Все люди умеют плавать (сборник) - Варламов Алексей Николаевич 9 стр.


— Кто знает, — пробормотал отец и погрузился в наклейки.


Виолетту Васильевну, учительницу английского языка не любил никто: ни ученики, ни учителя. Антон был не самым плохим ее учеником, но ему казалось, что Виолетта не любит его больше других, придирается и требует столько, сколько не требует ни с кого. Он шел на каждый урок английского точно на пытку и с тоской думал: хорошо бы его забрали из дурацкой спецшколы под номером 15, в которую надо ехать на троллейбусе, и он пошел бы в самую обычную четыреста девяносто четвертую школу в соседнем переулке у шестнадцатого магазина, куда ходили все мальчишки во дворе и никто не парил им мозги разницей между Present Perfect и Past Indefinite.

Когда однажды он сказал об этом отцу, родитель, тасуя желтоватыми от реактивов пальцами наклейки, буркнул:

— Ты должен знать английский язык.

— Зачем? — воскликнул Антон, — для чего я должен делать то, что мне совсем не нравится? Если английский у меня не получается, если мне трудно, для чего ты меня мучаешь? Я же не заставляю тебя собирать вместо твоих наклеек бабочек.

— Бабочки интереснее, — промолвил коллекционер, и Антон стих, больше к этому разговору не возвращался, учил проклятый английский, но все его усилия были подобны царапанью ногтями по железу. Однако после того как он слазил в бомбоубежище и любопытство более не томило его душу, Антон царапал это железо с большим ожесточением, чем прежде. Он вообще переменился с той поры и стал замечать, что учительница как-то странно на него поглядывает, меньше кричит и словно чего-то ждет.

В конце апреля в их школу приехал американский учитель. Его звали Джимми Перрот. Это был веселый беспокойный человек, родившийся в штате Айова среди желтых полей подсолнечника и кукурузы, над которыми несколько раз в году сгущался воздух и проносилось зеленоватое торнадо, от него жители спасались в подземных этажах, а потом вылезали наружу, подсчитывали убытки и выставляли счет страховым компаниям. Джимми жил в городке Калона, основанном меннонитами, не признававшими электричества и автомобилей и передвигавшимися по округе на лошадях. Во всей Америке этих несчастных насчитывалось всего несколько сотен человек: часть из них обитала в Айове, а другая в Пенсильвании. Из-за внутренних браков у них часто рождались глухие мальчики. Сам Джимми не был сектантом и очень жалел перепачканных навозом людей в черных костюмах и широкополых шляпах, которые не видели иной земли, кроме той, где родились. Он любил путешествовать по миру и побывал в разных странах, где преподавал английский как иностранный, и наконец решил отправиться в Россию. Его не отговаривали, но советовали быть ко всему готовым. Однако увидел он совсем не то, чем его пугали на родине. Дети охотно ему отвечали и не отпускали после уроков, он разучивал с ними песенки и смешные сценки, учителя приглашали Джимми домой, кормили домашними пирогами, и он писал своей подружке в Америку счастливые письма.

Только с одной учительницей веселый американец не мог найти общего языка. В самую первую их встречу она спросила, откуда он приехал и где учился и, услышав ответ, отошла. Джимми Перрот пожал плечами. Если пожилая леди считала что для преподавания английского языка в русской школе надо иметь диплом Йельского университета, то ошибалась, а если презирала его за американское произношение, то была просто дура. Он ни разу не занимался с детьми из Виолеттиной группы, но однажды молодая завуч попросила Джимми придти к англичанке и провести в ее группе урок.

На задних партах сидели все учителя, Виолетта стояла в конце класса, скрестив руки, ничего кроме насмешки маленький суетливый человечек в потертых джинсах, присевший на край ее стола, болтавший ногами и говоривший на неправильном английском, у нее не вызывал. Если бы она была завучем, то не пустила б кукурузника на порог школы. А Джимми не обращал на нее внимания и спрашивал мальчиков и девочек, которые поначалу робели, но он умел находить язык с детьми, пытался их разговорить или хотя бы научить повторять за собой. Он наклонялся к ним, помогал себе жестами и разучивал песенку, и они слушали его все — только одна пара глаз смотрела на учителя насупленно.

Джимми несколько раз обращался к сероглазому угрюмому мальчику, но тот молчал, однако настойчивый американец не отставал: он не привык отступать перед трудностями.

— Это какой-то кошмар, — сказала завуч. — За три года так и не научиться строить фразу.

Она произнесла это вполголоса, но чуткий Джимми услышал.

— Сome on, boy, come on. You can do it[1]. Почему ты молчишь?

Джимми смотрел в серые глаза бледного мальчика, и тот казался ему похожим на глухого меннонита.

— Ну же, давай, малыш, давай.

Бетонная будка мерещилась Антону. Против этой будки он до сих пор ставил на ночь на окно своих солдатиков, а днем приносил их в школу и учил, что надо делать, когда начнется война.

— Почему не хочешь мне ничего сказать? Ты боишься меня?

— Не боюсь, — разжал губы мальчик.

— Ну вот и отлично, — ответил Джимми. — Разве я хочу тебя съесть? Что это у тебя? Солдаты? И с кем они воюют?

— С американцами.

— Почему? — спросил Джимми еще веселее и подмигнул.

— Потому что вы хотите нас уничтожить, — сказал мальчик на чужом языке так, как если бы говорил на своем. — Потому что вам нужно, чтобы мы жили под землей и не высовывались оттуда. И за этим вы приехали сюда.

В классе стало очень тихо. Маленький Джимми растерянными глазами обвел лица детей и учителей.

— Это провокация, — сказал он обиженно, и все увидели, как он немолод, дурен и нелеп в этих потертых джинсах и вельветом кургузом пиджаке, со своим именем без отчества и смешными ужимками.

— Это было подстроено, я напишу обо всем в Вашингтон, — повторил Джимми, обращаясь уже к самому себе, и быстрыми шагами вышел из класса.

Все молчали. Что-то хотела произнести завуч, но слова застряли у нее в горле, как если бы она и маленький ученик поменялись местами. Красивая женщина с тоской подумала о том, что теперь ей не придется поехать в Америку, а вместо этого предстоит тяжелый разговор с директором и в РОНО. Антону показалось, что он снова очутился в тесных каменных коридорах, дыхание у него стеснило и хотелось броситься вон, но он только крепче сжимал в руке солдатиков.

Старая англичанка вышла к доске и, выпрямив спину, села за свой стол. Она раскрыла коричневую тетрадь и нашла глазами только что отвечавшего ученика.

— Your English was quiet perfect today[2], — произнесла она, записывая в тетрадь его первую четверку и по обыкновению не слыша, как в школе звенит похожий сигнал воздушной тревоги звонок.

Гентский алтарь

Михаил Петрович Поздоровкин, профессор древнерусской истории и сравнительной медиавистики ленинградского университета, уехал в свою первую зарубежную командировку в самом начале смутного времени. До той поры по причине не столько политической неблагонадежности, сколько вследствие строптивого характера и дурных отношений с начальством он числился невыездным. После знаменитой речи Горбачева в Рейкъявике Михаила Петровича выпустили, но у оформлявшего документы университетского чиновника возникло странное предубеждение, что добром эта поездка не кончится, ибо в цивилизованной Европе таким дикарям, как Поздоровкин, делать нечего. Интеллигентный человек он и при любой власти интеллигентен, умеет находить с людьми общий язык и в дурную историю не вляпается, а хам…

Поначалу все шло, впрочем, очень хорошо. В Брюсселе Михаил Петрович имел большой успех. Он читал студентам лекции по истории русской культуры и вел семинары, руководил несколькими аспирантами и консультировал коллег-славистов, но все же главное, зачем его сюда позвали, были обыкновенные уроки разговорной речи. Эти уроки мог бы давать любой преподаватель без научной степени или даже студент, но администрации университета видимо было лестно, что их проводит ученый с известным именем, автор нескольких книг по сравнительной медиавистике. Профессор это чувствовал и злился, но обширная библиотека, удобная квартира, высокая зарплата, возможность повидать мир и наконец неопределенные известия с родины примирили его со снижением статуса и видоизменили недовольство в самоиронию и легкое подтрунивание над своей новой специализацией с варварским названием «русский как иностранный».

К тому же Поздоровкин не слишком утруждал себя занятиями. В отличие от Ленинграда, где студенты за глаза звали его зверем, в Брюсселе Михаил Петрович был либерален, никого не изводил на семинарах бестактными вопросами и не утомлял подробностями из жития русских святых, монахов, летописцев и ученых дьяков, а ограничивался самыми общими сведениями и доброжелательно кивал головой, когда ему говорили, что Пашкин (так одна из юных слависток озвучила фамилию Pushkin) был убит на дуэли с Лермонтовым.

Местные студиозусы казались ему инфантильными созданиями, которых по недоразумению взяли учиться в университет безо всяких экзаменов и спрашивать с которых что-то серьезное просто не имеет смысла. Профессор разбирал с юными бельгийцами «Барышню-крестьянку», «Тамань» и «Черного монаха», а на просьбу познакомить с более современной литературой, сообщал, что понятия о ней не имеет, ибо по его разумению на Чехове русская литература окончилась, а с Бунина и Набокова началось ее вырождение. Тем не менее, несмотря на вопиющий консерватизм, студенты были от Михаила Петровича в восторге, приглашали на свои вечера, и он никогда не отказывался, приходил и снисходительно смотрел, как они развлекаются и милостливо позволял за собою ухаживать.

Со временем безмятежное течение здешней жизни странным образом подействовало на впечатлительного преподавателя. Шальной ли воздух Европы или возраст, о котором справедливо свидетельствует известная пословица насчет седины и беса, но чем больше профессор здесь находился, тем больше сожаления у него вызывала жизнь, проведенная за железным занавесом. Причем это сожаление касалось не политических или культурных ограничений, которые на самом деле ничуть его и не затронули, но совершенно иных вещей. Михаил Петрович вспоминал молодость, строгое воспитание, застенчивость и плотскую муку юношеских лет. Вспоминал томительные часы в университетской библиотеке, когда корпел над учебниками, а рядом сидела в тесной кофточке его однокурсница из Вологды, но у сталинского стипендиата и мысли не было давать ход естественным желаниям.

Это было давно, профессор женился, родил двух дочерей, создал вокруг себя научное направление и, вероятно, мог считать жизнь удачной и счастливой, но именно теперь возникло у него отчетливое ощущение, что лишения юности есть совершенно невосполнимая категория и никакими дальнейшими жизненными достижениями не могут быть возмещены.

Мысли эти были нехорошие и лукавые, профессор гнал их прочь, но все было слишком непривычно вокруг, не было ни жены, ни дочерей, ни учеников, и он чувствовал себя не отцом семейства, не солидным профессором, а пожилым и повидавшим виды эротоманом, знающим толк в женских прелестях, и украдкой поглядывал на студенток совсем не преподавательским оком. Справедливости ради надо сказать, что привлекательные девицы встречались в Бельгии нечасто. У Михаила Петровича, чего бы это ни касалось — искусства, пищи или женской красоты — был отменный вкус, а ни фламандки, ни валлонки женственностью не отличались, были однообразны, похожи друг на друга, сдержанны, деловиты и суховаты. Но было у него в группе одно необыкновенное лицо. То была довольно высокая светловолосая девушка с черными выразительными глаза, на которую он тотчас же обратил внимание, и потому что у нее была такая эффектная внешность, и из-за ее пастернаковского имени — Лара. Была она чешкой и в Бельгию приехала недавно.

Догадывалась ли Лара о его интересе или нет, Михаил Петрович не знал. Он во всяком случае был достаточно благоразумен, ни о каком флирте со студенткой не помышлял и своей симпатии никак не обнаруживал, но казалось ему иногда, что Лара как-то странно усмехается, когда на уроках разговорной практики в череде каждодневных вопросов студентам о том, как, например, они провели выходные дни, он обращался к ней. И от этой женской усмешки бедняга медиавист терялся и краснел.

Была у Лары еще одна странность. О всех студентах знал Поздоровкин, где и с кем они живут, как подрабатывают и чем увлекаются, только она одна от ответа уходила, хотя жила в Бельгии без родителей и больше других нуждалась в деньгах. Загадочно мерцали темные глубокие глаза, вызывающе улыбались и нехотя разжимались чувственные губы, чтобы сказать несколько ничего не значащих слов на хорошем русском языке и снова умолкнуть. Лара точно для себя берегла, и ему казалось, что в их судьбах было что-то общее — оба были чужими в этом мире и вынуждены были играть неподходящую роль, чтобы оправдать свое здесь присутствие.


В середине туманной и влажной бельгийской зимы Поздоровкина пригласили выступить с лекцией в небольшом фламандском городе Генте. Благополучно посвятив слушателей в последние достижения медиавистики и получив за то гонорар, равный его месячному заработку на родине, профессор отправился на экскурсию по городу. Ему хотели дать провожатого, но Михаил Петрович не любил чувствовать себя стесненным и с путеводителем в руках принялся осматривать достопримечательности сам. Главной целью его путешествия был знаменитый гентский алтарь, находившийся в огромном соборе в самом центре города.

У Поздоровкина было очень личное отношение к этому шедевру фламандского примитивизма. Когда-то совсем юный в той самой душной библиотеке, он написал о гентском алтаре свою первую курсовую работу, имея перед глазами слеповатую и невыразительную репродукцию. Теперь алтарь предстал перед ним воочию, и, разглядывая лица святых, шествующих людей, краски и детали, он поймал себя на странном чувстве нереальности, какое возникает, когда долго чего-то ждешь и наконец это наступает. Он боялся уйти и потерять впечатление от ярких красок, столпотворения лиц, трогательной фигуры Агнца, испытывая благодарность судьбе за то, что на склоне лет она привела его в это место, но одновременно и не отделываясь от острой обиды, что все это произошло слишком поздно и в самые дорогие юные годы он был обкраден.

В этих смешанных чувствах профессор вышел на улицу и принялся бродить вдоль канала, осмотрел старую крепость и площадь, где сжигали ведьм, самое маленькое в Европе кафе и самую первую гостиницу, которыми был известен Гент (хотя в душе профессор подозревал, что подобными достопримечательностями может похвастаться любой европейский город, и это есть не что иное как проявление гордости маленькой нации). Он даже немного пожалел о том, что живет в Брюсселе. Все казалось ему более милым, лучше приспособленным и исполненным недостающего бельгийской столице и вообще валлонской части страны благородства и простоты.

Так он шел погруженный в свои мысли и, увлеченный прогулкой, не заметил, что несколько удалился от центра и оказался на площади перед современным зданием, выстроенном из стекла. Вокруг на роликах и скейтбордах носились и визжали мальчишки, едва не сбивая его с ног. Профессор растеряно огляделся по сторонам и увидел наискосок от стеклянного здания квартальчик, в котором светились разноцветные фонарики. Он шагнул по направлению к этим фонарикам и свернул в узкий переулок с рядами больших витрин. Только на этих витринах были разложены не товары с указанием сниженных цен в сезон январской послерождественской распродажи, а сидели на стульях полуголые женщины. За ними были видны комнатки и в глубине широкие кровати. Женщины улыбались профессору и делали приглашающий жест рукой. Поздоровкин понял, куда забрел, и хотел повернуть назад, но присущая ученому потребность обследовать любой объект до конца, толкнула его пройти еще немного по уютным улочкам.

Квартал был небольшой и в этот непоздний час довольно пустынный. Его обитательницы были одеты в нарядные цветные купальники и скорее напоминали артисток цирка, нежели проституток. Большинство были негритянки, но встречались и белые. Иные из витрин были закрыты, возможно женщины еще не начинали работу, а может быть напротив принимали клиентов. Но так или иначе злачное место не казалось отвратительным, отталкивающим или опасным. Оно скорее производило впечатление своеобразного очага культуры. Поздоровкин подумал о том, как рационально и, тем не менее, дико для русского человека, все здесь устроено. Гентский алтарь и квартал проституток, расположенный в двух шагах от него, нисколько не мешали друг другу, не противостояли и не отрицали, а мирно уживались. Да и вообще все было в этом городе буднично и обыкновенно: одни люди делали покупки в маленьких дорогих и больших дешевых магазинах, другие сидели в кафе и в пабах и пили пиво, третьи шли в церковь, а четвертые к блудницам, небо не рушилось и земля не давала трещину, как это случилось бы, а, вернее говоря, и случилось в его собственной стране, когда той дали свободу. Хорошо это или плохо, додумать он не успел, потому что вдруг увидел за одним из широких окон Лару.

Она смотрела так же насмешливо и вызывающе, как на занятии — ни тени смущения не промелькнуло на красивом лице. В отличие от негритянок Лара была одета в черные колготки и тесную футболку, через которую просвечивали полные груди. Михаил Петрович замер, а потом не отдавая себе отчет в том, что он делает, как в обкраденную молодость вступая, толкнул дверь в комнату. На окно упало легкое жалюзи и отделило преподавателя и его ученицу от всего мира.

Когда час спустя Поздоровкин вышел на улицу, оставив Ларе весь свой гонорар за лекцию, в сумерках сонный фламандский городок с его церквями, башнями, каналами и знаменитым алтарем показался ему просто декорацией к этой комнате в розовом квартале. Или точнее эта комната и стала, как бы это кощунственно ни звучало, его, профессора Поздоровкина, гентским алтарем, на который он был готов положить свою жизнь.

Назад Дальше