Геррон - Шарль Левински 25 стр.


Мне по моей роли полагалось во время всей сцены сидеть у ринга в толпе статистов, по сигналу ликующих или впадающих в отчаяние. Так что я видел все это бедствие вблизи. То, что Корбиниан со своим дружелюбным лицом крестьянского парня не мог выглядеть по-настоящему грозным, было не самым худшим. Шюнцель, режиссер, просто снимал его сзади, так что видна была лишь его устрашающая мускулатура, а через его плечо выглядывало испуганное лицо Шмелинга.

Проблема была в другом. Решающей точкой в сцене был удар, который должен был опрокинуть Макса на мат. Но Корбиниан просто не решался его провести. Слишком велик был его респект по отношению к Шмелингу. Может, он боялся, что тот ответит. Какова бы ни была причина, но всякий раз он его только задевал, и когда Макс после этого по указанию режиссера падал, выглядело это глупо.

У Шюнцеля срывался весь съемочный план, и он начал кричать. Что сделало Корбиниана еще пугливее. У статистов, которые должны были испуганно вскакивать всякий раз, когда Макс падает на пол, уже болели ноги.

Сам Шмелинг оставался поразительно спокойным. В съемочном павильоне — к моему восхищению — он был абсолютным профи. Просил оператора сказать, в какой момент его лицо не будет в кадре. И тогда шипел на Корбиниана: „Бей, да бей же, идиот!“ С грехом пополам сняли что-то более-менее приемлемое с помощью искусного монтажа — и потом весь кусок из фильма вылетел. Потому что Шмелинг обзавелся американским агентом Джо Джекобсом, а тот ни за какие коврижки не хотел видеть своего подопечного поверженным. Даже на экране.

— Как это будет выглядеть — теперь, когда Мэксу предстоит бороться за звание чемпиона мира?

Он всегда говорил „Мэкс“ вместо „Макс“. Поскольку Терра непременно хотела вывести фильм на экраны и в США, весь сюжет был переписан.

Так Корбиниан лишился последнего шанса сделать себе имя. Может, имей он возможность повесить на стене в гостиной „Кинокурьер“ в рамочке, где рядом с фамилиями Шмелинга, Чехова и Геррона стояла бы и его фамилия, может, если бы он мог рассказывать знакомым, что как боксер он, может, и не стал победителем, зато сделал карьеру в кино, возможно, тогда бы он, удовлетворенный, вернулся в свою баварскую коровью деревню и остаток жизни с удовольствием закатывал в фургон тяжелые бочки с пивом. Но поскольку это было не так, поскольку над ним опять смеялись, он пошел другим путем. Всякому маленькому Корбиниану хочется разок побывать большим.


— Иди спать, — говорит Ольга.

Я не слышал, как она вошла. Снаружи ночь.

Я лежу на полу. Не могу вспомнить, чтобы я ложился на пол.

Иногда тело попросту вырубается. Как предохранители в съемочном павильоне, когда включают слишком много софитов. Клик — и темнота. Без предупреждения. Со мной уже дважды такое бывало.

Один раз в окопе. В самый первый артобстрел. Хотя отцентрирован он был вовсе не на нас. Пару недель спустя мы из-за такого даже голову в плечи не втягивали. Но тогда мы еще не научились по вою снаряда определять его траекторию. Все взрывы и удары еще принимали на свой счет. Одни молились, другие плакали. Кто-то наложил полные штаны. Мы бы убежали прочь, если бы из окопов можно было выскочить. Я думал только о том, что не написал завещания. Не определил, кому достанутся мои золотые карманные часы. Это казалось мне в тот момент самым важным на свете. Я уговаривал своего соседа по окопу, чтобы он непременно позаботился о том, чтобы Калле…

И вырубился. И просто упал в грязную воду на утоптанном дне окопа. Это произошло так внезапно, что остальные сперва подумали, что меня убило. А я просто отключился.

Короткое замыкание.

Второй раз это случилось на репетиции „Красной нити“. Я тогда целыми днями снимал в УФА, вечером стоял на сцене у Зальтенбурга, а ночами еще работал в ревю. С острой болью в спине. Мне бы пойти к врачу на укол, но он прописал бы мне постельный режим. Перед самой премьерой я не мог пропустить ни одной репетиции. Реквизиторы поставили мне в зрительном зале стол, я лег на него и продолжал работать. Пока не случился клик.

Очнулся я, только когда администратор спросил:

— Вы будете спать здесь, господин Геррон, или вам вызвать такси?

Один раз от ужаса и один — от переутомления. Сейчас, видимо, сошлось то и другое.

— Иди спать, — сказала Ольга.

Этого я боялся. Так у меня всегда бывало. После моего ранения — всегда. Я вовсе не так трудолюбив, как думают люди. Я боюсь. Боюсь, что усну, а мысли потекут дальше. Не подчиняясь мне. Боюсь того, что моя голова сделает со мной все, что захочет. Боюсь привидений.

„Я ночное привиденье“. Моя пресловутая песенка.[6] Тоже из „Красной нити“. Мы продали несметное количество пластинок.

„Я ночное привиденье, твое любимое ночное привиденье, я бужу тебя, когда ты дремлешь, пока ты мне не признаешься в любви“.

— Похоже, тебе уже лучше, — говорит Ольга. — Ты уже снова можешь петь.

Надо будет вставить эту песню в фильм. Рефреном. Я пою, а встречным монтажом идет ликование зрителей. Чтобы люди в кино увидели, как великолепно развлекаются в Терезине.

„Тили-бом, тили-бом, мы весело и радостно живем“.

Можно было бы посадить среди публики умерших от голода стариков. Собрать их в крематории и еще раз использовать перед тем, как сжечь. Привязать к трупам ниточки и заставить хлопать в такт. Раскачиваться вместе. Можно было бы…

— Иди спать, — говорит Ольга.


Я слышу ее дыхание и завидую ее сну. Моя голова не дает мне покоя.

Мысли — это псы. Если спустить их с цепи, они бегут туда, где пахнет кровью.

В Амстердаме, когда люди начали прятаться, один эсэсовец натаскал свою собаку, чтобы она…

Нет.

„Перед сном нужно думать о приятном“, — всегда говорила мама. О приятных вещах.

Составить список всех тех моментов, когда ты был по-настоящему счастлив. Сделать из этого игру. Установить очередность. Самый счастливый момент. Еще более счастливый. Наисчастливейший. Сосредоточиться на этом. Не давать мыслям разбегаться.

Здесь, в Терезине, есть человек, которого все зовут Лжерабби. Самый разумный из всех сумасшедших, какого я только видел. Самый сумасшедший из разумных. Раньше был биологом. Искал истину под микроскопом. Но разум — к такому заключению он пришел как последовательный ученый — бессилен. И теперь он прибег к религии. Новый порядок опытов. Всегда носит на плечах простыню, потому что не смог раздобыть молельное покрывало. Прочитал все благочестивые книги и помнит наизусть все молитвы. Рассказал мне про одного студента, изучавшего Талмуд: тот хотел изучать Каббалу, не дожидаясь положенного сорокалетия, а прямо сейчас, и учитель сказал ему: „Я дам тебе разрешение, если ты один-единственный раз сумеешь прочесть молитву восемнадцать, не думая при этом ни о чем другом“. С чем тот, разумеется, не справился. Никто не справится. Собаки слишком сильно рвутся с поводка.

— Если действительно хочешь, обязательно сможешь, — всегда говорила мама.

Красивые мысли. Счастливые моменты.

Однажды мы с Ольгой прятались. Мы пригласили гостей, и Ольга приготовила еду, собственноручно, потому что считала, что лишь плохие хозяева передоверяют все прислуге. Когда только говорят: „Придумайте что-нибудь вкусненькое, а я пока схожу к парикмахеру“.

Гуляш. До сих пор помню его запах.

Самый последний гуляш в моей жизни, последний настоящий гуляш, не густой суп, который мы в Амстердаме называли гуляшом, хотя давно уже не было никакого мяса, тем более по карточкам с буквой J — еврей, — последний гуляш я ел у Отто Вальбурга. Он не хотел выдавать, откуда у него ингредиенты. Настоящие кусочки мяса и…

Не отпускать собак. Я буду решать, о чем думать моей голове.

Мы ждали гостей, все было готово — стол накрыт, вино откупорено, и вдруг нам обоим стало ясно, что мы не хотим никаких гостей. Что хотим остаться одни. Шли напряженные недели, тогда шли только напряженные недели, и с нашей стороны было полнейшим идиотизмом позвать в дом людей в тот единственный вечер, когда мне не надо было работать.

Мы не открыли, когда в дверь позвонили. Сидели не шелохнувшись. Единственное, что могло нас выдать, был аромат мяса, лука и паприки, но ведь он мог исходить и из другой квартиры. Мы заползли под стол, хотя никто не мог нас видеть. Я прятался так в детстве, скатерть, свисавшую до пола, воображал пологом палатки во время экспедиции в Гималаи, или все это как пещеру, полную сокровищ, где можно найти мешки бриллиантов и сундуки жемчуга.

Мы крепко обнялись под столом. Я зарылся губами в ее волосы, чтобы не дать прорваться смеху, который так меня раздирал. Мы обманули мир на целый вечер. Когда гости на следующий день позвонили по телефону, мы сказали:

— Вчера? Вы приходили вчера? Но мы же договорились на сегодня!

— Вчера? Вы приходили вчера? Но мы же договорились на сегодня!

Но в это сегодня они, к моему счастью, не могли. Потому что у меня снова было представление, и я не смог бы принимать гостей.

Это хорошее воспоминание. Ольга и я. Только мы вдвоем.

Мы съели тот гуляш, целую кастрюлю, вдвоем, и Ольга сказала:

— Хорошо тебе, ты не потолстеешь, ты уже и так толстый.

Я все еще толстый, но только в масштабах Терезина. Треть тела я уже потерял.

Может, они хотят уморить нас голодом? Это ничего не стоит и несложно. И от худых тел легче избавиться.

Опять собаки сорвались с цепи.


При том что есть так много красивых воспоминаний. Было так много красивых воспоминаний.

Например…

Однажды…

Почему ничего не приходит в голову? Ни одно из тех времен, когда у меня все было хорошо?

В детстве, да, конечно. Когда дедушка рассказывал мне притчи. Но это не считается. Покуда не знаешь мира, ничего не стоит быть счастливым.

В Вестерборке дети играли в транспорт. По правилам, которые не менялись, даже если менялись игроки. Потому что приходил новый поезд, а прежний отправлялся. У каждого ребенка должен был быть спичечный коробок, без которого в игру не допускали. В коробке — бумажка с именем. Все коробки бросают в кастрюлю или в шляпу — что окажется под рукой, — и один игрок назначается комендантом и может бросать игральную кость. Один, два, три, четыре, пять, шесть. Столько коробков он потом достает вслепую, открывает и зачитывает имена. Кого достали, тот пропал и должен отправляться в транспорт. Что означает, что он должен идти в то место, которое укажет комендант. Дети жестоки, и таково же большинство мест, которых страшишься. Бараки с сумасшедшими или тропинка прямиком в колючую проволоку, о которой идет слух, что охрана иногда стреляет там в людей, просто так, от скуки. Остальные, кому повезло, шагают вслед за жертвой и поют издевательскую песню, которую они сочинили на двух лагерных языках — немецком и голландском. „Белый кот, белый кот сцапал мышку за живот. Крошка мышь, крошка мышь, ты теперь не убежишь!“

Они не могли наиграться в эту игру. Она простая, и каждый может в ней участвовать. Единственное дополнительное правило: когда „комендант“ со своими родителями отправляется в транспорт, в настоящий транспорт, он должен оставить игральную кость здесь. Чтобы игра могла продолжаться.

Я думаю не о том. А ведь есть же много других вещей. Вся жизнь была другой.

Однажды… да, вот об этом я хочу вспомнить! Это было хорошее время. Когда я был режиссером на „Отличной идее“. Съемки в Санкт-Морице были как длинный отпуск. Съемки проходили в том же отеле, где мы жили. Наш продюсер снял там все номера.

Теперь уже не помню, кому пришла в голову эта мысль. Может, Слезаку, такому волшебно-глупому человеку. То мог быть и Бендов. Или Линген. Или все вместе. Столько комиков в одной связке. И потом, ночи в баре отеля были всегда очень хмельными. Но не важно. Внезапно возникла идея. Все красивые девушки из герл-труппы должны были спрятаться где-нибудь в отеле, в разных местах по одной, а актеры должны были стать детективами и искать их. Очко за каждую найденную девушку. Нам, подвыпившим, все это казалось ужасно забавным.

Отто Буршатц — разумеется, давно лучший друг любому из персонала отеля — выпросил у ночного портье генеральный ключ, которым можно открыть любую дверь. Девушки получили пять минут форы, и потом началась охота.

Первая комната, в которую кто-то ворвался, была Вилли Фрича. Тот по вечерам всегда откланивался первым. Из страха, как он нам объяснял, что у него появятся круги под глазами, если он не доспит хотя бы минуту из своего десятичасового сна во имя красоты. Фрич был знаменит своим тщеславием. В тот вечер обнаружилось, что у него есть еще одна причина так рано идти в постель. Черноволосая семнадцатилетняя причина. Девушка из деревни. Как же мы смеялись! И Вилли смеялся вместе с нами, на это у него хватило юмора.

Вообще все, кого мы разбудили, отнеслись к налету благодушно. Все знали друг друга. В моей труппе никогда не делалось различия между теми, кто стоит за камерой, и теми, кто перед объективом. Этому я всегда придавал особое значение.

Кульминацией было, когда Макс Адальберт прокрался в комнату Розалии Пфайфер, нашей костюмерши, которой тогда шло к шестидесяти. Она спала так крепко, что сначала даже не заметила вторжения, а проснулась лишь тогда, когда Макс спьяну забрался к ней под одеяло. Но и тут она не испугалась, а улыбнулась ему вполне благожелательно. Перепугался — причем не на шутку, — наоборот, Макс. Потому что Розалия на ночь накладывала на лицо белый питательный крем, отчего становилась похожа на египетскую мумию. Вот было радости, когда он нам об этом рассказал! Мы еще долго после этого при малейшей возможности поздравляли его с этой победой. Дюдэй, типичный продюсер, захотел тут же сделать из этой истории сценарий. Уже и название придумал: „Полуночный ужас“.

СС всегда являлась в половине пятого. Они по опыту знали, что люди меньше всего готовы к сопротивлению, когда их вырвут из глубокого сна. При этом им совершенно незачем было так рано вставать, чтобы арестовать нас. Куда бы мы делись?


Я должен это преодолеть. Необходимо овладеть своими мыслями.

Однажды, это было уже в „Красной нити“, костюмер отнес мои башмаки в ремонт и забыл вовремя забрать. Выйти на сцену в моих уличных мокроступах я не мог. В ревю нужны лаковые туфли. Тогда мне раздобыли другие башмаки, но они были мне малы. Все представление они жали мне пальцы. Про себя я только и думал о том, что наверняка натру ноги до кровавых мозолей. И должен был при этом элегантно проноситься мимо декораций в танце, распевая свое „Ночное привидение“. Тогда у меня получалось, получится и сейчас. Думать только о хорошем. Потому что я так хочу.

Под влиянием тогдашней моды мама испытывала на себе метод самовнушения Эмиля Куэ. На Франс-ван-Мирисстраат, где мы спали почти в одной комнате, я мог слышать через открытую дверь, как она бормотала себе под нос:

— С каждым днем мне во всех отношениях все лучше и лучше! С каждым днем мне во всех отношениях все лучше и лучше!

Но это не подействовало. Щель неприкрытой двери каждый вечер приходилось делать все шире, потому что у нее с каждым днем нарастала боязнь темноты.

У нее было еще одно волшебное заклинание, которым она пыталась лечить свой вечно больной желудок:

— Это проходит. Это проходит. Это проходит.

Но у нее так и не прошло.

Это проходит. Это проходит. Это проходит.

Думать о хорошем.

Свадьба Отто. Да.

Уже то, как все начиналось. По окончании съемок он пришел ко мне в кабинет, в маленький режиссерский закуток. Постучался в дверь, что ему вообще-то было не свойственно. Поначалу не произносил ни слова. Отто Буршатц был смущен. Отто, который даже не знал, как произносится слово „смущение“. Переминался с ноги на ногу, пока я не сказал:

— Если хочешь отлить, то, пожалуйста, не здесь.

Это был наш обычный тон.

Отто залился румянцем. Впоследствии он это оспаривал, но я мог поклясться: Отто Буршатц покраснел. Хотя у него было лицо, не приспособленное для того, чтобы краснеть. Не с такими усами.

— Слушай, Герсон… — сказал он. Когда мы были одни, он всегда называл меня по-старому. При других я всегда был для него „господин режиссер“. Или просто „шеф“. Герроном он не называл меня никогда. Ему не нравилась эта фамилия.

— Слушай, Герсон, я хочу тебя кое о чем попросить. Ты можешь сказать „нет“, если тебе это неприятно, но я тебя сейчас просто спрошу.

— Что случилось? — спросил я.

Случилось самое подходящее слово, — сказал он. — Так вышло. Я не могу это изменить.

И застыл — потому что ситуация была для него так мучительна — на одной ноге.

— Так уж вышло, — сказал он. — Я женюсь. — И скорчил при этом такую гримасу, как будто свадьба — это худшее, что могло с ним произойти. — Я сам себе кажусь идиотом, — сказал он. — Ведь я все-таки не школьник. Я человек в возрасте. Но я встретил Хильду, и теперь… Так уж вышло.

Хильда. Не красавица, видит бог. Но если она тебе улыбается, ты знаешь, что она тебе улыбается. Женщина, которая обеими ногами стоит на земле. Крепкими ногами.

Она держала пивную сразу за Штеттинским вокзалом. Может, и сейчас еще держит, откуда мне знать. Берлин от меня далек как луна. Дальше луны.

Они познакомились, когда она наливала ему пиво.

— Нет картины лучше, — сказал Отто, — чем женщина, наливающая тебе пиво.

Они сблизились — „быстрее, чем дозволено полицией“, — и теперь хотели пожениться.

— Это означает: я хочу. Хильде наплевать, поставит ли нам штамп какой-то бюрократ в нарукавниках. Но я считаю: есть вещи, которые надо либо делать правильно — либо вообще не делать.

Назад Дальше