— Я возвращаюсь в Америку, — повторяет он. — Ты слышишь, Кристина?
Я по-прежнему не отвечаю, смотрю в окно и думаю о мамином колечке, потерянном на стоянке. Теперь кольца нет, мамин образ понемногу исчезает, улетучивается, как уносимый ветром локон дыма… Мама и Майкл… скоро они оба исчезнут, оставят меня в покое.
— А что, собственно, это такое — память? — спрашиваю я рассеянно.
— О чем ты? Я говорю не о какой-то дурацкой памяти, я говорю, что скорее всего уеду домой, в Штаты, но тебе это, похоже, все равно…
Он снимает башмаки и с грохотом швыряет их в угол. Потом идет к раковине и долго полощет рот, чтобы избавиться от мерзкого привкуса бензина.
В Мадриде вечер. Я ложусь, не раздеваясь. Майкл сидит и что-то читает. Не знаю, что. Какой-нибудь справочник или роман. В этом смысле он похож на моего отца: читает все, что ни попадет под руку, совершенно неразборчиво, как будто для него важен сам процесс чтения. Потом откладывает книгу и ложится рядом.
— Почему ты такая грустная? — шепчет он мне в волосы.
Я лежу неподвижно — у меня нет ответа на этот вопрос… Если бы я его знала, все было бы по-другому.
— Ответь же, Кристина… Почему ты грустишь?
Я не отвечаю, я лежу не шевелясь, и дыхание мое становится все слабее и слабее, пока не останавливается вовсе, точно часы, которые забыли завести.
— Я не могу тебе простить, — говорит Майкл, — ты знаешь, о чем я говорю. Аборт.
Он запускает пальцы мне в волосы.
— Не могу простить… поэтому и уезжаю…
Все это становится все более похожим на сон, и я чувствую, что должна проснуться… и разбудить его.
— Это был мой ребенок, — говорю я наконец. — И это мое тело, оно сказало «нет».
— Не начинай опять эту болтовню. Ты сама в это не веришь, поэтому и повторяешь, как попугай. Это ложь. И, в конце концов, какая разница, почему ты это сделала? Этот аборт простить я тебе не могу.
Я чувствую, как к глазам подступают слезы, и отодвигаюсь. Не хватало еще расхныкаться в его присутствии. Этого он не дождется.
— Не смей говорить, что я лгу.
— Ты лжешь, Кристина.
— Я никогда не лгу! Иди знаешь куда!..
Я зарываю лицо в подушку и начинаю реветь. Слышу, как он встает и натягивает джинсы.
— Пойду прогуляюсь, — говорит он без выражения, — с тобой невозможно находиться в одной комнате. Ты совершенно спятила.
Я верчусь с боку на бок — не могу заснуть. Простыни душат меня, они словно пропитаны кошмарами тысяч спавших на них постояльцев и теперь живут своей жизнью, похожей на жизнь привидений. Майкл исчез где-то в мадридской ночи, должно быть сидит в каком-нибудь ресторане в районе Бильбао или в Лавапьесе, среди наркоманов. Он здесь почти всех знает, жуткое количество людей, бывшие любовницы, приятели, черт их всех разберет. В окне сверкают цветные огни неоновых реклам, масляные краски ночи. Я освобождаюсь от душных объятий простыни и лежу, сложив руки на животе. Думаю о неродившемся ребенке. Каким бы он был? Может быть, унаследовал бы черты моей мамы, и она таким образом продолжала бы жить. Умерший ребенок… Может быть, он принес бы мне счастье. Я бы купила ему красивую одежду на толкучке в Клиньяне… купила бы, наверное, «Первую книгу ребенка» и записывала бы его первые слова, когда появился первый зуб, какие детские болезни он перенес… В Фалькенберге почти все мои школьные подруги уже нарожали детей. И храбрая Анита, и многие другие. Но я сама еще не готова, не в этой жизни… Ребенок… сейчас я чувствую его, как неясную фантомную боль. Я знаю многих, кто делал аборт, таких было достаточно среди моих краткосрочных приятелей в Париже и Амстердаме. Все они говорили о депрессии, о раскаянии, которое буквально рвет им кишки год за годом. А что чувствую я? Легкое разочарование от упущенной возможности? Я убила ребенка совершенно хладнокровно, я знала, к чему это приведет — и теперь удивляюсь самой себе: я не верила, что это будет настолько легко…
Ночь, ночь в Мадриде, и я одна в этой ночи. Или это был сон об одиночестве; неясные, текучие мысли, исчезающие и воссоединяющиеся со вселенской тьмой этой вечной ночи? Нет. Во сне я представляю себе одиночество по-иному; во сне одиночество — вполне стабильно, статично, резко очерчено, словно заморожено. На постоялом дворе «Флора» в Мадриде я пока еще остаюсь самой собой, сама несу тяжесть своего тела и сознания. Я глажу себя по животу и смеюсь. Нет-нет, он и не должен был родиться, этот ребенок, он должен был умереть в самом начале жизни, так было предопределено, и от этой предопределенности ночь словно становится светлее…
Я нащупываю резинку трусов. Мои руки… они сами по себе ласковы, красивы и чисты. Жесткие волосы на лобке… пальцы скользят ниже, ниже. Я могу и сама себя приласкать. Жар, пульсирующий между ног, нарастающее, стремящееся к падению напряжение. Я занимаюсь сама собой и представляю разных мужчин… на ком бы мне хотелось задержаться? На последнем? На последней, уродливой до красоты, картине — мой брат и отец вдвоем насилуют меня на пляже в Скреастранде. Мы лежим в воде, ночь, волны трогают мое тело… Отец и брат… один сзади, другой спереди… и самое страшное, что мне это нравится, что я получаю от этого удовольствие… О, Боже! Может быть, это и есть искупление моих грехов? Путь к прощению?…
Лето, мы без всякого плана ездим по Испании. Белые деревни Андалузии, Кампиллос и Антекера, прелестная Салобренья: пустыни Эстремадуры, красная сожженная земля, бесконечные миндальные и оливковые деревья. Вечная дорога через бессмысленные города и древние поселения, в поисках… чего? В поисках ничего.
Наверное, нас гонит вперед страстное желание и неумение расстаться… Иногда мы останавливаемся, чтобы раздобыть денег на еду и бензин. Майкл глотает огонь, а я обхожу публику со своим сливового цвета цилиндром. Дни похожи друг на друга; повсюду те же тихие настороженные церкви, те же старухи в черных платьях и черных платках, те же лица в публике, то же пиво, те же тапас, тот же херес и то же вино, тортилья и отвратительные каллос[39]. Ночь мы проводим на обочине или в каком-нибудь дешевом мотеле… и почти не разговариваем друг с другом. Майкл курит марихуану вместо сигарет… в тишине дым завивается в мистические спирали на фоне белоснежной побелки стен. Я смотрю на него… космы волос падают на лицо, серая, сухая кожа лица; я смотрю на него, пока слезы не выступают на глазах — он совсем другой теперь, не тот, в кого я когда-то без памяти влюбилась. Наконец я поняла, и это оказалось куда легче, чем я предполагала.
В июне мы возвращаемся в Мадрид, как раз к началу чемпионата мира по футболу. Мы сидим в тапа-баре на Эль Растро и смотрим матчи по черно-белому телевизору. Мужики все в беретах и, как один, курят «Челтас». Дым черный и тяжелый, меня тошнит. Диего Армандо Марадона то и дело появляется на экране в виде черно-серой тени и забивает гол за голом. «Это святой человек!» — вопит какой-то алкаш. — Sagrado! Он должен играть в «Атлетико!». Майкл словно окаменел, он прилип к экрану, как будто его околдовали. Я-то знаю, что он, как и я, совершенно равнодушен к футболу. Мы смотрим только для того, чтобы побыстрее шло время.
Аргентина побеждает Западную Германию в финале, три — два, а на следующий день я получаю письмо от брата. «Не могла бы ты приехать, пишет он, папа чуть не каждый день о тебе спрашивает? Он очень тяжело пережил банкротство фирмы, бюро по трудоустройству никак не подберет ему работу, а он не привык бездельничать. А в остальном все как всегда; тот же город и те же люди. Я по-прежнему работаю в музыкальном магазине, а по вечерам репетирую с группой. В выходные у нас халтура в Варберге; похоже, дальше мы не пойдем, хотя я душу готов заложить за приличный контракт… все еще ищут убийцу Пальме. Прошло уже полгода, а население все еще не оправилось от шока. Папа усердно читает газеты и выдвигает свои собственные теории; он считает, что в деле замешаны СЕПО[40], церковь и армия. Кто знает, может, он и прав… Мы очень часто о тебе думаем и надеемся, что ты все-таки приедешь повидаться. Последний раз мы виделись при очень грустных обстоятельствах»…
Почерк у брата корявый, словно у него писчая судорога. Я подношу письмо к свету — может быть, среди всех этих лишенных смысла строк обнаружится какая-нибудь тайнопись, знак или код. Ничего не видно. Я рву письмо в мелкие клочочки и кидаю из окна — как конфетти.
Майкл по вечерам исчезает. Иногда я не вижу его по несколько дней. А что я делаю в это время? Сижу в номере и глазею в окно на красные рваные облака, мусор на улицах, обрывки бумаги, уносимые ветром в горы. Сижу в номере у окна и пью красное вино «Вальдепенас». Сижу в номере и глазею в пустоту… ни на что не глазею, глазею на саму себя, на отдельные сохранившиеся в памяти за годы картинки. Вот мне семь лет, я получаю на день рождения в подарок первое в жизни колечко… Вот я уже подросток, ссорюсь с мамой… В Гетеборге с Анитой. И сейчас… сейчас я совсем в другом месте, в глубине своей души, куда никто и заглянуть не может, а добраться и тем более.
В один из вечеров приходит мама. Майкл где-то… курит, а может быть нюхает, жует или колется — не знаю. А я, как всегда, сижу и жду — что-то же должно случиться. Стук в дверь… стук из другого мира, так что я даже не сразу его слышу. Я открываю дверь, а на пороге стоит мама. Она в своем летнем платье в цветочках, розовая нежная помада, она пахнет «Нивеей» и корицей, в руке у нее, разумеется, кроссворд.
— Заходи, мама, — обмирая от счастья, шепчу я. — Я так рада тебя видеть!
Мама смеется, но молчит. Она входит в комнату и осматривается. Мама… она, словно ветерок в комнате, сквознячок, приятно холодящий кожу. Я вижу ее, как сквозь солнечную дымку… или туман. Она парит в комнате, словно в невесомости, и смотрит, смотрит… Кожа ее бела, как мел… понятно, в ее мире нет солнца, там не загоришь; зато есть четырнадцать лун, от их света кожа становится бледной и нежной.
— Что ты хочешь, мама? — спрашиваю я.
Не отвечает мама… наверное, я неправильно спросила.
— Я имею в виду — что-то случилось? Я не знала, что ты придешь.
Мама смотрит на меня и улыбается. И в ее улыбке вся моя жизнь, как в зеркале… потому что я не что иное, как продукт ее смерти…
— Мама! — умоляю я. — Ответь мне, я так давно не слышала, как ты разговариваешь… тебе, наверное, интересно, как у нас с Майклом? Не беспокойся, мама, он для меня ничего уже не значит, он, как воздух — я вдыхаю его и выдыхаю, и мне все равно, есть он или нет… как воздух…
В окне — раскаленное солнце; его гнойный глаз уставился на нас, и мама пытается найти тень; она теперь около постели, контуры ее расплываются… Я иду к ней, медленно, стараясь не испугать.
— Пожалуйста, — прошу я, еле удерживая слезы. — Пожалуйста, останься… ну еще немножко!
Мама грустно смотрит на меня, протягивает руку, и я вижу, как рука ее растворяется в свете, как пар, и я уже не вижу руки, я вижу только след движения, этот жест остался в комнате, он разделяет нас, я не могу перейти эту невидимую границу.
— Кольцо! — наконец понимаю я. — Я забыла твое колечко на стоянке, и ты пришла, чтобы мне его вернуть!
Мамы уже нет, в комнате осталась только невидимая кристаллическая решетка ее движений. Нет, она все же здесь, я вижу, как она тает… она улыбается мне, хотя лица уже нет, я вижу только улыбку… она улыбается и исчезает окончательно в запахе «Нивеи», воскресения и смерти.
Этим же летом я знакомлюсь с парнем, его зовут Маттеус; он — ангел. Красивый, нежный и кроткий, с такими же, как у папы, большими мечтательными глазами. Он тоже уличный музыкант, играет в парке дель Ретиро, где по выходным иногда выступаем и мы. Маттеус — мой любовник, с ним у меня получается главное — забывать. Майкл пропадает целыми днями, а если и появляется, то в совершенно жутком состоянии от наркоты, и должен сутками отсыпаться.
Днем я прихожу в парк и слушаю, как Маттеус поет на ломаном английском «Love for sale»[41]. Он играет на гитаре «Мартин» с усилителем «Максимаус» и закрывает глаза, точно притворяется, что его здесь нет. Я аплодирую ему и заговариваю с ним — на английском или французском. К вечеру он идет со мной в гостиницу. Я занимаюсь с ним любовью в номере, в ясные звездные ночи, когда Майкла нет… лежу тихо, не шевелясь, и позволяю ему войти в меня… он крепко держит меня за волосы, когда кончает, а потом нежно прикасается губами к плечу. Он шепчет, что любит меня, и шепот его уплывает в открытое окно, словно предназначен кому-то другому… потом встает на рассвете и уходит, договорившись о встрече в парке.
В конце августа я сообщаю Майклу, что у меня есть любовник.
— Ну и что? — говорит он, пожав плечами.
Потом отходит к окну и смотрит на улицу, клубящуюся выхлопными газами машин. Он стоит в профиль ко мне, и я вдруг замечаю, как он постарел. Это лето далось ему нелегко: наркотики, отчаяние и тоска…
— Когда ты уезжаешь? — спрашиваю я.
— Не знаю… Может быть, завтра. Или на следующей неделе. Ты его еще увидишь?
— Может быть, — говорю я, хотя знаю, что это неправда: я больше не увижу Маттеуса, он уже занял свое место в истории моей жизни и теперь должен исчезнуть, как и все остальное.
— Привет Маттеусу, — говорит Майкл, — скажи, что я перережу ему горло, если увижу.
Поворачивается и уходит.
В городе Мадриде лето идет на убыль; я остаюсь одна со своими призраками. Иногда меня посещают галлюцинации, совершенно безумные сцены, где моя мать — что-то вроде греческой богини, а я — ее посыльный в мире смертных… Дни напролет я лежу в кровати в гостиничном номере. Майкл уехал, сначала в Париж, а уже оттуда — в Америку. Номер оплачен за две недели вперед, так что я могу позволить себе делать все, что угодно.
Кровать… продавленный пружинный матрац, трещины в потолке, тонкие и загадочные, как паутина. Я неотрывно смотрю в пустоту, постепенно ставшую частью меня самой. Почему? — думаю я. Почему я всегда всего боялась? Почему и чего я всегда боялась?
Я прижимаю голову к холодной стене. Скоро в дорогу. Всегда надо собираться в дорогу, всегда в дорогу, и никто не знает, зачем.
Индия, думаю я. Отец, когда я была маленькой, всегда говорил, что есть дороги, ведущие в Индию. Я обожаю ездить на машине, меня радует само чувство передвижения в пространстве. Дорога… именно дорога связала человека с землей… И это ощущение, что все вокруг исчезает, сливаясь в певучий шум, голос дороги… Я могу ехать сколько угодно, все время ехать, пока не стану старухой и не настанет час умирать. Индия — этот конец света, и туда есть дорога. Может быть, в Индию? И никто мне не помешает теперь, даже мама. Может быть, так и сделаю; Индия… может быть, именно в Индии людям удается все забыть.
VI
Зимой город словно похоронен в своей впадине, под серо-белыми неподвижными волнами слабого бесформенного света. На востоке — еврошоссе номер шесть, черная открытая рана, маршрут мечтаний и надежд, но не более… а на западе пока еще есть море, то черное и беспокойное, то вдруг замерзающее и похожее тогда, в редкие солнечные дни, на расплавленный металл. Весна начинается как всегда, насколько я себя помню, в марте, сразу после Благовещения. Исчезают последние сугробы, на дорогах остается только мелкий гравий, и те же самые дорожные рабочие, что ссыпали этот гравий со своих грузовиков в гололед, теперь сонно его подметают и собирают в большие ящики — пригодится на следующий год. Тротуары как по команде высыхают, и приятно прижимать подошвы к жирному асфальту, чувствуя, как весна своими теплыми лапами хватает тебя за ноги. На темных, напоминающих подходящее коричное тесто грядках в садах и парках уже появились первые стрелки мать-и-мачехи и гиацинтов. С Этран доносятся ни на что не похожие глухие взрывы вскрывающегося льда, а любители ловли лосося уже тут как тут; в своих зеленых резиновых комбинезонах, по пояс в воде, они напоминают гигантских рептилий. На улицах полно народа; приезжают владельцы дач — проверить, не случилось ли что за зиму, а местное население просыпается от спячки и торопится вдохнуть запах молодой травы и нагретых водорослей. Попозже, к вечеру, на Тулльбру можно видеть любопытных, всматривающихся в молочные водовороты реки, — один рыбак опять видел этранскую русалку. По преданию, ее похоронили в тайном туннеле под рекой, когда армия Энгельбректа грабила халландское побережье. Говорят, она является людям, когда городу грозит серьезная опасность. Кто знает, может быть, так оно и есть.
Весной папа знакомится с женщиной. Никто не знает, как это произошло, в том числе и папа, и когда я задаю ему вопросы, он только качает головой.
— Не спрашивай, — говорит он. — Не могу припомнить. На бинго[42], кажется. И второй раз на бинго. Или в Гранде.
Как бы то ни было, папе удалось преодолеть свою апатию. Он ходит играть в бинго, иногда — на танцы для пожилых. И вот — неисповедимыми путями закрутил роман.
Ее зовут Анни, она вдова владельца магазина. Пятьдесят пять лет, немного старше папы, живет на вдовью пенсию и, как и папа, нигде не работает. Высокая, темноволосая… пахнет «Нивеей» — но это, кажется, единственное, что у нее общего с мамой. По правде говоря, я не понимаю, что он в ней нашел. Но это его дело, и спрашивать я не буду.
Они встречаются по выходным, иногда и на неделе, обычно у нее дома или на бинго. К нам она приходит редко. Когда она у нас, я подслушиваю, о чем они говорят, — но не из взрослого любопытства, а скорее из детской ревности. Сидят в кухне и говорят не переставая; о новостях в местной газете, о приезжающих дачниках, о бинго, а главное, насколько лучше и дешевле все было раньше. Говорит в основном Анни, слова у нее вылетают мгновенно, вряд ли она успевает при этом думать, что говорит. Отец больше помалкивает, но, кажется, ему все это интересно. Во всяком случае, он все время одобрительно кивает, словно знает ее сто лет и все, что она говорит, уже много раз обсуждалось и теперь составляет их общее мнение.