Игра в диагноз - Юлий Крелин 8 стр.


Кассету забрали и ушли проявлять. В кабинете кто-то оставался, но он чувствовал себя здесь одиноким — одним с тремя иголками в спине.

О чем может думать одиноко лежащий и рентгеновском кабинете доктор, если у него и этот момент ничего не болит? Конечно, о снимках, болезнях, симптомах, больных и, конечно, о себе. И он думал, размышлял может ли опухоль мозга дать затемнение на снимке без контрастного вещества? Пришел к выводу, ради которого не надо было ни думать, ни размышлять — он и так знал точно. А размышляют, лишь когда не знают, когда есть много вариантов, когда надо выбирать. А этот вопрос ясен. Иногда. И при подозрении надо сначала сделать простой снимок, а если ничего он не даст — сделать снимок с контрастом. И все. И нечего напрасно размышлять.

Появилась легкая головная боль.

Борис Дмитриевич подумал, что головная боль подтверждает его мысль — верхняя иголка пустила контраст в канал, потому и боль.

Снова принесли снимок, снова показали больному, и снова больной увидел, что верхняя игла, хоть и дала контрастирование диска, тем не менее контраст из нее частично попадает в канал. Он обрадовался, так как оказался прав: игла стоит неточно, — и он настолько, по-видимому, хороший доктор, что сумел это распознать даже в болезненном, сумеречном, полунаркозном, посленаркозном состоянии. Он порадовался своему уровню диагностики и пожалел, что уровня этого не хватает для Тамариной болезни. Правда, никто ему ее снимки не показывал.

«И головная боль от этого… От чего?.. И если она из-за того, что в канал контраст попал, — так не страшно: поболит и пройдет. Я спокоен.

Но это я спокоен, на моем уровне знания и понимания, а как же другие, настоящие больные, у которых болит, а они, бедолаги, не понимают и не знают, что пройдет? Надеются только…»

Александр Владимирович показал ему на снимке, где видны разрывы дисков, показал и доказал, сколь правы они были в своей умозрительной диагностике и как это прекрасно, что их логические рассуждения теперь подтверждены наглядной картиной.

Правильное рассуждение, правильный выбор плана обследования, правильно было предложено лечение и правильно сейчас будет в разорванные, травмированные, деформированные диски, как они и предполагали с самого начала, ввести папаин. Как прекрасно: они использовали свое умение выбрать, доказали возможность и право выбора и прекрасно все привели к благополучному исходу: к отсутствию свободы выбора — теперь делать можно только так и не иначе.

Все радовались, и Бориса Дмитриевича призывали радоваться, и он радовался, но всего до конца не понимал, а потому спрашивал на уровне его знаний, его сиюминутного состояния.

— Саша, контраст немного вытек в канал?

— Где?

— А вот, видишь? Струйка и облачко.

— Ну и что? Главное, что он попал в диск, а это значения не имеет.

— Может, и не имеет, вам видней, но если что-то попало в канал, лучше кофеинчик кольнуть, а то ведь к вечеру такая головная боль будет — не приведи господь.

— Не морочь голову. Ну, поболит немножко.

— Тебе что, жалко кофеина?

«Ты то, деньги отцу жалеешь?» — перед Борисом Дмитриевичем мелькнуло суровое лицо соседа по палате, и он замолчал.

Его снова погрузили на каталку, снова в лифт, снова на стол и на бок.

Опять сел сзади Александр Владимирович, опять ему в руки дали шприц, и он опять ввел что-то в позвоночник.

Теперь то ли диск должен разрушиться, а потом сморщиться, то ли сморщиться, а потом разрушиться, то ли сразу рассосаться, то ли Борис Дмитриевич не мог вспомнить, то ли не хотел знать и не понимал даже, надо ли знать ему, что там происходит. Это не его работа, и сейчас он совсем не рвался к этой информации.

Он не занимался и прекраснодушными размышлениями о человеческом достоинстве, не до того было. Голова болела. О достоинстве думают, наверное, когда не болит, когда есть чем дышать, когда не лежишь скованный и скрюченный на операционном столе.

Расправится, ляжет удобно, задумается, и вновь появится тяга к достоинству, к размышлению о достоинстве.

Бориса Дмитриевича перевернули и стали накладывать гипс.

Мокрые, холодные бинты обжимают все тело. Все постепенно заковывается во влагу, холод, камень. Скованы таз, живот, грудь. Сначала ты чувствуешь лишь холод и влагу. Ощущение камня впереди. Потом появляется ощущение компресса. Во время этих манипуляции, действий Бориса Дмитриевича начинает сковывать еще и дремота. Поверхность гипса начинают моделировать по неровностям, изгибам, выпуклостям и впадинам тела. Мягкие, теплые, нежные женские руки выравнивают, разглаживают гипсовую повязку по всему его торсу. Мягкие, теплые, нежные руки — это известно из книг, из кино, из прошлой жизни, — они видны, но они не чувствуются сквозь каменную преграду гипса. Уже каменную. Ловкие, гибкие, быстрые женские руки — это видно глазами, остальные качества женских рук остались в памяти других органов чувств и лишь напоминают скованному хозяину о прошлом.

Обоняние! Он снова почувствовал запах Тамариных духов, но уже сквозь дрему, посленаркозный морок, переходящий постепенно в одолевающий его обыкновенный сон, какой наступает после тяжелого, трудного дня. Сквозь дурман, сквозь морок, сквозь сон он ее и увидал. Она сидела рядом, гладила его по груди, почему-то свободной от повязки, и говорила что-то лестное, приятное, возвращающее его к здоровью, к силе, к свободе от всяких каменных преград, болевых ограничений, скованности, от всех этих медицинских атрибутов, о которых он и вовсе сейчас не помнил, вернее, скорее всего и не знал.

Сквозь туман и мглу уходящего дурмана он подумал, что два человека никогда не могут по-настоящему соединиться, объединиться во что-то истинное, каждый — целая и отдельная Вселенная, а они сливаются лишь через «черные дыры», и нет обратно никаких вестей. Лишь любовь человеческая пытается проложить какие-то связки, мосточки из паутинок, их так трудно не порвать…

И он опять засыпал и чувствовал руку на своей груди и ее приглушенный голос: «Ты прекрасный мужик, ты великолепный экземпляр, ты появляешься — и сначала только: „Ах!“, а потом уже понимаешь, что ты рядом». Или это была не Тамара, это Мерседес в восточном одеянии дочери албанского паши. Она гладила его по спине, по груди, по бокам, ярко светили несколько солнц, вокруг песок, и где-то плескалось море. А море — вот оно, у ног. Спокойно, чуть-чуть, почти беззвучно плесканет на берег — и от берега, набежит — отбежит, подойдет — отойдет, как бы его чуть больше и через мгновение чуть меньше — сокращается беспрерывно и неутомимо, как сердце. Неутомимо. Сердце помогает дышать. Духота.

15

Он окончательно отряхнул наркотический мрак своего сознания и опять ощутил на теле влажную повязку. Рядом стояли закрепленные штативами сильные лампы, направленные на него, на этот гипсовый саван, как неожиданно подумал он; на соседней кровати сидел юноша и молча, с любопытством таращился, как будто глазами своими хотел помочь лампам быстрее высушить повязку.

— Борис Дмитриевич, как дела? Чего-нибудь надо?

Он покачал головой. Попробовал пошевелить руками и ногами — работают. Раздражала техника; лампы, штативы — эра техницизма.

Головная боль стала сильнее. Кофеин, конечно, не сделали. А может, все это сплошная выдумка и кофеин тоже пустая, жреческая затея? Кто его знает. Но если бы сделали, ему бы казалось, что сделано все. «Он слишком много знал», как говорилось в каком-то анекдоте о контрабандистах откуда-то из Латинской Америки, и вывод был: его надо убить.

И эта бессмыслица промелькнула и канула в просветляющейся болью голове.

Теперь все, что чуть-чуть выходило за пределы обычных малых воздействий на органы чувств, било молотом по его мозгам. Почему так говорят — по мозгам? Ведь в голове мозг один.

Даже эта немудреная мысль усилила биение его мозгов. Мозгов! Когда голова болит, мозгов почему-то становится много.

Попросить укол Борис Дмитриевич постеснялся, чтобы опять не возникло суждение о трудности лечения докторов. А он сам знает, что в индусских ведах писали: легче лечить дураков. Ему очень хотелось создать мнение о себе как о выдержанном, послушном, дисциплинированном больном — он, по-видимому, почти полностью уже начал приходить в свою норму, психическую норму.

— Возьми, пожалуйста, у меня в тумбочке банку с растворимым кофе, кинь туда две ложки и налей в стакан горячей воды прямо из-под крана.

— А вам можно?

— Конечно. Что это за операция! На животе ж не оперировали.

— А разве можно горячую из водопровода для питья?

— Здравствуй, парень, — Новый год! Я всегда беру.

Он уже не помнил, что «всегда» для него не аргумент.

— Не знал, что можно.

— Я специально узнавал у работников этой системы.

Борис Дмитриевич так сказал, чтоб не вступать в длинную бессмысленную дискуссию. Потом задумался об операции. Что за глупость он сказал! При чем тут живот? Если на животе не оперировали, — значит, не операция, что ли? Сказывается привычка часто оперировать животы. Значит, если на животе не оперировали, если разреза нет, если швов нет — так и не операция, значит, все можно?

Морок все еще продолжался.

Впрочем, кофе-то можно было — он прав. Кофе можно, но вряд ли он ему поможет.

Но что-то делать надо. Наверное, лучше было бы обезболить, но просить…

Голову он поднять не мог, и кофе пришлось перелить в маленький чайничек для заварки, и он пил из носика — поильника для лежачих больных под рукой не было. Откуда в палате появился чайничек, он тоже понять не мог, но и не задумывался над этим. Может, мальчик любил чай пить или мрачный сосед, любитель поесть.

Головная боль не прошла — появилась тошнота.

Пришел Александр Владимирович.

— Как дела, Боря?

— Не знаю. Тебе виднее. По-моему, все в порядке. Обычно.

— Обычно? Конечно. Тебе чего-нибудь надо?

— Нет. Голова болит. Кофейку попил.

— Не поторопился? Рвоты не будет?

— Посмотрим.

— Посмотрим.

— Саша, позвони, пожалуйста, Людмиле на работу. Или она уже дома? Сколько времени?

— Два часа.

— Всего! На работу, значит. У нее сестра в Уфе заболела. Одна она там. Туда обязательно надо поехать. Расскажи ей. Скажи, что все нормально, смело может ехать. Объясни, что все хорошо. Если все хорошо. А?

— Сам не видишь? Она уже звонила Мишке, он все рассказал.

— Позвони ты. Ты же мой спаситель. Им же надо всегда иметь дело непосредственно со спасителями. А то она, поди, рвется сюда, а туда необходимо. Пусть едет спокойно. Здесь все же полно своих людей, а там никого.

— Ладно. Сейчас позвоню. Так тебе ничего не надо?

— Тебе виднее. Голова болит. Может, чего сделать?

— Кофеинчик сделаем, ты прав, и анальгинчик. Внутрь не надо — укольчиком, а то еще рвота будет. Пойду. У меня еще одно небольшое дело есть. А ты подожди так с недельку, и мы потом корсет сделаем вместо повязки.

— До корсета эта сволочь еще трое суток сохнуть будет.

— Это верно. Я пошел.

Ни кофе, ни анальгин, ни кофеин — ничто не помогло… Головная боль нарастала. Бориса Дмитриевича это не удивляло — он знал, он ждал головную боль, но сознание своей правоты не облегчало существования. Вскоре к головной боли присоединилась рвота. Для закованного в каменный мешок это, в общем, невинное осложнение было мучительной процедурой. Именно процедурой.

Ему помогал мальчик — подавал лотки, менял полотенца.

Как часто бывало у него при головных болях, присоединились и обонятельные галлюцинации. А может, и не галлюцинации, а просто обостренное восприятие различных запахов, которые в обычном состоянии не различаешь, не обращаешь на них внимания.

Борис Дмитриевич сквозь мучительную головную боль и изнуряющую рвоту все же подумал, что надо будет побольше пускать родственников к больным, когда он вернется на работу. Интересно, сколь устойчива будет эта мысль, когда все боли пройдут, когда он будет здоровым, активным и снова «заведующим над больными». Если бы не мальчик этот, ему бы пришлось очень тяжко… Конечно же сестра не может успеть, когда их двадцать шесть сейчас, а она одна.

Он совершенно не предполагал возможности такого сочетания осложнений, хотя они и были очевидны, забыл про рвоту, хоть ему и напоминали о ней.

«Все-таки плохой я профессионал, забыл про рвоту.

Люда, наверное, уже уехала. Да и не надо ей говорить, пожалуй».

Но Люда не уехала.

— Боренька, ты спал? Я разбудила тебя?

— Нет, не спал. Ты чего ж не уехала?

— Да как же уехать, когда у тебя операция?

— Ерунда. Тоже мне операция! Там важнее, там серьезнее.

— Я и поеду, но прежде сама должна убедиться…

— Чего убеждаться?! Здесь я, здесь! Живой.

— Чего ты раздражаешься?

— Да нет. Все прошло хорошо. Голова только болит, да это привычно.

— Сильно болит?

— Как обычно. Как болит?!

— Тебе что-нибудь нужно?

— Да все у меня есть. Полно друзей. Езжай, езжай. Мне будет спокойней. Она ж одна!

— Еду, еду. Ночью вылетаю. Если что понадобится, адрес я оставила Мише. Телеграфируйте.

— Это уж тогда без меня будут телеграфировать.

— Шутник.

— Извини. Может, и не удачно.

— Ты засыпаешь, Боря.

— Угу. Прости. Зачем телеграмму? Не умру.

— Дурак.

Борис Дмитриевич лежал с закрытыми глазами: то ли спал, то ли вид делал.

Люда тихонечко пошла и осторожно прикрыла дверь.

Сквозь туман болей и лекарств Борис Дмитриевич мысленно воспроизводил их смурной разговор, состоящий в основном из вопросов. Сплошные вопросы. Вопросы… вопросы.

16

Он запутался во времени: день, вечер, ночь — непонятно. По-видимому, поднялась температура. Как всегда у него при температуре, в голове стала кружиться вальсовая мелодия из детства, из военных времен. Ему не надо ставить градусник, когда в голове начинает звучать музыка и появляется желание напевать «Сидят и слушают бойцы, товарищи мои…». Как только появляется высокая температура, он начинает мурлыкать: «Какой-то сад, осенний лист, товарищи бойцы…» Слова вылетают из головы, влетают в голову, перемешиваются, остается лишь круговая мелодия да мурлыканье кругами.

Первый круг: «Осенний сад, сидят бойцы…» — вираж. Второй круг: «В лесу летает зимний сад, товарищи мои» — опять вираж. Он кружится с осенними листьями в саду, в лесу с товарищами.

Близкие его знают, что если температура и дальше будет подниматься, то в голове завертится мелодия уже из ранней юности, из фильма «Девушка моей мечты», и он, практически не знающий немецкого языка, начнет мурлыкать слова этой песенки. И действительно, скоро покатились, закружились, замурлыкались: «Ин дер нахт… дер меньш… нихт герн алляйне… кайне…»

«Кайне, кайне…» Перед глазами возник дом на углу Арбата. С самого угла был вход в галантерейный магазин, а там бесконечные пластмассовые тарелочки и кувшинчики, называемые вазами для цветов. Они были яично-кремового цвета и украшены чуть золочеными контурами кремлевских башен. И почему-то, несмотря на убогость магазинных полок, стоящих сейчас перед глазами, он ощущал веселое, радостное настроение. Дальше по Арбату была еще дверь, а там лестница и ход наверх, в кино…

Да, это было кино и называлось оно «Темп». А по другую сторону дома, с улицы Воровского, опять дверь, еще вход и опять ход наверх, на второй этаж — в библиотеку… Конечно! «Некрасовка»! Я же здесь прогуливаю… Я здесь отсиживаю уроки.

Какой знакомый дом… какой прекрасный день… какой прекрасный пень и песенка моя… А есть ли этот дом на самом деле?.. Или был?.. И почему такое веселье? Да ведь детство, и все впереди! И скоро конец войны… И все дороги перед нами открыты. Было, был дом. Вот же он.

Нет, нет — не то веселье. Что-то еще здесь. Борис поднялся по лестнице… Я поднялся по лестнице… Этот мальчик, что мне сейчас виден, и есть я, Борис. Вот же я вижу его. А веселье в этом доме не то, другое… Я поднялся в раздевалку, в библиотеку… Раздевалка же должна быть внизу… Конечно… Я вспомнил этот дом — здесь раньше был ресторан «Прага»… Как раньше? Ресторан позже. Позже, но и раньше. Но меня не было раньше, когда ресторан был раньше. Раньше библиотека, позже ресторан. Он… я вспомнил ресторан, который был позже.

И он в том же расположении духа вышел из библиотеки, обогнул дом и поднялся на второй этаж со стороны Арбата. Стояла очередь в кассу. Мы стали в очередь. Конечно же, вот и Димка рядом стоит. Сейчас в кино пойдем. Конечно. Потому и весело, что сейчас мы и они опять, в который раз, идут, идем на «Джордж из Динки-джаза». В который раз уже мы стали в очередь.

«О-ла-ла! Такая рубашка была!»

Они с Димкой стояли, смеялись, толкали друг друга, а взрослые, в отличие от них невеселые, женщины ругались и называли их хулиганами. А Борис, нет, я… А я кто?..

Борис под дикий Димкин смех на каждое замечание их восклицал: «Свят, свят, свят!» — и тоже заливался смехом.

«О-ла-ла! Такая рубашка была!»

Борька, Борька! Нет же — Димка! Посмотри, какая сзади стоит девчонка.

Девчонка стоит. Рыжеватые волосы, короткая челка. Косички баранками над ушами. Она такая тоненькая, с талией, перехваченной пояском… с такой походкой… Ерунда, какая талия? Мы еще не знаем девичьих походок, мы их еще не видим, мы еще только косички да личики видим. Да лифчики… Нет еще… Откуда же я знаю, что мы еще не видим, раз еще?..

Вот они, эти рыжеватые косички баранками, как баранки, которые нам в школе на завтраки дают. И милое такое пучеглазие у девочки, пучеглазое лицо вокруг носа. Вот они, глаза круглые. Какой же цвет у них?..

«Нихт герн алляйне» — они взяли телефон. Конечно! Мы сидим рядом, мы берем телефон, они мешали смотреть фильм усталым женщинам вокруг.

— Борька, сейчас, сейчас он им: «Мэрри Уилсон»!

Сейчас… И Джордж говорит, будто каши во рту полно. А мы радуемся своей эрудиции — мы же все это знаем, мы пятый раз его смотрим, уже нашего Джорджа. Еще пока на всю Москву, может, только пять картин и показывают. Как им весело — я гляжу на них… и девчонка с глазами и талией.

Назад Дальше