Геррон - Шарль Левински 39 стр.


Не будет этого. Конечно же нет. Но мне приятно это выдумывать. Давным-давно уже минуло время, когда я действительно имел надежду.


Это было в 1941 году. В Амстердаме. На Франс-ван-Миерисстраат. Когда вдруг распахнулась дверь и вошел Отто Буршатц. Не предупредив и не постучавшись. Он знал Вальбурга по УФА, и они с ним тайком договорились, чтобы устроить нам сюрприз. И вот он внезапно возник в нашей комнате. Нисколько не изменился. Только на месте отсутствующей правой кисти у него теперь был протез с черной перчаткой. Мы уставились на него как на явление из потустороннего мира. Отто. Под мышкой букет из колбас. Перевязанный черно-бело-красной ленточкой с бантом.

— Прошу прощения за цвета, — сказал он. — Но в наши дни ничего другого не найти. Так уж вышло.

Для меня он привез сигары, для мамы — духи, а для папы — бутылку ликера „Данцигер Гольдвассер“. Должно быть, когда-то я ему говорил, что это папин любимый ликер. Отто запоминает такие вещи.

— Для рождества еще рановато, — сказал он, — но, как верно замечает „Фелькише Беобахтер“, надо отмечать праздник как выпадет.[8]

Нежданно-негаданно снова видеть его — это было как чудо. После того как уже почти смирился с тем, что все связи со старыми друзьями потеряны.

— Мы здесь колония прокаженных, — всегда говорил Нельсон.

Отто хотя бы время от времени присылал письма, но они всегда были странно бессодержательны. Немного сплетен с УФА, „у меня все хорошо, у Хильды тоже, я надеюсь, что у тебя тоже“ и сердечные приветы.

— Никогда не знаешь, кто будет это читать, — объяснял он теперь. — Потому как сейчас нет ни Пруссии, ни Баварии, ни Саксонии, мы теперь все „браун-швейгеры“,[9] коричневые молчуны.

Отто, как всегда, сыпал шутками. Но, кажется, они его больше не забавляли.

Как же мы рады были видеть его! Первый приятный сюрприз после стольких неприятных. Немецкого гражданства нас лишили. Ходили слухи о людях, которых арестовывали без разбора. Первых заложников уже швырнули в концлагеря, и оттуда уже приходили первые известия о смерти. Действовали запреты. Почти каждую неделю оккупантам приходило в голову что-нибудь новенькое. Жидкам больше нельзя было плавать в бассейнах. Ходить в кофейни. В парки. Нельзя было иметь радиоприемники. Играть в театре тоже нельзя. Выступать я теперь мог только в Схувбурге. Он теперь назывался „Йудше Схувбург. Toegang uitsluitend voor Joods publiek“. Еврейские зрители. Еврейские актеры. Еврейские авторы.

— Вам повезло, что Шекспира, собственно, звали Кохн, — сказал Отто.

Мы много узнали от него о настроениях в Германии. Среди эмигрантов ведь то и дело ходили обнадеживающие слухи о недовольных и о сопротивлении. Когда мы спросили об этом Отто, он отрицательно покачал головой.

— Все это лишь мечты, — сказал он. — Там все ликуют. Твердо убеждены, что весной мы войдем в Москву. Но это не вышло даже у Наполеона.

Отто очутился в Амстердаме, потому что Штейнхоф снимал здесь фильм о Рембрандте. Тоже идеологическое дерьмо. Эвальд Бальзер в роли Арно Брекера XVII века. Герта Файлер в роли Саскии.

— Эта женщина якшается только со знаменитостями, — сказал Отто. — Сперва она вышла замуж за Рюмана, а теперь выйдет за Рембрандта.

Для него как реквизитора эта работа была привлекательна, потому что он мог вдоволь потранжирить. Все должно быть безупречно. Исторически корректно. Деньги не играли роли. То было ДВВ-производство, как они это называли. Дело военной важности. Решающая битва на экране. Колоссальные затраты. Одни костюмы стоили целое состояние. Они построили несколько улиц старого Амстердама и задействовали огромное количество массовки. Заполучить людей не составляло труда. Полгорода вызвалось сниматься добровольно. Отнюдь не из воодушевления. В столовой студии „Кинетон“ можно было поесть без талонов. Киностудии теперь назывались по-другому. „УФА-киногород Амстердам“, вот как это теперь называлось. Нацисты всегда были мастера переименовывать краденое. Мы ведь тут тоже под арестом не в Чехии, а в Протекторате.

При помощи своих знакомств и связей Отто организовал себе комнату в роскошном отеле „Амстель“. Где обычно жили только режиссеры и звезды. Там он проведал — Отто всегда ведал про все, — что компания на следующую неделю забронировала дополнительный люкс. Под строжайшим секретом.

— Никто не должен знать, для кого он предназначен. Но они молчат так громко, что невозможно пропустить мимо ушей. Они поменяли план съемок, чтобы у Герты Файлер было три свободных дня. Все ясно?

Мне ничего не было ясно.

— Ты, Герсон, иногда туповат для умного человека, — сказал Отто. — К Файлер приедет ее муж. И он не хочет, чтобы сразу по прибытии на него набросилась пресса.

— Ты хочешь сказать…

— Да, — сказал Отто, — хочу. В Амстердам приезжает Хайнц Рюман. Я подумал, вас это может заинтересовать.


Он сказал это как бы между прочим. Но он, конечно, знал: этот визит был для нас шансом. Возможно, последним. Хайнц Рюман был свой человек. Для Вальбурга и для меня. Я сыграл с ним вместе в нескольких фильмах и дважды снимал его как режиссер. Очень успешно. Между нами всегда было полное взаимопонимание. С ним не тяжело работать. До тех пор, пока даешь ему делать все по-своему.

Для Вальбурга он был даже больше чем коллега. По-настоящему близкий друг. Бывало, в Берлине зайдешь к Вальбургу — непременно застанешь там Рюмана. Был там как член семьи. В последнее время он не давал о себе знать, но ведь Отто объяснил нам, насколько осмотрительным надо быть с письмами.

И вот он приезжает в Амстердам. Ради своей жены. Но ведь наверняка и ради Вальбурга. Он зашел бы и к нам, тут и вопроса нет. Ведь мы-то к нему не могли. Не могли условиться и о встрече в ресторане. Евреям вход в отели и предприятия общественного питания запрещен.

— Приготовим что-нибудь сами, — сказал Вальбург.

Из-за сахарного диабета он был не в лучшей форме, но тут просто расцвел. Хотел непременно угостить Рюмана тушеным мясом с соусом из солодового пива: это было его любимое блюдо. Но что делать, сойдут и бутерброды с маслом.

Сперва мы, конечно, немного поболтаем — так мы себе представляли. Как это бывает среди актеров. Он расскажет нам последние новости про УФА. Не будем сразу наваливать на Рюмана наши проблемы. Но потом все же попросим замолвить за нас словечко. Что он непременно и сделает, в этом Вальбург был совершенно уверен.

— Хайнц, — радостно твердил он, — вытащит нас отсюда.

Для Рюмана это не составило бы большого труда. Он стал к тому времени не только одним из самых высокооплачиваемых актеров, но и одним из самых популярных. Кассовый магнит. Сам Гитлер восторгается им. Об этом всюду писали. И с Геббельсом на дружеской ноге. Только что — это рассказал нам Отто — снял для него очередной фильм ко дню его рождения. Со всеми детишками Геббельса. Хедда, и Хольде, и Хайде, и Гихель, и Ницель, и Грумпи. Отто видел этот фильм.

— Слащавый до блевоты, — сказал он.

От Геббельса Рюман мог добиться чего угодно. Стоило ему только пойти к нему и попросить. „Мол, это двое моих старых коллег, — сказал бы он. — Мне очень хочется им помочь. Совершенно анонимно. Никто про это не узнает“. А Геббельс, может, покачал бы головой. „Вечно эти люди искусства со своими особыми пожеланиями“, — сказал бы он. Но оказал бы ему эту услугу. Ведь он однажды назначил его режиссером — только потому, что Рюману очень этого хотелось. Он бы вызвал секретаря и продиктовал ему пару строчек. „Отто Вальбург и Курт Геррон. С семьями. Выдать разрешение на выезд из Голландии“.

Большего и не требовалось.

Испания — вот о чем мы подумывали. Нейтральная страна. В Швейцарию-то нельзя. А из Испании — дальше в Америку. Предложение от „Коламбии“ было уже просрочено, но нашлось бы что-нибудь еще. У Вальбурга в Голливуде друзей не меньше моего. Больше. Я никогда не встречал человека, который бы его не любил.

Мы были так в этом уверены, что уже обговаривали идею фильма, который мы предложим „Коламбии“. Или „Парамаунт“. Мы рассматривали себя как сложившийся кинодуэт, какой я в свое время хотел создать с Сигги Арно. Только на сей раз не толстый и тонкий, а толстый и толстый. Тогда Вальбург еще весил свои добрые сто двадцать кило.

Я еще помню, какой там был сюжет. Два толстяка влюблены в одну женщину, которая, разумеется, стройна как тростинка и хороша собой. Она говорит: „Я выслушаю того, кто сбросит больше килограммов“. И мы весь фильм показываем, как оба мужественно стараются, но всякий раз терпят фиаско. Нам все это казалось ужасно комичным. Мы придумали одну сцену, где они проходят мимо витрины с тортами и просто не могут сдвинутьсяя с места. Сладости для них магически притягательны. В финале женщина выходит замуж за стройного молодого человека, а оба толстяка ничего не имеют против. Потому что любовь хоть и хороша, но свиное колено с кислой капустой еще лучше. Мы уже даже придумали название для этого фильма. Только не знали пока, как перевести его на английский. Он должен был называться „Весомые парни“.

Тогда это не приходило нам в голову, но теперь-то я знаю: мы выдумали эту историю потому, что давно уже не наедались досыта.

Отто держал нас в курсе дела. Рюман прибыл в Амстердам. Рюман посетил съемочный павильон. „Люфтваффе“ пригласила его пролететь над Голландией. Перед ним всюду раскатывали красную ковровую дорожку.

У нас он не объявился. Хотя Вальбург не раз писал ему свой адрес.

Отто нас успокаивал:

— Вокруг него всегда уйма народу. Он не может делать то, что хочет. Но не беспокойтесь. Я организую вам встречу. Может, лучше не здесь, не в квартире. А как в Амстердаме обстоят дела с по-настоящему укромными местечками?


„Игристое“ было когда-то нашим постоянным кафе. Когда нам еще разрешались постоянные кафе. Быть там посетителями мы больше не могли, но Фрида Геердинк, хозяйка, оставалась нашей хорошей подругой. Она вела свое заведение полностью сама, была и поварихой, и кельнершей в одном лице. Утром в половине шестого, когда люди с рынка хотят позавтракать, она открывала заведение и закрывала только в десять вечера. Иногда и позже, если хорошие клиенты все еще томились жаждой. Любопытно, как хозяйки заведений похожи друг на друга. У Энне Маенц и Хильды, жены Отто, была та же манера обращения, что и у Фриды. Грубоватая, но сердечная.

— Я не могу предоставить свое кафе в ваше распоряжение, — сказала она. — Это противоречит предписаниям, а я человек законопослушный. Вам придется пробраться сюда тайком. Хотя это, конечно, невозможно. Я всегда тщательно запираю вход. Вот только дверь кухни, со стороны двора, я всегда второпях забываю закрыть.

Рюман велел нам передать, что может сильно припоздниться. То был его последний вечер в Амстердаме, и несколько высоких офицерских чинов из „Люфтваффе“, которые тоже жили в отеле „Амстель“, пригласили его на прощальный ужин. Тут он, разумеется, не мог сказать „нет“. Но, мол, как только будет провозглашен последний тост за авиацию, он сразу придет.

Итак, мы сидели за опущенными жалюзи и ждали. Если нас одолеет жажда, нам придется обслуживать себя самим, предупредила Фрида. Но наши стаканы стояли пустыми. Пить мы хотели втроем.

Было так странно — быть тут совсем одним. „Игристое“ всегда было таким кафе, куда приходят ради общения. Где говорят в полный голос. Ведут споры. Мы с Вальбургом молчали. Как будто хотели сберечь все слова для Рюмана.

На стене в „Игристом“ висели старомодные часы, на циферблате которых в такт маятнику двигался туда-сюда корабль. В тот вечер я впервые услышал, что он издает звук. Металлический клик при каждом движении. Мне приходилось прилагать усилия, чтобы не смотреть на циферблат каждые две минуты. Время тянулось очень медленно.

Но наконец миновала и полночь, и час ночи. Не важно, сколько бутылок вина они там заказали, еда в „Амстеле“ должна была уже давным-давно закончиться. Может, он и вовсе не придет, думал я. Я пытался отогнать эту мысль. Радости она не приносила. Рюман придет. Если кто и должен иметь сочувствие к нашему положению, так это он. Его первая жена была жидком. Разумеется, он с ней развелся, когда от него этого потребовали. Но все же лишь потому, что не мог обезопасить ее как-то иначе. И про Файлер тоже поговаривают, что дед у нее был не вполне кошерный. Или как раз наоборот — вполне. Нет, Хайнц Рюман не бросит нас в беде.

Вальбург старше меня лет на десять, не больше. Но, сидя за столом, подперев голову руками, он казался совсем стариком.

Половина третьего.

И тут распахнулась дверь кухни, очень громко среди ночной тишины. Мы услышали шаги. Грохот сковородки, упавшей на пол, потому что Рюман не включил свет. Потом он вошел, и этот неповторимый голос произнес:

— Простите, что так поздно. Уж если они начнут пить, то не могут остановиться.

Отпустил эту фразу как остро́ту в кинокомедии.

Вальбург расплакался. Рюман не знал, как вести себя в таких ситуациях, и неловко похлопал его по спине. Все время повторял:

— Ничего. Ничего.

Как с ребенком.

Потом мы открыли бутылку шампанского. Хотя бурда, которую Фрида продает под этим названием, имела ужасный вкус. Рюман долгое время только слушал. Хотел точно знать, как обстоят дела и чем он может помочь. Слушая, он двигал губами так, будто повторял за нами все, что мы говорили. Это у него такая привычка, когда он сосредоточен. Он так же делает и когда учит текст.

— Ты для меня как сын, — сказал ему Вальбург. — Как сын.

После столь долгого ожидания он испытывал такое облегчение, что слезы так и текли у него из глаз. Ему было стыдно, что он так расчувствовался, и он пытался отшутиться. Смеялся и плакал одновременно.

Позднее, в Вестерборке, я видел такое еще раз. У одного человека, которого в последний момент вычеркнули из списка на транспорт. Он уже был в вагоне, а потом его снова выволокли. Никто не знал почему. Он стоял рядом с отъезжающим поездом и ревел, мешая слезы с соплями. Смеялся и плакал, в точности как Вальбург. Но тот человек в Вестерборке так и не смог остановиться. Угодил в барак для сумасшедших. И пару недель спустя все же был отправлен в Освенцим с транспортом сумасшедших.

Мы перечисляли Рюману запреты. Придирки. Рассказывали ему, что слышали о Маутхаузене.

— Откуда ж я мог все это знать, — сказал он. — Конечно, в кинопалату Рейха без арийского свидетельства не попадешь. Но что все настолько плохо…

— Да, настолько плохо, — подтвердил Вальбург и снова залился слезами.

— Завтра я буду в Берлине, — сказал Рюман. — И посмотрю, что можно будет сделать.


Это случилось пять дней спустя. Я ехал на велосипеде в Схувбург на репетицию. На мосту через Ньиве Кайзерграхт путь мне преградил автомобиль. Из тех больших черных машин без номерных знаков. С тонированными стеклами на задних сиденьях.

Вышли двое мужчин. Направились ко мне. Не в униформе, но с такой манерой двигаться, которая выдавала маскарадность их гражданской одежды. На них не было пальто, хотя погода стояла холодная. Один жестом указал мне в сторону машины. Я последовал за ними. Велосипед так и остался лежать на дороге.

В машине они сели справа и слева от меня. От них пахло сигаретами. Я спросил, арестован ли я. Они не ответили.

Я пытался отследить маршрут, которым мы ехали. Но мне не удалось. Ехали мы долго, как мне показалось. Дольше, чем потребовалось бы, чтобы добраться до тюрьмы службы безопасности на Ойтерпестраат.

Наконец мы остановились.

Железнодорожные рельсы. Вагон. Не поезд, только этот один вагон на пустом участке пути. Окна замазаны черной краской.

Они велели мне войти и заперли за мной дверь на задвижку. Не сказав ни слова.

В вагоне была Ольга, и мои родители тоже. Отто Вальбург и его Ильза.

Их забрали из дома. Четверо мужчин в штатском. Не грубо, как можно было ожидать, а исключительно вежливо. Один даже донес мамин рюкзак до машины. И мой они тоже захватили. Они у нас всегда стояли наготове. С документами и самой необходимой одеждой. Когда за тобой приходят, времени собрать вещи не дают.

— Это все дело рук Хайнца, — сказал Вальбург. — Я знал, что он нас вытащит отсюда.

Ольга обследовала все окна, но они были закрашены основательно. Нигде ни щелочки, через которую можно было бы выглянуть наружу.

Вагон тронулся. Поманеврировал. Его прицепили. И мы поехали.

Мы понятия не имели, куда нас везут.

Вальбург был уверен, что это уже Швеция. Папа не разделял его оптимизма.

— Если нам действительно дают убежать, почему при этом нельзя выглянуть из окна? Они затеяли с нами игру в прятки. Геббельс пообещал Рюману, что посадит нас в поезд, вот он и сдержал слово. На свой манер. Когда мы приедем, увидим над вокзалом табличку „Маутхаузен“. Или „Терезин“.

Ах, папа. До Терезина ты так и не добрался.

Поездка была продолжительной. Больше двух суток. Дальше поезд не шел. А может, и шел, но наш вагон отцепили. Мы взяли в руки наши рюкзаки. И стали ждать.

Ожиданию нужно учиться как ремеслу.

Они явились среди ночи. Открыли дверь и поманили нас наружу. Опять мужчины в штатском. Они все одинаковы, даже если и не похожи друг на друга.

Там, где стоял наш вагон, не было никакого перрона. Только щебенка. Несколько фонарей, но на изрядном расстоянии друг от друга.

Нас повели через рельсы. Тут было несколько линий. Должно быть, неподалеку был какой-то важный вокзал.

Забор с распахнутыми воротами, которые за нами тщательно заперли на засов.

Дорога.

Огни города.

— Это Ирун, — сказал один из мужчин. — Вот ваши бумаги для пересечения границы. Господин министр пропаганды велел вам передать: чтобы вы никогда больше и носу не показывали в Германии.

Мы зашагали в сторону огней. Протянули на пограничном посту наши документы. Не взглянув на документы, они махнули нам, чтоб мы проходили.

Потом мы перешли по мосту в Испанию.

Назад Дальше