История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 7 - Джованни Казанова 23 стр.


В этот день я больше не играл. Я выиграл пятнадцать тысяч дукатов, я выглядел как молодожен, я должен был усвоить мудрое поведение.

Ужиная со мной и герцогом после оперы, Леонильда мне сказала:

— Что скажет моя мать завтра вечером, когда увидит тебя?

— Она скажет, что ты сделала глупость, выходя замуж за иностранца, которого знаешь только восемь дней. Ты написала ей мое имя, мою родину, мое состояние, мой возраст?

— Вот три строки, что я ей написала: «Приезжайте, моя добрая мама, подписать мой брачный контракт с человеком, руку которого я получила от г-на герцога и с которым уезжаю в понедельник в Рим».

— Вот также мои три строчки, — говорит герцог: «Приезжай сразу, дорогой друг, подписать брачный контракт и дать свое благословение твоей дочери, которая мудро выбрала мужа, который мог бы быть ее отцом».

— Это неправда, — говорит Леонильда, прижимаясь ко мне, — она подумает, что ты стар, и мне это неприятно.

— Разве твоя мать стара?

— Ее мать, — говорит мне герцог, — женщина очаровательная и полная ума, которой всего тридцать семь-тридцать восемь лет.

— Что делает она у Галиани?

— Будучи близкой подругой маркизы, она живет в ее семье, но платит за свой пансион.

На следующий день, имея необходимость завершить некоторые небольшие дела и сходить к банкиру, чтобы вернуть ему все банковские билеты и взять переводной вексель на Рим, за исключением пяти тысяч дукатов, которые я должен буду внести при подписании контракта, я сказал герцогу ждать меня к ужину у Леонильды.

Я вхожу в восемь часов в комнату, где они находятся, стоя спиной к камину, герцог между матерью и дочерью.

— О! Ну вот.

Я смотрю на эту мать, которая при моем появлении пронзительно вскрикивает и валится на софу.

Я смотрю на нее и узнаю донну Лукрецию Кастелли.

— Донна Лукреция! — восклицаю я, — Как я счастлив!

— Переведем немного дух, дорогой друг. Сядьте здесь. Вы собираетесь жениться на моей дочери.

Я сажусь, я выслушиваю, мои волосы становятся дыбом, и я падаю в самом мрачном молчании. Удивлены Леонильда и герцог: они понимают, что мы знакомы, но не могут пойти дальше этого. Я соображаю о нынешней дате и о возрасте Леонильды и вижу, что она может быть моя дочь; но я понимаю, что донна Лукреция не может быть в этом уверена, поскольку она жила со своим мужем, которому не было еще и пятидесяти лет и который ее любил. Я поднимаюсь, беру свечу и, извинившись перед герцогом и Леонильдой, прошу мать пройти со мной в другую комнату.

Едва усевшись около меня, эта женщина, которую я так любил в Риме, мне говорит:

— Леонильда ваша дочь, я в этом уверена; я никогда не воспринимала ее иначе, даже мой муж это знал, он не был этим недоволен, он ее обожал. Я покажу вам ее свидетельство о крещении и, увидев дату ее рождения, вы подсчитаете. Мой муж в Риме ко мне не прикасался, и моя дочь не была рождена до срока. Вы помните, как моя покойная мать должна была зачитать вам письмо, в котором я писала ей, что беременна? Это было в январе 1744 года. Через шесть месяцев ей будет семнадцать лет. Мой дорогой муж дал ей при крещении имя Леонильда Жакомина, и когда он баловался с ней, он называл ее всегда Жакомина. Этот брак, мой дорогой друг, ввергает меня в ужас, и вы чувствуете, что я не смогу ему воспротивиться, потому что не осмелюсь привести причину. Что думаете вы? Осмелитесь ли вы теперь жениться на ней? Вы колеблетесь. Опробовали ли вы вкусить прелести брака, прежде чем заключить его?

— Нет, мой дорогой друг.

— Я вздыхаю с облегчением.

— У нее нет никаких моих черт в лице.

— Это правда. Она похожа на меня. Ты плачешь, дорогой друг.

— Кто же не заплакал бы. Я выйду с другой стороны и направлю к тебе герцога. Ты понимаешь, что ему надо узнать все.

Я вхожу и говорю ему пойти поговорить с донной Лукрецией. Нежная Леонильда, испуганная, садится со мной и спрашивает, в чем дело. Ужас мешает мне ей ответить, она обнимает меня, дрожа, и льет вместе со мной слезы. Мы остаемся в молчании в течение получаса, вплоть до возвращения герцога и донны Лукреции, которая единственная из нас четырех держит себя разумно.

— Но дорогая дочь, — говорит ей Лукреция, — ты должна быть в курсе этой печальной тайны, и именно от своей матери ты должна ее узнать. Помнишь ли ты, каким именем тебя часто называл мой покойный супруг, когда, держа тебя на руках, ласкал тебя?

— Он звал меня очаровательной Жакоминой.

— Это имя вот этого человека. Это твой отец. Поцелуй его как дочь, и если он стал твоим любовником, забудь свое преступление.

В этот миг нас охватило ощущение истинной трагедии. Леонильда бросилась обнимать колени своей матери, содрогаясь от рыданий:

— Я любила его всегда только как дочь.

Наступила немая сцена, оглашаемая звуками рыданий, и оживляли ее лишь поцелуи этих двух прекрасных созданий, в то время как герцог и я, присутствующие и захваченные в высшей степени этим спектаклем, напоминали две мраморные статуи.

Мы оставались в течение трех часов за столом, грустные, беседуя и переходя от размышления к размышлению при этом более несчастном, чем счастливом узнавании, и расстались в полночь, забыв, что ничего не ели.

Мы понимали, что поговорим завтра за обедом об этом приключении на спокойную голову и более здраво; мы были уверены, что ничто не помешает нам принять самое мудрое решение, и без всяких затруднений, потому что оно было только одно.

Дорогой герцог говорил один, изрекая множество различных суждений о том, что моральная философия может назвать предубеждением. Что соединение отца с дочерью есть нечто противное природе, что нет такого философа, который осмелился бы такое проповедовать, но предрассудок этот так силен, что надо обладать вполне испорченным умом, чтобы его опровергнуть. Это есть плод уважения к законам, которое вложено в прекрасную душу, и, определенный таким образом, он уже не предрассудок, но долг.

Этот долг может также быть воспринят как естественный, в том, что природа требует от нас доставлять тем, кого мы любим, те же блага, что мы желаем и самим себе. Кажется, что заключается самого главного во взаимности любви, — это равенство во всем, в возрасте, в положении, в характере, и, в первую же очередь, такого равенства нет между отцом и дочерью. Уважение, которое она должна оказывать тому, кто дал ей жизнь, входит в противоречие с той нежностью, которую она должна испытывать к любовнику. Если отец соединяется со своей дочерью, пользуясь своим отцовским авторитетом, он опирается на тиранию, которую природа должна ненавидеть. Естественная добропорядочная любовь построена таким образом, что разум находит чудовищным такой союз. При таком смешении происходит лишь путаница и нарушение субординации; такой союз, наконец, омерзителен во всех аспектах; но это не относится к случаю, когда два индивидуума любят друг друга и не знают ничего о том, что какие-то соображения, не относящиеся к их взаимной любви, должны будут помешать им любить друг друга, и к инцестам, вечным сюжетам греческих трагедий, когда, вместо того, чтобы вызвать у меня слезы, вызывают смех, и если я плачу на Федре, то это — лишь искусство Расина.

Я отправился спать, но не мог заснуть. Внезапный переход от любви плотской к любви отцовской, который я должен был совершить, вверг все мои умственные и физические способности в величайшую скорбь. Я заснул два часа спустя, после принятого решения завтра уехать.

По своем пробуждении, сочтя весьма разумным решение, которое я принял, я пошел сообщить его герцогу, который был еще в постели. Он ответил, что все знают, что я был накануне отъезда, и это обстоятельство будет дурно истолковано. Он посоветовал мне принять с ним бульону и рассматривать как забаву проект этой женитьбы.

— Мы проведем, — сказал он, — эти три-четыре дня весело, и мы используем наши умы, чтобы очистить это дело от всего мрачного, придав ему комический окрас. Я советую тебе возобновить твои амуры с донной Лукрецией. Ты должен найти ее такой же, какой она была в восемнадцать лет; невозможно, чтобы она была лучше.

Это небольшое внушение вернуло мне разум. То, что надо забыть идею моей женитьбы, было верное решение; Но я был влюблен, и объект любви — это не товар, который можно, если он недоступен, заменить другим.

Мы отправились к Леонильде вместе, герцог — в своем обычном состоянии, но я — бледный, осунувшийся, истинный портрет печали. То, что меня поразило, это веселость Леонильды, которая прыгнула мне на шею, называя своим дорогим папочкой, ее мать назвала меня дорогим другом, и мои глаза и моя душа задержались на ее лице, на котором восемнадцать лет не смогли нанести ущерб ни одной черте. Мы образовали немую сцену, мы снова расцеловались, затем еще раз; Леонильда давала и получала от меня все возможные ласки, не смущаясь тех желаний, которые они могли бы вызывать; было достаточно того, что, зная, кто мы такие, мы смогли бы им воспротивиться. Она была права. Привыкаешь ко всему. Стыд рассеял мою грусть.

Я рассказал донне Лукреции о странном приеме, который мне оказала в Риме ее сестра, и начался смех; мы вспоминали ночь в Тиволи, и эти образы наполнили нас нежностью. После недолгого молчания я сказал, что если она желает поехать в Рим вместе со мной, ни с каким другим соображением, кроме того, чтобы нанести визит донне Анжелике, я берусь проводить ее обратно в Неаполь к началу поста. Она обещала дать ответ на следующий день.

Обедая между нею и Леонильдой и будучи вынужден забыть эту последнюю, я не нахожу ничего удивительного, что все мое прежнее пламя возгорелось снова. То ли от веселости ее суждений, то ли от потребности в любви, то ли от превосходного качества блюд и вин, я почувствовал себя к десерту столь влюбленным, что предложил ей свою руку.

— Я женюсь на тебе, — сказал я ей, — и мы уедем в понедельник втроем, потому что если Леонильда моя дочь, я не могу оставить ее в Неаполе.

На это предложение мои три сотрапезника переглянулись, и никто мне не ответил.

После обеда, охваченный сильнейшей дремотой, я вынужден был пойти броситься на кровать, в которой я проснулся лишь в восемь часов, удивленный, что вижу только донну Лукрецию, которая что-то писала. Она подошла ко мне, сказала, что я спал пять часов, и что она не пошла в оперу вместе с дочерью и герцогом, чтобы не оставлять меня одного.

Всколыхнулось воспоминание о былой любви, наедине с обожаемой женщиной, возродились желания, и сила, с какой они возобновились, не знала границ. Если двое еще любят друг друга, один стремится к другому; кажется, что они вступают в обладание благом, которое им принадлежит, и которым жестокие обстоятельства препятствовали долгое время наслаждаться. Мы стали такими мгновенно, без всякого предисловия, без напрасных обсуждений, без всяких предварительных переговоров, даже без ложных атак, в которых один из двух должен обязательно лгать. Погруженные в нежное улыбчивое молчание, мы забылись в настоящем, единственном авторе природы, в любви.

Я первый нарушил молчание, при первом антракте. Если у мужчины любезный ум, может ли он остаться отстраненным в минуту очаровательного отдыха, следующего за любовной победой?

— И вот снова, — сказал я ей, — я в той замечательной стране, в которой, под звуки ружейных выстрелов и барабанов первый раз погрузился в темноту.

Она вынуждена была рассмеяться, и память возвратила нам, раз за разом, то, что происходило с нами в Тестаччио, во Фраскати, в Тиволи. Мы обратились к этим воспоминаниям, лишь чтобы посмеяться, но что такое эти поводы для смеха для двух влюбленных, пребывающих вдвоем, как не предлог, чтобы возобновить любовное пламя?

— В конце второго акта, в восторге, в который счастливая и удовлетворенная любовь погружает душу, я сказал ей:

— Будем вместе до самой смерти; будем, таким образом, уверены, что умрем счастливыми; мы одного возраста и можем надеяться умереть в одно время.

— Это мое желание, но останься в Неаполе и оставь Леонильду герцогу. Мы будем жить сообща, мы найдем ей достойного ее супруга, и наше счастье будет совершенным.

— Я не могу, дорогая, остаться в Неаполе. Твоя дочь была готова ехать со мной.

— Скажи же: «Наша дочь». Я вижу, что ты не хочешь быть ей отцом. Ты ее любишь.

— Увы! Я уверен, что моя страсть утихнет, если я смогу жить с тобой, но я ни за что не отвечаю, если тебя не будет рядом. Я смогу только бежать. Она очаровательна, и ее ум соблазняет меня еще больше, чем ее красота. Будучи уверен, что она меня любит, я остановился бы в попытках ее соблазнить лишь из-за опасения быть заподозренным в этом. Эта тревога с ее стороны может уменьшить ее любовь. Я стремлюсь заслужить ее уважение, я не хочу нарушить ее чистоту. Я хочу обладать ею только законным путем и на правах, равных ее собственным. Мы создали, дорогая, ангела. Я не могу себе представить, как герцог…

— Герцог это ноль. Пойми, наконец, все.

— Как это ноль? У него сын.

— Он ноль, я тебе говорю.

— Но…

— Но… Он ноль, и он это знает.

— Позволь, я обниму тебя, как в Тиволи.

— Нет, потому что коляска остановилась.

Какой взрыв смеха у Леонильды, когда она увидела свою мать в моих объятиях! Она осыпала нас поцелуями. Герцог явился минуту спустя, и мы поужинали, очень весело. Он счел меня счастливейшим из смертных, когда я сказал ему, что проведу ночь со своей женой и своей дочерью, вполне пристойно; он был прав, я и был таким.

После его отъезда именно Леонильда раздела свою мать, в то время, как я, обернув волосы платком, бросил свои одежды посреди комнаты. Она сказала дочери лечь около нее:

— Твой отец, — сказала ей она, — будет занят только твоей матерью.

— А я — и тем и другим, — ответила Леонильда; и по другую сторону кровати разделась полностью и легла рядом с матерью, сказав, что как отец, я должен видеть все свое творение. Ее мать в этом не участвовала, она любовалась ею и радовалась, что я нахожу саму ее прекрасной. Ей было достаточно быть посередине и видеть, что именно с ней я гашу то пламя, в котором я пребываю. Любопытство Леонильды восхищало мою душу.

— Это так, сказала мне она, — ты сделал меня восемнадцать лет назад, когда меня зачал?

Но вот момент, который ввел Лукрецию в любовную смерть, как раз в то мгновенье, когда, доведя ее до этого, я счел своим долгом отступить. Леонильда, полная сочувствия, рукой помогает матери вернуть свою душеньку на место, а другой подсовывает белый платок под своего отца, который им вытирается.

Лукреция, благодарная за нежную заботу о матери, поворачивается ко мне спиной, сжимает ее в своих объятиях, осыпает поцелуями, потом, повернувшись обратно, говорит мне взволновано:

— Вот, посмотри на нее хорошенько, она нетронутая, тронь саму ее, если хочешь, ничто в ней не повреждено, она такая, какой я ее сделала.

— Да, — говорит мне, смеясь, Леонильда, — гляди на меня и целуй маму.

Да! Я любил эту маму, без этого ничто бы не смогло гарантировать мое исступление. Война возобновилась, и не прекращалась, пока мы не задремали.

Нас разбудили лучи солнца.

— Пойди же вытяни занавеску, дочь моя, — говорит ей мать.

Леонильда, послушная, обнаженная как ладонь, идет вытянуть занавеску и выставляет мне на показ красоты, которые, когда любишь, недостаточно замечаешь. Увы! Вернувшись в постель, она позволяет мне покрыть поцелуями все, что я вижу, но как только она видит, что я на краю пропасти, она ускользает и передает меня своей матери, которая встречает меня с распростертыми объятиями и настоятельно требует, чтобы я безжалостно делал ей другую Леонильду. В конце битвы, которая была очень долгой, я решил, что подчинился приказу, но моя кровь, которая появилась у нее перед глазами при моем расслаблении, заронила в ней сомнение.

— Ты приучил меня к этому странному феномену.

Заверив невинную Леонильду, что это ничего не значит, мы оделись, и пришел герцог де Маталоне. Леонильда дала ему подробное описание наших ночных трудов. В нищенском состоянии своей неспособности он должен был себя поздравить, что не присутствовал при этом.

Решив уехать назавтра, чтобы оказаться в Риме вовремя и порадовать себя последней неделей карнавала, я обратился к герцогу с настоятельной просьбой, чтобы дар, который я решил сделать Леонильде, не был отклонен. Это мужний вклад из пяти тысяч дукатов, который я должен был ей передать, если бы она могла стать моей женой. Герцог решил, что, по более сильным основаниям, будучи моей дочерью, она должна принять эту сумму как свое приданое. Она согласилась, осыпав меня ласками и заставив пообещать, что я вернусь в Неаполь, чтобы ее повидать, когда узнаю, что она вышла замуж. Я пообещал ей это, и я сдержал свое слово.

Поскольку я решил завтра уехать, герцог захотел, чтобы я собрал всю знать Неаполя в его дворце на большой ужин в том роде, что я видел у принцессы де ла Вале Пиколомини. Соответственно, он оставил меня с моей дочерью, сказав, что мы увидимся за ужином. Мы пообедали вместе и провели остаток дня, держа себя в рамках, предписанных отцу и дочери. Сильное кровотечение прошедшей ночи, возможно, тому способствовало. Мы обнялись только в последний момент перед расставанием, при котором мать оказалась так же чувствительна, как и дочь.

Я пошел одеваться, чтобы идти на ужин. Когда я прощался с герцогиней, вот слова, которые она мне сказала:

— Я уверена, что вы будете чувствовать удовольствие всякий раз, когда будете вспоминать Неаполь.

Никто не мог бы в этом сомневаться. Щедрым образом расставшись со двором герцога, я отбыл, как и приехал. Этот сеньор, который умер три или четыре года спустя, провожал меня до самых ступенек моего экипажа.

Глава XI

Мой экипаж сломался. Замужество Мариуччи. Бегство лорда Лисмора. Мое возвращение во Флоренцию и мой отъезд вместе с ла Кортичелли.

Назад Дальше