если живет, то сколько ден? «Живет чернец у Карпа, почитай, третий день. Мне о том Аглая и дьячок поведали», – сообщил господину Пургас. Василько на такие речи ключника призадумался, затем раздраженно отмахнулся, будто от мухи назойливой.
Пургас решил, что Василько или не терпит чернеца, или опасается его. Когда чернец стал варить пиво, он строго-настрого наказал Федору из мыльни не вылезать. «Не ровен час, попадешься на глаза господину», – пугал он покорно молчавшего чернеца.
– Слышал, Пургас, недобрую весть? – спросил Василько.
Пургас в другой раз изумился, потому что господин давно не обращался к нему так просто и без раздражения. Не успел он ответить, что ни плохих, ни хороших вестей не слыхивал, как Василько сообщил:
– Татары посекли рязанские полки и обложили Рязань кругом.
Пургас не тотчас определился, как ему отозваться на эту весть. Его более всего сейчас докучала братчина (вот о чем он сейчас говорил без умолку), а в Рязанской земле ему жалеть некого, он ту землю не видывал, да и слыхивал о ней редко.
– Поди, много рязанцев полегло! – вот и все, что смог вымолвить Пургас. Василько пытливо посмотрел на Пургаса: либо допытывался, прям ли Пургас, либо дивился непониманию холопом последствий той далекой рати.
– Испей с нами, Федор, пивца! – обратился он к чернецу.
– Не могу, свет Василько: пост на дворе! Настанет пресветлое Рождество – тогда и выпью добрую чашу, – заверил Федор.
Василько со стуком поставил чашу на лавку и, поднявшись, зашагал по мыльне. «Шалый он какой-то ныне», – отметил про себя Пургас. Если бы Василько кричал, срамил, раздражался, понятно, но было в поведении Василько что-то это новое, и потому Пургас невольно насторожился.
Василько остановился подле Пургаса, повесил голову и задумался.
– Не возьмут татары Рязани! – брякнул Пургас, не потому что был уверен в крепости рязанского града, а потому, что желал порушить установившуюся в мыльне и тяготившую его тишину.
– Вот и я говорю: Рязань – град обширный, зело крепкий, стены у него высокие, рвы глубокие, валы крутые. А подле града много оврагов, широких да обрывистых. Я в той Рязани бывал, – охотно и поспешно поддержал Пургаса чернец.
«Где тебя только не носило? – подивился про себя Пургас. – Даже в Рязани побывал».
– А я не был в Рязани, – с сожалением поведал Василько и обратился к Пургасу: – Ты не вздумай меня на братчине подле попа сажать. Чтобы сидел я за опричным столом, а попа усади вместе с крестьянами.
Пургас без промедления заверил господина, что опричный стол для него уже приготовлен. Пургас возрадовался, что Василько упомянул о братчине. Ему захотелось поведать о своих великих мытарствах, и он рассказал о желании посельских женок участвовать в трапезе и о том, что поп запрещает им быть на братчине.
– Поп упрям и неразумен, – сказал Василько. – В его деле женки – великая опора. Через то коварное племя он может все село, все деревеньки и починки видеть насквозь, знать, кто чем дышит, что сказывает и думает. А он, по своему неразумению, тех женок от себя отводит.
«Витиевато глаголет Василько», – подумал Пургас.
– Верно сказываешь, господин! – поддакнул чернец. – Через их болтливые языки поп до всего дознаться может.
– Делай и для женок стол обильный, – наказал Василько, – только не в приделе, а либо у Аглаи, в дворской избе, либо у дьячка. Будет поп упрямиться, скажешь ему, что я так велел. Пива-то у тебя, Федор, на женок хватит? Думается мне, что им пива поболее, чем крестьянам, потребуется. Он ведь сегодня, Пургас, великое дело сотворил: пиво сварил.
– Истину речешь, свет Василько! – воскликнул чернец. – Как плотник радуется, добрые хоромы срубив, как гончар доволен, нехудой кувшин слепив, как рыбак веселится, большую рыбу поймав, так и я, грешный, возрадовался несказанно. И доволен я, что пиво доброе вышло, и по нраву мне, что будет от моего пива христианам утешение… Вы сейчас моего пивца испили, а мне так хорошо стало. Хоть я худой и многогрешный, а все же и от меня польза имеется!
– Мели, Емеля… – с напускной грубостью молвил Василько; он опять сел на лавку и, взяв свою чашу, передал ее чернецу. – Налей-ка еще, Федор, для утешения души.
Федор выхватил из рук Василька чашу и поспешил к печи, подле которой стояли в ряд, как витязи на порубежье, бочонки с пивом. Поднося Васильку полную чашу, изогнулся весь в страстном желании угодить. Затем вырвал еще не опорожненный ковш у Пургаса, наполнил его и поднес холопу, да чуть ли не с поклоном. Сел между пьющими да посматривал на них, сладко жмурясь и растянув свои пухлые и чуть вывернутые губы в довольную ухмылку.
– Ума не приложу, кто на братчине будет питие и брашну на стол подавать? Ведь женкам в приделе быть заповедано, – поделился сомнениями Пургас.
– Так ты на это дело Павшиных чад. Нечто не донесут питие и брашну до придела? А в приделе и носить долго не нужно, два шага сделал и – стол, – предложил чернец.
– Негоже речешь, Федор, – возразил Василько. – Павшины чада от рождения досыта не ели. У них от сытного духа голова закружится. Да и непривычны они. Нет, не годятся те чада!
– Может, Аглаю попросить? – молвил задумчиво Пургас.
– Ты с этой братчиной совсем ополоумел! От Аглаи будет братчина не в братчину. Меня от одного ее вида тоска пробирает. Чтобы ноги той постылой Аглаи на братчине не было! – осердился Василько.
– Злообразна и многоречива Аглая, – согласился чернец.
– Ты у попа да у Дрона поспрашивай, – велел Василько Пургасу и возглаголил в сердцах: – Как же ты мне надоел с этой братчиной! Знал бы, что будет мне от нее такая кручина, никогда бы не пошел на поводу у попа!
«Заварили с попом кашу, а я расхлебывай!» – затосковал Пургас. Он припомнил, как спокойно жилось ему до кануна, подумал, что придется идти за советом к попу и к Дрону, и еще больше пригорюнился. «Эх, напьюсь!» – решил он и разом опорожнил ковш.
– Меня другое томит, – признался Василько. – Татары треклятые спокойно спать не дают. Как прошлым летом о них услышал, так до сих пор томлюсь. Чую: неспроста они засели подле рубежей наших… Из-за них-то погнали меня из Владимира. Федор, я тебе о том рассказывал?
«Заварили с попом кашу, а я расхлебывай!» – затосковал Пургас. Он припомнил, как спокойно жилось ему до кануна, подумал, что придется идти за советом к попу и к Дрону, и еще больше пригорюнился. «Эх, напьюсь!» – решил он и разом опорожнил ковш.
– Меня другое томит, – признался Василько. – Татары треклятые спокойно спать не дают. Как прошлым летом о них услышал, так до сих пор томлюсь. Чую: неспроста они засели подле рубежей наших… Из-за них-то погнали меня из Владимира. Федор, я тебе о том рассказывал?
– Нет.
– Выгнали меня из стольного града, аки пса шелудивого! – простодушно признался обычно скрытный Василько. – Великий князь погнал… Заспорил я с боярами, что негоже сидеть сложа руки да татар дожидаться, а надобно с князьями всей Русской земли замиряться и всем миром навалиться на татар. Великий князь сторону бояр принял да погнал меня.
«Ишь, приплел татар, – подумал Пургас. – Последний шпынь во Владимире знает, что тебя из-за девок выгнали».
– Ничего бы из твоей затеи путного не вышло, – сказал в раздумье чернец. – Нипочем наши князья не замирятся, а если и замирятся, то опять, как на Калке, распрю учинят; и сами свои худые головы сложат, и христиан под погибель подведут.
– Тогда сиди и жди, чтобы татары, как ягнят, нас перерезали! – пылко молвил Василько.
– Не знаю, что тебе и сказать, – сокрушался чернец.
– То-то! – Василько хлопнул себя по колену и чуть ли не вскричал: – Все так: только отметают, а спроси, что нужно делать, – руками разводят!
– Может, не пойдут татары на нашу землю? – робко спросил Пургас.
– Опять… – Василько поморщился. – Недавно я, родную сестру успокаивая, подумал: почему убеждаю ее, что татары не придут к Москве?.. А если придут?! Да знаете ли вы, что их доброхоты уже давно по нашим городам гуляют!
Он с удовлетворением посмотрел на вытянувшееся в недоумении лицо Пургаса, на помрачневшего чернеца. «Эка я вас!..» – читалось на его тронутом хмелем лице.
– Все может быть, – пробормотал чернец, – и доброхоты, и соглядатаи… Не ради пустой забавы они из-за Камня пришли.
– Может, те доброхоты не доброхоты вовсе? Может, тебе показалось? – осведомился вконец оробевший Пургас.
– Какое… на службишку к тем татарам зван, сулили посулы великие!
– Ты? – подивился Пургас.
– Я! – вскричал Василько.
Чтобы хоть как-то унять страх перед неведомыми и донельзя лютыми татарами, Пургас поднялся, прошел к бочонкам и зачерпнул ковшом пиво. Он уже воротился на прежнее место и хотел сесть, но Василько попросил:
– И мне налей!.. Свитку не замочи, – предупредил он, принимая из рук Пургаса чашу с пивом.
– После Пасхи уйду за Волгу либо в Новгород, – задумчиво сказал чернец.
– Тебе можно, у тебя всего добра, что ряса да клобук. А нам куда село девать, землю, смердов? За собой такой воз не потянешь, – отозвался Василько.
«Нужен ты мне больно со своим возом! Коли встанет рать, побегу вместе с Янкой в Новогород. Только меня здесь и видели!» – решился Пургас, но вслух предложил:
– Может, село продадим?
– Да кто его купит? И в лучшие времена на него никто не зарился, а ныне и подавно… Ты бы поведал, Федор, о татарах? И обличьем они каковы? И в какой вере живут? – спросил Василько.
– Как поймали мы татарина, – молвил чернец, – портища с него поснимали и увидели на нем крест. Да… висит на шее крест немал.
Еще видел я их послов. Поганье поганьем, бубны бьют, кострам кланяются! Мыслю я так, что у них всякий свою веру держит. Кто хочет верить во Христа – во Христа верует, кто хочет иную веру держать – держит иную.
– А обличьем каковы? – не унимался Василько. – Говорят: на половцев похожи.
– То зря говорят. Татары росточка небольшого, но крепки и широки (вот как Пургас), очи раскосы, ликом скуласты. Больно кони мне их полюбились. Густогривы, выносливы, малорослы. Мы, от татар бегавши, притомились, а поганым все нипочем: знай себе скачут, посвистывают и постреливают. На конях же сидят – дивно смотреть, будто с конем с самого рождения не расстаются. А стреляют-то как! На полном ходу за много сажень попадают. Думается мне, наконечники стрел у них ядом намазаны. Моему товарищу стрела ударила в руку, и упал он с коня бездыханный.
– А какие ратники татары? – спросил Василько.
– Ратники добрые, не хуже половцев. Изловили мы в степи израненного татарина. Он потерял коня и схоронился в кургане. Были с нами половцы, и принялись они его пытать. Что только те половцы с татарином не делали: кожу с живого снимали, пальцы рубили, огнями палили – допытывались, где стан татарский, сколько татар конных и оружных. Ничего пленный не сказал, только стонал и морщился, – так и посекли горемычного… Да что мы, свет Василько, на себя грусть-тоску кличем! Еще татарина не познав, кручинимся. Давай, господине, справим пресветлое Рождество Христово, а там уж… А до конца светлого праздника – прочь печали и невеселые думы! Выпейте, разлюбезные, пива да позабудьте о татарах. Не пожалуют – хорошо, а пожалуют – окажем им честь великую, разобьем вчистую их силушку. Пейте-пейте, соколики! А я за вас сегодня усердно помолюсь!..
– А у нас вчера такое учинилось, такое… – нашептывала на следующий день Аглая жене дьячка. – Василько с Пургасом и чернецом так напились, так напились… Василько лыка не вязал и даже, прости Господи, колпак утерял – насилу его Павша в горницу привел. А Пургас взобрался на яблоню и давай звать эту беспутницу Янку. Едва его сняли с древа. И это в Филиппово заговенье!
Глава 23
Как дождь, ожидаемый из свинцово-серых туч, давно затмивших солнце и обширный небосвод, все норовит провести людей – настойчиво напоминает о себе безликой серостью дня, оглушающей и настораживающей предненастной тишиной, неистовым птичьим хороводом, торопит кажущейся неумолимостью и расхолаживает бездеятельностью, чтобы, когда его уже притомились ждать, обильно полить мать сыру землю, так и Рождество свалилось на обитателей села как снег на голову.
К нему загодя готовились; сначала нехотя, с трудом отвыкая от полусонного зимнего бытия, затем с лихорадочной поспешностью, но все надеясь, что есть еще время и дела переделать, и дух перевести; когда осталась малая толика предрождественских хлопот, праздник уже настойчиво стучится в ворота.
Крестьяне ждали Рождество необычайно согласно. Село будто притихло в сладостном ожидании обильного и веселого пирования. В ночь на Рождество даже, видано ли дело, колядовать не стали. «Как бы не осерчал за коляды отец Варфоломей и не отложил братчину», – перешептывались женки. Староста Дрон и другие добрые старожильцы хмурились: негоже забывать древние обычаи, но как было любо насытиться в лихолетье; ведь какое лето оказывалось куцым и на солнце, и на жито, а тут еще балуют какие-то татары. Поэтому хотелось поделить ход времени до удалого пирования, где много места светлому ожиданию и предвкушению, и после братчины, где все неведомо, зыбко и грозно.
Как на грех, по селу пополз слух, что Савелий видел в лесу тех татар. Василько стал ополчаться и уже хотел посылать Пургаса в сторожу.
На утешение крестьянам Савелий сам-друг пожаловал к Рождеству в село. Поведал Савелий, что никаких татар он не видывал; волков видел, лося – тож, медведь-шатун к нему на подворье хаживал, бился о тын, потрясал воздух звериным рыком. Татар же подле его починка отродясь не бывало.
К Рождеству возили крестьяне на господский двор дань: жито, битую птицу, рыбу мороженую, полтьи бараньи, белок. Церковь обряжали. Была она одним столпом подперта, так еще два столпа к ней приставили, чтобы, не приведи Господи, не завалился храм во время службы.
Церковный сторож намалевал над входом в храм лик Богородицы. Или рука у сторожа нетверда была, или краски негожи, только Пургасу его творение не по нраву пришлось. Лик получился протягновенным, нос – покляпый и красный, очи – кривы и узки, бровей же совсем нетути. Пургасу даже показалось, что намалеванная Богородица походила немного на Аглаю. Поп от такого рвения сторожа радости не выказал; он бранился не единожды и однажды при Пургасе оттаскал его за бороду.
Аглая же долго смотрела на намалеванный лик, крестилась, кланялась. После ходила по селу величаво, с самодовольной и мечтательной улыбкой.
Глава 24
Василько проснулся на Рождество затемно. Сон его был крепок и безмятежен, и он поднялся с сожалением, что не удалось еще немного понежиться в постели. Но предчувствие, что с ним непременно должна случиться сегодня добрая и желанная перемена, гнало из горницы. Он умылся, коротко помолился, наспех оделся и вышел во двор.
Там царило беззвучие. Ночная синь услаждала око своей чистотой и глубиной, снежная целина навевала покой и уверенность в постоянстве существующего бытия, легкий морозец бодрил.
Василько вместе с Пургасом осмотрел конюшню, скотницу, побывал в погребе, заглянул в подклет… Нужно было осмотреть привезенные крестьянами дары, прикинуть, насколько хватит припасов для сытного проживания до красной весны, порешить, что можно продать, а что нужно прикупить.