В услугах отеля значился “завтрак в номер”, и я осторожно предложил ей воспользоваться. Она молча покачала головой.
Уселись на веранде с видом на фонтан, где плавала похожая на крысу рыба. После кофе со свежим соком она повеселела.
– Как в деревне, – постучала по дощатой стенке.
За перегородкой гудел и звенел Бангкок. В утреннем городе трещали стаи невидимых мотоциклов, истошно выла в трафике сирена, щелкали по голым пяткам тысячи шлепанцев. Доносилась речь – тайская, английская, русская. В общий гул, который повис над городом, вплеталось множество домашних, отчетливых и выпуклых, звуков – звона посуды и колокольчиков, шипения масла на сковородке, шарканья ложки по стенкам.
Слышно было даже, как стрекочет швейная машинка.
В город она вышла в белых льняных шароварах. Купила их перед отъездом, очень гордилась. Торговки медными членами восхищенно разглядывали красные маки на ягодицах, пробовали материал на ощупь, снизу вверх улыбались.
Изображая смущение, она разводила руками.
– Ну что они хотят от меня? Скажи им!
И победно:
– Вот что значит – “Кензо”!
В стеклянном закутке с картой мира на стенке я оформил маршрут.
Просто ткнул пальцами в нужную точку, назвал даты – и через минуту принтер выплюнул распечатку, билеты.
– Ночь в поезде, первый класс. Затем корабль, к обеду на острове.
Пока разбирался с маршрутом, она успела накупить фруктов. Позировала мне с этими /елочными игрушками/. Время от времени у обочины тормозил рикша с мотором, тук-тук, и водитель с морщинистым, как тыква, лицом молча смотрел на меня.
Я вдруг вспомнил мужика, которого однажды встретил по дороге из школы. Он тащил пухлый портфель, а в другой руке сетку. Авоську, набитую недозрелыми ананасами. То есть я не знал, что это ананасы, и как дикарь пялился. Помню, один из них, поменьше, свесился из прорванной ячейки, а я шел и думал, может, он вывалится, упадет на землю – или мужик вдруг умрет и упадет тоже.
Тогда можно подобрать, попробовать.
Не вывалился, не умер.
“Вот ведь какая штука!” – Я откинулся на лавке.
“Десять жизней с тех пор прошло, двадцать. Целая страна исчезла, испарилась. И мужик-то этот наверняка помер. А все не уходит из памяти. Тащит сетку с ананасами и тащит. Тащит и тащит”.
Остаток дня слонялись по городу. Заходили в китайские храмы, где от курений щипало глаза. Около ступы в монастыре распугали свору кошек.
Обедали огненным варевом из черных каких-то гадов, а под вечер, который наступил по-театральному внезапно, забрели в квартал, где по узким дорожкам перемещались бритые монахи в оранжевых тогах.
Но и монастырь кончился так же незаметно, как и начался. Просто перешел, перетек в другой квартал, в котором горели фонарики, играла в кафе музыка.
Запах кипящего масла смешивался с тиной и водорослями.
Под ногами давно уже лежала не улица, а настил, сходни. Хлюпала и переливалась под настилом вода.
Наконец улочки расступились. Темная вспученная река, отражая огни гигантского моста, шла вровень с набережной и колыхалась, маслянисто мерцала.
– Смотри! – Она махнула рукой.
По реке скользили большие черные гнезда. Лавируя между ними, шел катер, мотая голой лампочкой. На том берегу виднелись крыши большого храма. В адских отблесках заката я разглядел огромную золоченую статую лежащего Будды.
Жена разрезала дыню, в воздухе растеклось сладкое зловоние.
Я снова вспомнил мужика с ананасами – а внутри все похолодело, сжалось.
“Сколько призраков живет у меня в голове?”
Впившись в мучнистую мякоть, я увидел взгляд Будды.
Он смотрел насмешливо, лениво.
Как будто знал все, что со мной случится.
11
В театре у моей жены имелся закадычный приятель. Давний, еще со времен “Детфильма”, кореш. На актерских посиделках он обычно верховодил. Часто оставался у нас ночевать, чтобы не ехать через весь город. Тогда они с женой до утра перешептывались. Хихикали, вспоминая Торжок, где проходили съемки. Тех, из киношного класса – кто и кем стал в жизни.
Чтобы не мешать мне, она часто перебиралась к нему на диван, но мысль, что между ними может что-то быть, ни разу не приходила мне в голову.
Странно, что настоящее имя из памяти стерлось, исчезло. Или не существовало? А вот прозвище в театре носил он забавное.
“Сверчок”, так его называли.
Много лет он играл эту роль в “Буратино”. От природы тощий, невесомый, он превращался в насекомое, когда костюмеры застегивали на нем облегающее трико. “Буратино” шел с аншлагом много лет. За это время дважды уходила в декрет Мальвина. Умерла Черепаха, окончательно спился Пудель. А Сверчок продолжал пиликать на скрипке.
История сценической неудачливости этого актера невероятна и смешна.
По-театральному, анекдотично – да и закончилась она тоже эффектно, смачно. Поскольку в Таиланде мы очутились не без его помощи.
Все началось со старого, полусгнившего спектакля о революции. В академических театрах такие постановки шли до победного, разваливаясь на глазах у публики. Как правило, вводили туда молодых артистов, многие из которых с трудом понимали, о чем вообще речь в пьесе.
Диалог рабочих происходил у доменной печи, Сверчок швырял уголь в топку. И однажды, не рассчитав массы, упал в очаг вместе с лопатой.
Зал ахнул, сталевары замолчали. Доигрывали второй акт, раскидав реплики между собой. “Он бы казал, что…” – так начинались мизансцены.
Другой раз он опростоволосился в спектакле о войне. Молодежь, ряженная в немецкую форму, погибала в партизанской засаде. Круг во время перехода увозил “трупы” за кулисы. Однако Сверчок не рассчитал и “умер” на авансцене.
Когда свет зажегся, в красном штабе лежал эсэсовец.
Но самый сюрреалистический эпизод случился с ним в классической постановке.
Визитной карточкой нашего театра считалась постановка по одной из пьес Уильямса. Много лет подряд тут заламывали руки народные артисты, вдвое, а то и втрое переросшие своих героев. Помимо звездных ролей в пьесе имелись “матросы, проститутки и другие посетители бара”. Обычно этот контингент играли выпускники – считалось престижным даже такое участие в легендарной постановке.
Однако Сверчку досталась роль совершенно невероятная. Он играл тень тапера.
Пианино стояло в подложе, ни Сверчка, ни инструмента зал не видел.
Однако во время сцены в баре, когда звучала фонограмма, ткань подсвечивали, и на ней появлялась тень тапера.
Он ходил на спектакль два или три года. Пробирался в угол, сдувал пыль. Садился за инструмент. Ждал, когда начнется фонограмма, а потом играл беззвучные сюиты, симфонии. Мелодии, которые роились у него в голове.
Однажды во время спектакля в подложу зашел осветитель – проверял сети или менял лампы, не знаю. И наткнулся на Сверчка, который торжественно сидел за инструментом.
Осветитель был пьян, испугался. Сверчок замахал на него руками.
“Да мы уже год не зажигаем”, – пятился парень.
…Он отыграл сцену как обычно, а потом поднялся в репертуарную часть, где ему сказали, что роль тапера действительно сокращена.
“Извините, что забыли предупредить”.
Больше он в театре не появлялся. Да и вообще пропал из виду – не звонил, не приходил в гости. Съехал с квартиры, в которой к телефону стали подходить чужие люди. Исчез, растворился в московском воздухе.
А спустя пару лет позвонил и пригласил нас в гости.
Теперь он жил в большом доме на углу Клементовского переулка, в
Замоскворечье. Старинный фасад украшал медальон “Крепи оборону
СССР”, “двуспальную” дверь венчала мужская маска из гипса. Мы вошли в подъезд, поднялись к шахте. У лифта нервно жал на кнопку какой-то тип, и я с удивлением заметил, что его лицо как две капли похоже на эту маску.
Вспомнив про клаустрофобию, жена потащила меня пешком. На последнем этаже мы снова встретились, тип уже трезвонил. Двери, его и наша, открылись одновременно. Краем глаза я увидел, что мужчину встречает абсолютно голая, на каблуках, девушка. На секунду наши взгляды встретились, она улыбнулась, откинула челку.
Спряталась, пропуская мужчину, за створку.
Я шагнул в дверь напротив.
Квартира представляла собой огромную комнату со скругленной стеной и окнами-иллюминаторами. На полу валялись циновки, лежаки. Пара светильников в углу, на стенах. Пахло благовониями или марихуаной.
Тренькала музыка.
Хозяин сидел в углу на подушках за чаем. Даже в полумраке было видно, насколько он изменился. Прежде подвижное, гуттаперчевое лицо превратилось в маску. Стало смуглым, невозмутимым; каким-то глиняным. Когда жена его целовала, я даже испугался, что нос или ухо вообще отколются.
Говорил он мало, странно растягивая звуки. Рассказал, что у него магазин; что продает мебель. Мебель возят из Таиланда, в основном плетеные кресла и ширмы. Клиенты из дизайнеров, берут под оформление богатых квартир. И что дело давно налажено, поэтому в Таиланде он чаще на отдыхе, а не по бизнесу.
“Живу на острове, курю гашиш. Трахаю местных девок”.
“Не скучно?” – У меня в руке оказался глиняный наперсток.
“Я пишу книгу о внутренних мирах человека”. – Он разлил остатки из жестяного чайничка.
“Что-то вроде путеводителя, правил эксплуатации”.
После чая он включил музыку, я с удивлением узнал старую вещь
/Carpet crawlers/. Последний раз слушал ее в школе – когда-то она была моей любимой группой.
“Идешь по саду, раздвигая мокрые ветки” – примерно так я рисовал эту музыку в воображении.
…О театре не говорили – человека, который сидел перед нами, с театром ничего не связывало. На тот момент мы уже купили билеты в
Таиланд, ей хотелось открыть карты.
“Interesting! – Он как-то криво усмехнулся. – И вы туда же…”
С тем же отрешенным видом рассказал, как добраться до острова. Что есть и как покупать траву. Дал телефон хозяйки, чтобы забронировать бунгало. Говорил монотонно, равнодушно. Глядя куда-то в плинтус, как будто там сидит его настоящий слушатель. Или тот, кто ему диктует.
Выудив информацию, мы засобирались. Сверчок помахал нам, но провожать не вышел.
Сырые липы пахли осенью. После душной квартиры дышалось легко, и мы медленно побрели вдоль улицы. “Даже покурить не предложил…” – заметила вполголоса. И вдруг, повернувшись, с отчаянием:
“Скажи, ведь ты – это ты?”
Мы остановились прямо на трамвайных путях.
“Ведь это ты ждал меня за кулисами? В кафе караулил? Записки, цветы, портреты – ты дарил, правда?”
Я вспомнил голую фею из квартиры напротив.
“Конечно”.
Перед тем как сесть в машину, я обернулся. Несуразно высокий среди приземистого квартала, дом заваливался в небо, как дирижабль.
Последний этаж ротонды, где находилась квартира, стоял темным.
Только в одном окне светилась нелепая неоновая вывеска “Cafe Bar 24 часа”.
12
Поезд из Бангкока уходил на следующий вечер. Когда я выкатил чемодан, через небо уже пролегли малиновые полосы, торжественные и тревожные. Сразу подъехал /тук-тук,/ цветные фонарики и никель, – такое впечатление, что очутился внутри игрального автомата.
– На обратном пути осмотрим, – кричала, прикрывая глаза от пыли.
Действительно, на той стороне площади поднимались чешуйчатые буддийские храмы.
Состав уже подали. Вдоль приземистых немецких вагонов шел подросток в шлепанцах. В аквариуме из пластика, который он толкал перед собой, лежали сушеные кузнечики или саранча.
– Не хочешь? – Она кивнула.
Я представил, как хрустят во рту лапки. Трещит и лопается масленое брюшко.
В купе хлестал ледяной воздух. Я вынул припасенный скотч, заклеил гнезда кондиционера. Постепенно температура выровнялась, белье просохло. Мы выпили по рюмке рома.
За окном потянулись пригородные огни, потом состав нырнул во тьму.
Редкие фонари выхватывали то мостки у воды, то хижину. Иногда в коконе света проплывала бамбуковая веранда. Застывшие кто с ложкой, кто с чашкой, мелькали восковые фигурки тайцев.
Она забралась на верхнюю полку и скоро заснула. Я уставился в окно – во тьме ничего не видно, только на стекле то и дело вспыхивает отражение, как будто с той стороны смотрит кто-то.
Разбудили чуть свет, и мы, полусонные, скинули чемодан на предрассветный откос. Поезд тут же бесшумно уполз, исчез. И я увидел, что под навесом в поле собрались такие же, как мы, заспанные парочки.
Расстелив на земле куртку, она задремала. Остальные туристы, поеживаясь, улеглись тоже. Все стихло. Время от времени в тишине слышался шепот. На голландском или по-английски, по-немецки. Или тихий звонок телефона.
За путями шла разбитая сельская дорога, дальше – поле, похожее на кукурузное. Обычный вид, каких полно у нас в средней полосе. Лежа на земле, я легко представил, что мы в Подмосковье. Только солнце, большое и кроваво-красное, выглядело враждебным.
“Пять утра, а печет!”
Не успел я задремать, как откуда ни возьмись появился чернокожий парень в растаманской шапке. Оглядев спящую команду, хлопнул узкими ладонями. Туристы, как лагерники, выстроились в шеренгу.
– Эй, на чемодане! – помахал мне рукой. – Тебя тоже касается.
Народ уставился в нашу сторону. “Да пошел ты!” – Я показал парню средний палец и отвернулся.
…За деревьями лежала широкая молочно-зеленая река. Она была подернута дымкой, и помятый пароходик у причала тихо коптил розовое небо. Компания стала шумно перебираться из автобуса на палубу, занимать лавки.
Чемодан отказывался ехать по траве, я взвалил его на спину. Потеряв равновесие, чуть не упал в воду.
Места в салоне расхватали, осталась верхняя палуба. Пока устраивались, укладывались, пароход бесшумно вырулил на середину реки. Вокруг сновали лодки, у которых винт вынесен за борт на палке.
По берегам лежали заводи и плавни, где понуро стояли затопленные деревья. Впадины и ложбины прибрежной зоны.
Через час, когда я проснулся, берегов не было видно, мы шли в открытом море. Облака странные, кучерявые – как петрушка.
Изумрудная, с белой оторочкой волна отваливает от борта и откатывает в море.
Горизонт размыт, пустая бутылка бьется у борта.
Накрывшись от солнца кто чем, на палубе вповалку спали. Контингент разнообразный, зрелый. Есть даже пара стариков, смуглая кожа в горчичной сыпи. Не спят, читают местные газеты.
Наконец на горизонте, в жарком мареве, появился остров. Народ на палубе зашевелился, люди выстроились вдоль борта, стали вытягивать шеи. Затихли, как на торжественной линейке. Неумолимо увеличиваясь в размерах, остров приближался. Медленно, как на камеру, открывались скалы и отроги, укромные бухты. Заросшие расселины и каменные выступы в лимонных пятнах света. И возникало ощущение, что он – это целый мир, другая планета, неизвестная и прекрасная. И люди молча следили, как она разрастается, эта планета, разворачивается в пространстве.
– Судя по всему, мы у врат рая, – неопределенно хмыкнула.
По глазам я понял, что она с трудом скрывает волнение.
13
Первое время я очень болезненно переживал судьбу своих сценариев.
Сражался с режиссерами за каждую реплику, за каждую сцену.
Скандалил, если имя в титрах значилось слишком мелко. Даже по костюмам и то влезал, советовал.
Потом, через некоторое время, стал изображать презрение. Смотрел сверху вниз, цедил сквозь зубы. Делая вид, что мне безразлично. Что я занимаюсь этим только по необходимости. Из-за денег.
А пару лет назад по-настоящему плюнул.
С удивлением и радостью я обнаружил, что мне действительно все равно, какими выйдут на экране персонажи. Как будут вести себя, что скажут. И перестал ездить на премьеры в провинцию, записывать сериалы. О том, что спектакль идет с успехом, узнавал по начислениям на книжку. Или по вырезкам из газет, которые присылали завлиты.
Мне вдруг стало ясно, что, наделяя героев собственной фантазии жизнью, я избавляюсь от шумных постояльцев да еще получаю за это деньги. И что глупо желать большего.
Последнее время они и так разошлись, разговорились, эти персонажи.
Шумели, без конца ссорились. Перешептывались. Или как по команде начинали тараторить. Все, разом. В такие часы голова моя гудела, разламывалась от голосов. Я не мог удержаться, ввязывался в разговор. Что-то доказывал, спорил. Ходил по улицам шевеля губами, как лунатик. А потом садился за монитор и выпускал всех на волю.
Где их ждала другая история, другая жизнь.
…Когда-то, давным-давно, когда был жив отец, я хотел стать физиком.
В школе подавал надежды, считался первым в классе. Пару раз меня возили на городские олимпиады, я поступал в заочные школы. Но, получая очередной пакет из университета, ощущал какую-то жизненную неточность. Ошибку в адресе – настолько чуждыми, не моими представлялись занятия. Как будто кто-то другой пишет уравнения, решает задачи.
А я просто занимаю его место.
Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. “Для пропорционального развития”, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи. Композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры. После чего они подолгу висели в фойе местных кинотеатров. Но когда мы толпой приходили в кино – на
“Пиратов ХХ века” или “Торпедоносцев”, – я чувствовал неловкость.
Как будто не я, а кто-то другой рисовал эти лапти и головы. Торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.
Через несколько лет, в начале девяностых, рухнула наука, вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.
Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже.