Маленький? Это прилагательное было теперь неуместно. Он дорос до своего боксерского тела. Отставил былую услужливость.
Он, казалось, не услышал моего „ты“.
— Вон там впереди вполне годное кафе, — сказал он. — Выпьем по пиву. За старые добрые времена.
— А это разумно?
Корбиниан посмотрел на меня. Не сердито, но тем не менее было заметно: он теперь не привык к возражениям.
— Я всего лишь имел в виду… Мне бы не хотелось, чтобы из-за меня у вас возникли неприятности.
Один с еврейской звездой, второй в форме СС. Вдвоем за уютным пивком. Я просто не мог себе этого представить.
Корбиниан рассмеялся. Симпатичным, открытым смехом крестьянского парня.
— Хотел бы я посмотреть на того, кто захочет устроить мне неприятности, — сказал он. — Вперед, шагом марш! Вы что-нибудь слышали в последнее время о Шмелинге?
Выпивку он заказывал на вполне приемлемом голландском языке. Он в стране уже несколько лет, объяснил он мне. Эллеком был учебным лагерем для нидерландских эсэсовцев, и он служил там инструктором.
— Ответственная работа, — сказал он. Заметно было, что он гордится ею. — Люди ведь понятия не имеют, сколько всего нужно, чтобы правильно организовать и вести лагерь. Ваше здоровье, господин Геррон! Ваше здоровье.
Лай собак возник внезапно. Как будто его включили. Как раз в то мгновение, мне показалось, когда мы проезжали под щитом с надписью „Opleidingsschool Avegoor“.
Корбиниан засмеялся.
— Они всегда поднимают лай, когда приезжает машина, — пояснил он. — Думают, что привезли людей для их тренировок. Но мы, к счастью, не те люди.
Мое проклятое любопытство! Если бы я не задавал вопросов, скольких ужасов мог бы избежать. Если бы я не спросил:
— Что за тренировки?
А может, и нет. Корбиниан так гордился своей работой. Так или иначе он захотел бы мне ее продемонстрировать.
Не важно. Было так, как было.
Учебная территория — как для интерната. Везде порядок. Кусты аккуратно подрезаны, газон подстрижен. Главный корпус — импозантное белое здание. Просторная спортплощадка с вышкой для прыжков, какие обычно бывают при бассейнах. Только бассейна здесь не было.
— Это для командных упражнений, — объяснил Корбиниан. — Группа натягивает брезент, и на него падают один за другим. Полезно для укрепления командного духа.
Мимо нас спортивной пробежкой протопало подразделение начинающих эсэсовцев. Они приветствовали Корбиниана вытянутой рукой. На меня посмотрели с превеликим изумлением.
— Я покажу вам, — сказал Корбиниан, — как держать людей под контролем с наименьшими затратами. Вот увидите.
Я увидел. И вижу это снова и снова. Когда я вижу это во сне, Ольга пытается меня успокоить. Удается не всегда.
На правую ногу Корбиниан поверх униформы привязал наколенник. Какие используют в некоторых видах спорта.
— Не бойтесь, — сказал он. — Я не буду падать. Это мне кой для чего другого. Ну да сами увидите.
Ну да, увидите.
Обращался он со мной как с дорогим гостем. Я совсем забыл про свою желтую звезду. Держал себя так, будто он был Макс Шмелинг, а я знаменитый посетитель в его тренировочном зале. Пришедший лишь для того, чтобы журналисты сфотографировали их вместе. Представил меня своим ученикам:
— Это мой друг. Курт Геррон. Знаменитый актер из Берлина. Из „Трехгрошовой оперы“. Из „Голубого ангела“.
Он был огорчен, что они не знали ни того, ни другого.
— Они здесь совсем темные, в Голландии, — шепнул он мне. — Но мы это изменим.
Ровно дюжина молодых мужчин в полевой униформе. И кучка напуганных людей. Одеты в гражданское, но и без двух конвоиров было бы заметно, что это арестанты. Корбиниан указал на одного из них.
— Ты, — сказал он.
Мужчина вышел вперед. Стал, вытянув руки по швам. Лет пятидесяти, прикинул я. Может, и моложе. В лагере некоторые быстро стареют. Взгляд его метался из стороны в сторону. Будто он искал глазами хоть что-нибудь, что бы его не страшило.
— Допустим, этот человек вышел из подчинения. — Поучая, Корбиниан держал руки за спиной. Как Эмиль Яннингс в сцене занятий в „Голубом ангеле“. — Его следует призвать к порядку. Куда вы будете его бить? — Он жестом подозвал к себе одного из своих учеников, так же поманив его, как перед этим арестанта: — Ты.
Молодой голландец смущенно указал сперва на голову арестанта.
— Сюда?
— Попробуй, — сказал Корбиниан.
Арестант получил затрещину. Такую сильную, что зашатался. Но устоял на ногах.
— Слабо, — сказал Корбиниан. — Смотри внимательно! Возможность — солнечное сплетение. Вот здесь. — Он ткнул пальцем дрожащего арестанта. — Но еще лучше — почки.
Удар был такой быстрый, что арестант оказался на земле раньше, чем я понял, что произошло.
Должно быть, я вскрикнул. Может быть, что-то сказал. Теперь не помню. Помню только, что Корбиниан отрицательно помотал головой.
— Не сейчас, господин Геррон, — сказал он. — Сейчас я должен проводить занятие. Следующий!
Арестанты выходили один за другим, чтобы ученики могли на них упражняться. Один попытался упасть раньше, чем получил удар. Корбиниан этого не допустил. Он приказал ему встать и ударил его коленом между ног. Человек скрючился, согнувшись вперед, и колено попало по нему второй раз. Прямо в лицо.
— Это тоже вариант, — сказал Корбиниан ученикам. И повернулся ко мне: — Вот для чего наколенник. Бывает, разобьешь ему нос, кровища хлещет. А пятна с брюк уже не отстираешь.
Собаки снова подняли лай. Корбиниан взглянул на часы.
— На сей раз они не ошиблись машиной, — сказал он. — В это время проводят занятия с проводниками служебных собак.
Позднее в Вестерборке я встречал людей, на которых упражнялись проводники служебных собак. Они были ужасно искалечены.
Вечером того дня в Эллекоме я надел фрак и пел песню Мэкки-Ножа. Хауптштурмфюрер Брендель был в восторге, и большой Корбиниан громко орал: „Браво!“
Браво, Курт Геррон.
Я сказал Ольге, что откажусь петь в этом фильме. Она только посмотрела на меня. Она знает, что я не могу отказаться. Я тоже это знаю.
Но, может быть, я смогу убедить Рама, что правильнее был бы другой номер. Песня Мэкки-Ножа не отвечает его же собственному указанию. „Только произведения еврейских „авторов““. Он сам так распорядился. Мне предписали это аж в письменной форме. Слово „авторы“ было при этом взято в кавычки. Они любят такие тонкости. Сын кантора Вайль помещается в эти рамки. Но Брехт? Или они возвели его в почетные жидки?
Я мог бы предложить что-нибудь из „Карусели“. Все сходятся на том, что наше кабаре было лучшей программой в лагере. „Песня, которая возникла здесь, в лагере, — мог бы аргументировать я. — Это было бы куда более подходящим“.
Здесь, в лагере, сочинено много песен. Написаны стихотворения. Терезин — место культуры. Второй Веймар. Где у них тоже ведь есть концентрационнный лагерь. „Терезин, Терезин, обойди хоть целый свет, в мире гетто лучше нет“.
Каждый день тут происходит какое-нибудь культурное событие. Кабаре. Спектакль. Концерт. Даже опера. Я инсценировал „Кармен“. Без оркестра, конечно. Не так просто было втащить пианино на чердак. Мы часто играли на чердаках. Хотели вырваться вверх.
Я мог бы предложить „Как-бы-песню“. Еще один хит из „Карусели“. „Я знаю городок, не низок, не высок, не скажу названия, пусть будет Как-бы-град“. Было бы хорошее название для фильма. „Как-бы-град“.
Как будто то, что мы здесь делаем, действительно есть. Как будто у нас действительно самоуправление. Как будто нас здесь действительно кормят. Как будто у нас действительно есть будущее. Как будто мы действительно живем.
Но название они уже утвердили. „Документальный фильм из еврейского поселения“.
Отто Буршатц однажды сказал:
— Чем нацисты владеют лучше кого бы то ни было — это враньем по-крупному. На мелком бы их застукали. Но если нагло, как Оскар, заявлять, что черное — это белое или что поражение — это победа, люди попадаются на эту уловку. Потому что они даже представить себе не могут, что кто-то станет утверждать то, чего нет. И если они повторяют это достаточно часто, это действительно становится правдой. В головах людей. Так уж вышло.
Терезин — это еврейское поселение.
Как будто бы.
Самое как-будтошнее — это шелководство, которым они так дорожат. На крепостных валах посадили тутовые кусты, чтобы кормить гусениц шелкопряда. Они бы подавали им листья на серебряном блюде, если бы оно у них было. Я сходил туда и попросил показать мне коконы. Цель всего этого предприятия. Чтобы прикинуть, как лучше снять. Они поначалу не хотели говорить правду, но потом все-таки вынуждены были сознаться. Нет вообще никаких коконов! Или почти нет. Они просто не доходят до окукливания. До сих пор не могут выяснить, в чем причина. Из всех шелковых нитей, которые были произведены в Терезине до сих пор, не получилось бы выткать даже носового платка. Но в фильме все должно выглядеть как большое производство.
Как бы.
А как насчет „Карусельной песенки“? Моего собственного гимна? „Мы скачем верхом на лошадках и мчимся по кругу вперед“. Текст не совсем подходящий. „Мы сами не знаем, куда мы приедем и где наша цель нас ждет“. Это не так. Мы очень хорошо это знаем. Поезд идет всегда в одно и то же место.
Я все-таки спою им песню Мэкки-Ножа. Если они так хотят.
Хорошо бы было войти в совет старейшин.
Конечно, это не самая привлекательная должность. Они там между молотом и наковальней. Должны проводить в жизнь приказы Рама, даже самые худшие, и всякий раз уговаривать себя, что тем самым они предотвращают нечто еще более худшее.
Но как живут эти господа!
В моем сценарии две сцены снимаются в квартирах. Общий план: семья сидит за столом и наслаждается питательным обедом. Средний план: в гостиной разворачивают пакет с едой. Как это бывает в фильмах-сказках. Зрители должны верить, что в Терезине у каждого анфилада комнат. С персидским ковром и шелковыми обоями.
Обе комнаты — по-другому я и представить себе не мог — мне должны были выстроить. Со всего лагеря собрать лучшую мебель и выставить на подходящем фоне.
— Тут не очень большие расходы, — сказал я Эпштейну. — Если снимать из одной точки.
— Этого не потребуется, — ответил он.
Нам не потребуются кулисы. Здесь на самом деле есть люди, которые живут так, как я придумал. Мы будем снимать в Магдебургской казарме у двух членов совета старейшин. У Мурмельштейна и у Цукера. Взглянуть на кумбалек Эпштейна мне не позволили. Должно быть, у него стоит рояль „Бехштейн“. И есть дворецкий, который каждый день полирует клавиши. Даже у тех двоих мне показалось, что я в Бабельсберге: там всегда можно зайти в другой павильон, чтобы посмотреть, что делают коллеги, и подивиться на бюджет их оснащения.
Ковры. Картины на стенах. Софа с вязаной накидкой. Фарфор.
Жена инженера Цукера была недовольна тем, что посторонние люди будут играть в ее доме театр. Она все время говорила о своем доме. Очень жеманно. Просто квартира казалась ей недостаточно респектабельной.
— Если уж непременно нужно есть, — сказала она, — я могу пригласить на обед нескольких подруг.
Обед. В Терезине. Совет старейшин поистине живет в другом мире.
Мне пришлось отклонить ее предложение. Для идиллии мне требовалась семья. Такое распределение ролей, которое выглядело бы как семья. Мы возьмем Козоверов, у них двое хорошеньких детей. Он так и так стоит в списке людей, которых необходимо показать крупным планом. Убить одним ударом двух зайцев.
Раньше Козовер был шишкой в берлинской общине. Здесь, в Терезине, он руководит почтой. Он обеспечит мне пакет, который будут разворачивать в следующей сцене. Датский пакет, разумеется. Чтобы в нем было что-то стоющее. С гороховым порошком и эрзац-кофе мне не сделать большого кино.
Мы получим пакет под расписку и по окончании съемок должны будем вернуть его содержимое. Хорошенькая перспектива для людей, которым придется играть счастливых получателей посылки. Держать такие хорошие вещи в руках и потом ничего из этого не получить. Но таков весь фильм. Помидоры на кустах все будут сочтены, и если потом хоть одного недостанет, вся команда сборщиков отправится в Маленькую крепость. Они даже подумывали о том, чтобы после съемок забрать обратно у детей бутерброды с маслом. Но я объяснил, что для фильма совершенно необходимо, чтобы они откусывали. Маленькая победа. Ну хоть что-то.
Для Рама важно, чтобы фильм показал как можно больше культуры. Чешский Веймар то есть, а сам он — герцог Карл Август. Итак, я вставил в сценарий три отрывка из театральных представлений. Из „Рассказов Гофмана“, из оперы „Брундибар“ и из той пьесы на идиш с пляской и смертью раввина. Единственным местом, где можно было снимать, могла послужить сцена дома общины. И тут началась мелочная ревность. Каждый боялся, что другие будут выглядеть в фильме лучше, чем он. Шли разборки из-за получаса репетиционного времени. Строчили прошения и жалобы. У нас ведь больше не было других забот.
Список знаменитостей, которых надо показать публике, становился все длиннее. Технически это не проблема. Но столько голов, одна за другой — это же ничего не выражает. Надо что-то придумать.
И они должны сделать воодушевленные лица. По крайней мере, заинтересованные. Чтобы в фильме не было видно, что зрительный зал — вовсе не зрительный зал. А всего лишь тюремная камера со сценой.
Все повторяется. У драматургов судьбы иссякли идеи. Театр как тюрьма? Дежавю.
Схувбург в Амстердаме. „Joodsche Schouwburg“. Подходящее название. Театр еврейской драмы.
Здание импозантное, с греческим фасадом. Этакое подобие Парфенона, какие и в Берлине строили в период грюндерства. Рельефы и статуи до самой крыши. Фойе облицовано белым мрамором. Очень хорошая акустика и обновленная осветительная техника. Часть софитов потом переправили в Вестерборк. Должно быть, и софиты оказались жидками. Совсем рядом — уютное кафе. Не последнее дело для такого обжоры, как я. До тех пор, пока мне еще можно было посещать кафе. В общем и целом — очень приятный театр. Только клозетов маловато. Во время строительства не подумали, что людей здесь будут порой держать взаперти.
В наше время это пришлось бы учитывать.
Знать бы, что „Колыбельная“ станет нашей последней инсценировкой, мы бы, пожалуй, нашли более содержательную пьесу. А не такую бестолковую дурашливую комедию с подкидышем. Но мы, как часто бывает, ни о чем не догадывались. Даже во время самого последнего спектакля.
Это случилось в первом акте, когда я держал младенца на руках и говорил с ним.
— Не хочешь закурить? — обращался я к нему и делал паузу для смеха, который всегда возникал в этом месте. И тут я слышу топот множества ног за кулисами. Неприглушенно шумный. Я поднял глаза: туда входило целое подразделение СС. Командир, заметив, что идет спектакль, с укором посмотрел на своих людей и приложил палец к губам. Сделал в мою сторону извиняющийся жест. Дальше они шли на цыпочках. Исчезли из моего поля зрения. В зрительном зале никто ничего не заметил. Я совершенно автоматически говорю свою следующую фразу: — Ах, ты некурящий? — обращаясь к кукле, которая играла роль грудничка. Публика смеется. Представление продолжается. Как ни в чем не бывало.
То был Аус дер Фюнтен, человек из центрального управления еврейской эмиграции. Тоже такое нацистское маскарадное словцо. Честнее было бы сказать — центральное управление еврейской депортации. Тогда он еще не был той вселяющей ужас фигурой, какой стал потом. Когда принуждал мужчин, состоящих в смешанных браках, к кастрации. Пока что он был для нас просто одним из эсэсовцев, который не хотел помешать ходу спектакля. Как истинный немец, чтил культуру. Даже дождался заключительных аплодисментов. И только после этого объявил, что театр закрыт.
Схувбург, сказал он, отныне будет служить местом сбора. Для всех евреев, которые не вызвались добровольно на работы в Германии. Три лжи в одной фразе. Не удивительно, что он дослужился до хауптштурмфюрера. Не было никакой добровольности, было только принуждение. И речь шла не о привлечении на работы, а о лагерях. И увозили не в Германию, а в Вестерборк. А оттуда дальше на восток. Если повезет, не дальше Терезина.
Для меня самого это решение означало, что я за одну ночь стал актером без выступлений. Режиссером без инсценировок. Кто-то потом добился, чтобы люди из театра и впредь были заняты при Схувбурге. Как служащие еврейского совета. Меня сделали „руководителем багажной службы“. Поначалу это был лишь предлог, чтобы каждую неделю выплачивать мне несколько гульденов. Позднее, когда в театр набивали все больше людей, это стало важной работой.
Людей регистрировали в фойе. У длинного стола, где сотрудники еврейского совета записывали персональные данные, контролировали правильность оформления бумаг и собирали ключи от домов и квартир. „Они хотят пощупать пульс твоей квартиры“ — ходила злая поговорка. Потому что мебель из квартир забирала и переправляла в Германию транспортно-экспедиционная контора „Пульс“. Поначалу людей в тот же день отправляли на вокзал. Трамваем. Чтобы это казалось безобидным. Невозможно представить себе ад, в который едут на трамвае. Но именно это там и устроили. Ад. Только огонь пока не раскочегарили на полную катушку.
Но со временем людей стало поступать все больше. Многих хватали и притаскивали. Кто успевал подготовиться, приносил с собой багаж. Сколько мог унести или столько, сколько ему разрешили взять. Теперь им приходилось ждать дни и недели, пока решится их судьба. На это время мы укладывали их вещи на сцене штабелями. Единственное место, где можно было разместить вещи. Строили из сценических помостов полки и пытались поддерживать относительный порядок. Каждый чемодан подписывали именем владельца. Поначалу это делал Джо Шпир. Один из лучших художников Голландии был моим ассистентом. Мир погибал благородно.