Я сварил ей пакетик лапши «Top Ramen», дал полотенце и кусок мыла и отправил в душ, который еще раньше пристроил над старой примитивной ванной. Я боялся прикасаться к ней и даже подходить близко. Разумеется, я был крайне осторожен. А кто не был бы, если девяносто девять процентов людей умерли на днях от того, что рядом кто-то чихнул? К тому же у меня появились привычки отшельника: я разговаривал с самим собой; выполнял замысловатый обряд перед тем, как взять что-то из кладовки; в памяти то и дело всплывали забытые школьные песенки и даже рекламные ролики, – и теперь мне казалось, что мой покой нарушили. Однако… Однако, несмотря на это, я чувствовал, что Сара послана мне некоей высшей силой, что она так же благословенна, как и я, – ведь мы оба избежали заражения. Мы выжили. Более того, мы были не просто случайными членами эгоистичного, недоверчивого и раздробленного сообщества; мы были краеугольным камнем нового мира. Она – женщина. Я – мужчина.
Сара сначала не поверила мне, когда я широким жестом обвел горную гряду за коттеджем и все, что лежало за ней, и сообщил, что мир обезлюдел, наступил Апокалипсис, и мы с ней единственные оставшиеся в живых. И кто мог бы осудить ее за недоверие? Поедая мой суп и оладьи, обмазывая синяки и ссадины моей мазью «Neosporin» и отмывая волосы моим шампунем, она, должно быть, думала, что спаситель оказался сумасшедшим.
– Если ты мне не веришь, – сказал я с некоторым злорадством; наверное, я действительно казался больным, – если ты мне не веришь, включи радио.
Она посмотрела на меня подозрительным и оценивающим взглядом человека, который в здравом уме оказался в одиночестве среди сумасшедших, воткнула штепсель в розетку и выверила по шкале настройку с дотошностью грабителя сейфов. Наградой были лишь атмосферные шумы, тупой однотонный гул, но она взглянула на меня так, будто я специально подстроил ей ловушку.
– Да, – она презрительно фыркнула. Она была тощая как скелет, шампунем так взбила и распушила волосы, что они почти полностью скрывали жалкое и неправдоподобно маленькое личико. – Да, но это ничего не доказывает. Радио просто сломано, вот и все.
Когда к ней вернулись силы, мы добрались до машины и поехали в Приют Рыбешек, чтобы она могла посмотреть на все собственными глазами. Я чувствовал себя на грани безумия из-за непомерного груза знания, тяготевшего надо мной. Не могу передать, какой гнев охватывал меня, когда я видел полное ее безразличие; она обращалась со мной как с одержимым, юродивым, как с Кассандрой, бормочущей пророчества. Она снисходила до меня. Она высмеивала меня, боже мой, а мир лежал вокруг нас в руинах. Но ей еще предстояло горькое пробуждение, да, и эта мысль удерживала меня от того, чтобы сказать ей что-нибудь, о чем я бы потом жалел. Мне не хотелось потерять выдержку и отпугнуть ее, но я ненавидел глупость и упрямство. Это было единственное, чего я не терплю в студентах. Вернее, не смог бы вытерпеть. Вернее, не терпел.
Приют Рыбешек, который и в лучшие времена вряд ли можно было принять за центр цивилизации, теперь выглядел так, будто был в запустении добрый десяток лет. Сквозь незаметные трещинки в дорожном покрытии пробивались сорняки, на бездействующей бензоколонке осела пыль, большинство окон покрыты грязевыми разводами. Но главное – звери, везде звери: сурки, вразвалку, как хозяева, ковыляющие по автостоянке; пара койотов спит в тени покинутого пикапа; вокруг каркающие вороны и верещащие белки. Я заглушил мотор в тот момент, когда медведь цвета поджаренного с корицей хлеба важно перевалился через разбитое окно и улегся на спину, помахивая в воздухе окровавленными лапами, будто пьяный, – что, впрочем, соответствовало истине, как мы выяснили спустя несколько минут, когда медведь, шатаясь, поднялся на лапы и нетвердой походкой убрался в кусты. На бакалейный отдел совершила налет целая ватага различных созданий, разодрав витрину со сладостями до самой проволочной сетки, разбросав леденцы и мармелад, вдребезги разбив банки с джемом и бутылки с портвейном, а заодно раздавив все камышовые индийские статуэтки ручной работы. Нигде не было признаков прежнего жизнерадостного владельца заведения, не видно было даже его пляшущих ног; я мог только предположить, что вороны, койоты и муравьи сполна выполнили свою работу.
Но Сара, – Сара все еще не верила, даже после того, как опустила монетку в телефон-автомат и приложила к уху глухую пластмассовую трубку. Много же ей это дало; с таким же успехом она могла пытаться извлечь сигнал из булыжника или из деревяшки, и я сказал ей об этом. Она наградила меня мрачным взглядом, поежившись под свитером и жилетом, которые я ей одолжил, – был конец октября, и на высоте в семьдесят две сотни футов становилось холодно. Потом она попробовала опустить еще одну монетку, потом еще одну, пока в ярости не швырнула трубку, повернув ко мне искаженное лицо.
– Линия отключена, вот и все, – насмешливо произнесла она и добавила свою присказку, – это еще ничего не доказывает.
Она отказывалась верить сама себе, а я тем временем грузил в машину консервированные продукты, пробравшись в главное здание через разбитое окно и открыв дверь изнутри.
– А что ты скажешь об этом? – спросил я в сердцах, устав до смерти и от нее, и от ее тупоумия. Я кивнул в сторону тучных ленивых койотов, туши пьяного медведя в кустах, бродящих вразвалку сурков и хозяйничающих ворон.
– Не знаю, – ответила она сквозь зубы. – Меня это не касается.
У нее были коровьи глаза, тупые и безжизненные такого же цвета, как пыль под ногами. А губы тонкие и скупые перечеркнутые острыми вертикальными трещинами как глина на дне засохшей лужи. Я ненавидел ее всей душой будь она хоть трижды послана богом. Господи, как же я ее ненавидел.
– Что ты делаешь? – спросила она, увидев, что я упаковал последние продукты в багажник, сел за руль и включил мотор.
Она была в десяти футах от меня, ровно посередине между будкой отжившего свой век телефона и урчащей, полной сил машиной. Один из койотов приподнял голову, удивленный горячностью ее тона, и одарил ее сонным взглядом желтых глаз.
– Возвращаюсь в коттедж, – ответил я.
– Что-что?! – она побледнела, судя по виду, испытывая настоящие муки. Я был для нее дьяволом и сумасшедшим.
– Послушай, Сара, все кончено. Я же столько раз говорил тебе. У тебя больше нет работы. Не надо больше платить за квартиру и коммунальные услуги, не надо оплачивать машину и помнить о дне рождения мамочки. Все кончено. Ты понимаешь?
– Ты больной! У тебя не все дома! Ненавижу!
Мотор урчал у меня под ногами, горючее расходовалось впустую, но теперь бензин был неограничен, и хотя я понимал, что бензоколонка больше не работает, в мире были миллионы, десятки миллионов машин с полными баками, откуда можно откачать горючее, и никто слова не скажет. Я могу ездить на «феррари», если захочу, или на «ройсе», или на «ягуаре», на любой машине. Могу спать на кровати из драгоценностей и набить матрас сотенными купюрами, могу пройтись разок по улице в настоящих итальянских мокасинах и выбросить их вечером в мусорный ящик, а утром надеть новую пару. Я мог, но боялся. Боялся заразы, мертвой тишины, костей, стучащих на ветру.
– Знаю, – сказал я Саре. – Да, я больной. Да, у меня не все дома. Согласен. Но я возвращаюсь назад в коттедж, а ты можешь делать что хочешь, – вот тебе даром целая страна. Хоть и бывшая в употреблении.
Я хотел добавить, что целый мир, целая Вселенная открыта перед ней, и даже Бог открыт без остатка, ветхозаветный Бог, Бог голода, наводнений и моровых язв, но не смог. Прежде чем я успел произнести еще хоть звук, она подхватила камень и швырнула его в ветровое стекло, осыпав меня осколками небьющегося стекла.
– Чтоб ты сдох! – завизжала она. – Чтоб ты сдох, дерьмо!
Той ночью мы впервые спали вместе. Утром мы собрали кое-какие вещи и отправились вниз по извивающейся горной дороге в мавзолей, которым стал мир.
Должен признаться, что никогда не был поклонником апокалиптической халтуры: фильмов про Страшный суд, снабженных специальными эффектами и идиотскими диалогами, или научной фантастики про жестокий и неумолимый компьютерный век. Вокруг не было ничего похожего на то, что обычно предполагалось в подобных обстоятельствах: ни грабителей на дорогах, ни бесчеловечности, ни господства машин, ни предельного загрязнения окружающей среды и опустошения планеты. Все грабители умерли, и мужчины и женщины, до последнего покрытого татуировкой молокососа. Единственными действующими машинами остались автомобили и газонокосилки, причем только те, которые мы, оставшиеся в живых, решали запустить. Но самое смешное было в том, что те, кто выжил, были меньше всего способны организовать что бы то ни было, доброе или дурное. Мы были изгнанниками, неудачниками, отшельниками, нас так разбросало по планете, что мы и не смогли бы объединиться друг с другом, – и это нам нравилось.
– Чтоб ты сдох! – завизжала она. – Чтоб ты сдох, дерьмо!
Той ночью мы впервые спали вместе. Утром мы собрали кое-какие вещи и отправились вниз по извивающейся горной дороге в мавзолей, которым стал мир.
Должен признаться, что никогда не был поклонником апокалиптической халтуры: фильмов про Страшный суд, снабженных специальными эффектами и идиотскими диалогами, или научной фантастики про жестокий и неумолимый компьютерный век. Вокруг не было ничего похожего на то, что обычно предполагалось в подобных обстоятельствах: ни грабителей на дорогах, ни бесчеловечности, ни господства машин, ни предельного загрязнения окружающей среды и опустошения планеты. Все грабители умерли, и мужчины и женщины, до последнего покрытого татуировкой молокососа. Единственными действующими машинами остались автомобили и газонокосилки, причем только те, которые мы, оставшиеся в живых, решали запустить. Но самое смешное было в том, что те, кто выжил, были меньше всего способны организовать что бы то ни было, доброе или дурное. Мы были изгнанниками, неудачниками, отшельниками, нас так разбросало по планете, что мы и не смогли бы объединиться друг с другом, – и это нам нравилось.
Мы ехали вниз по горной дороге, мимо пустынного маленького селения Спрингвилль, мимо обширного опустевшего Портевилля, затем повернули на юг к Бейкерсфилду, Грейпвайн и Южной Калифорнии. Сара хотела вернуться домой, в Лос-Анджелес, проверить, не остались ли в живых родители и сестры. Она становилась все более крикливой по мере того, как до нее доходил истинный размах случившегося, и все более настойчиво требовала сменить маршрут, но за рулем был я, а мне хотелось избежать посещения Лос-Анджелеса любой ценой. По-моему, Лос-Анджелес и раньше-то был сточной ямой, а теперь он стал помойкой, набитой семью миллионами разлагающихся трупов. Сара брюзжала, жаловалась, скулила и угрожала, но она тоже была потрясена и не могла уже проявлять прежнюю активность. Поэтому мы повернули на запад, а потом на север по дороге 126, и отправились прямиком в Монтесито, где я жил последние десять лет в домике в одном из крупных районов – Мираме, имении Дю Помпьер.
Кстати, чуть раньше я сказал, что автострады были пустынны, но это следует понимать в переносном смысле. Движения не было, но дороги были забиты брошенными машинами всех марок, на любой вкус, от сверкающих мотоциклов с тысячедолларовой инкрустацией золотом до скромных удобных семейных машин, «корветов», «виннебаго», даже автомобилей с турбинными двигателями и полицейских машин. Два раза, когда Сара становилась особенно невыносимой, я подъезжал к какой-нибудь брошенной машине, распахивал дверь с ее стороны и говорил: «Давай, иди. Возьми этот «кадиллак» (или БМВ или еще что-то) и езжай сама, куда душе угодно. Давай. Чего ты ждешь?» Ее личико морщилось, пока не делалось крохотным как у куклы, а глаза безжизненными от ужаса: брошенные машины были братскими могилами, все до одной, и вступить в них было бы никому не под силу.
Так мы ехали вперед, в сверхъестественной тишине, по земле, казавшейся первобытной, вдоль Береговой магистрали, вдоль сверкающего пустынного моря, покрытого барашками, по направлению к Монтесито. Мы прибыли туда вечером, вокруг не было ни души. К несчастью, привычный оборот речи принял слишком буквальное значение, – невольный взгляд вокруг не оставлял в этом сомнений, – в остальном же не было ничего необычного. Мой домик, построенный в двадцатые годы из местного песчаника и плотно окутанный глицинией, отчего стал почти незаметным, был таким же, каким я его оставил. Мы ехали по безмолвной подъездной аллее, ведущей к смутно виднеющемуся невдалеке большому дому, – горе из темного тонированного стекла, в котором отражалось кровавое закатное солнце, но Сара почти не смотрела вокруг. Тонкие плечи ссутулились, она не отрывала глаз от потертого коврика под ногами.
– Вот мы и прибыли, – произнес я, выходя из машины Она обернулась ко мне, страдающая, истерзанная бродяжка:
– Куда?
– Домой.
Помедлив, Сара заговорила, тщательно выговаривая слова, будто на иностранном языке:
– У меня нет дома, – сказала она. – Больше нет.
Так-то вот. Что еще вам сказать? Мы недолго оставались вместе, хоть и были первооткрывателями, последней надеждой человечества, брошенные друг к другу страхом и одиночеством. Я понимал, что в ближайшем будущем у меня вряд ли будет возможность найти кого-то еще, но мы просто не подходили друг другу. Не знаю, могут ли люди не подходить друг другу больше, чем мы. Наши сексуальные отношения были утомительными и обременительными, что-то среднее между взаимной тягой и ненавистью, но в них была и светлая сторона (по крайней мере, с моей точки зрения) – они открывали путь для дальнейшего развития, для плодородия. Мы делали, что могли, чтобы снова заселить огромную опустошенную планету. Впрочем, через месяц Сара развеяла мое заблуждение.
Стояло бархатистое, подернутое дымкой утро, день расцветал вокруг; мы только что прошли через всю механику секса и лежали, истощенные и неудовлетворенные, в смятых и грязных простынях (с водой было сложно, и стирать мы могли, только если удавалось притащить воду из городского плавательного бассейна). Сара дышала ртом, всхрапывающий и булькающий звук раздражал меня, но, прежде чем я успел что-нибудь сказать, она сама заговорила вялым, едва слышным голосом.
– Ты не Говард, – вот что она сказала.
– Говард мертв, – ответил я. – Он оставил тебя.
Сара разглядывала потолок.
– Говард был золотко, – пробормотала она ленивым, задумчивым тоном, – а ты просто дерьмо.
Я понимаю, что поступил по-детски, но удар по самолюбию был слишком силен (не говоря уже о ее неблагодарности), и я повернулся к ней:
– Это ведь ты явилась ко мне, – заявил я. – Я тебя не приглашал, мне в горах и без тебя было неплохо. Зато ты, – где бы ты была, если бы не я? А?
Она ответила не сразу, но я почувствовал, как она подобралась рядом со мной в постели, лава превращалась в камень.
– Я больше не буду заниматься с тобой сексом, – сказала она, по-прежнему глядя в потолок. – Никогда. Уж лучше пальчиком.
– Ты тоже не Даниель, – ответил я.
Сара внезапно села, разъяренная, ребра наружу, к ним, будто наобум, прилеплены сморщенные груди.
– К черту Даниель, – выплюнула она. – И тебя к черту.
Я молча смотрел, как она одевается, но когда она начала шнуровать ботинки, я не смог удержаться:
– Сара, мне все это тоже не доставляет радости, но есть соображения превыше наших пристрастий и неприязни или какого-то чувственного удовольствия, и я думаю, ты понимаешь, о чем я говорю…
Сара примостилась на краю кожаного кресла, которое я приобрел на распродаже давным-давно, когда деньги и вещи еще имели значение. Она уже зашнуровала правый ботинок и теперь трудилась над левым, продевая в него рыжие шнурки, ногти на тупых белых пальцах были обкусаны под корень. Рот у нее немного приоткрылся, так что я видел кончик розового языка, зажатый между зубами; Сара возвращалась к детским привычкам, когда делала что-то не думая, автоматически. Она окинула меня непонимающим взглядом.
– Я имею в виду деторождение. Если смотреть с этой точки зрения – то что ж, секс – наша обязанность.
Ее смех, резкий и внезапный, ужалил меня, как удар ножа. – Идиот, – она снова рассмеялась, сверкнув золотым зубом в глубине рта. – Ненавижу детей, всегда ненавидела, маленькие чудовища, которые вырастают в таких самодовольных озабоченных болванов, как ты. – Сара умолкла, улыбнулась и шумно вздохнула. – Я перевязала трубы еще пятнадцать лет назад.
Вечером она перебралась в большой дом, копию Марокканского замка в Севилье, изобилующего башенками и бойницами. Замок (около двенадцати тысяч квадратных футов жилой площади) отличался изысканной росписью и интерьером и был украшен резными деревянными потолками, расписными изразцами, прямоугольными арками, крытой галереей и английским садом. Дю Помпьер не испортили чудного дома, у них хватило ума не умереть внутри – все они: Юлиан, Элеонор и дочка Келли умерли под деревом на заднем дворе, белые кости рук были соединены в вечном объятии. Я пожелал Саре счастливо оставаться во дворце. Мне было безразлично, даже если бы она переехала в Белый дом, – я больше не собирался иметь с ней дело.
Прошли недели. Месяцы. Порой, когда на побережье спускалась ночь, я видел, как свет от фонаря фирмы «Coleman», зажженного Сарой, мерцал в одном из высоких окон замка Мираме, но по существу я жил в том же уединении (и в том же одиночестве), что и в коттедже в горах. Шли дожди, потом прекратились. Настала весна. Неухоженные сады дичали, лужайки превращались в поляны, фруктовые сады – в леса, и мне приходилось гулять по окрестностям с бейсбольной битой, чтобы отгонять стаи одичавших собак, которым уже никогда не доведется есть хрустящий корм из аккуратной миски в углу сухой и теплой кухни. И вот однажды утром, когда я бродил по боковым проходам в универмаге «Von» в поисках макарон, соуса маринара и спаржи «Зеленый великан», не обращая внимания на бросающихся врассыпную крыс и на застоявшийся смрад разлагающихся продуктов, я уловил движение в дальнем конце соседнего прохода. Первой моей мыслью было, что собаке или койоту как-то удалось забраться внутрь, чтобы поохотиться на крыс или полакомиться большим, на двадцать пять фунтов, пакетом собачьего корма «Purina Dog Chow». Но потом я с изумлением осознал, что в магазине со мной находится еще один человек.