Геррон - Шарль Левински 44 стр.


Тогда никто и подумать не мог, что Камилла за ночь сможет стать арийкой. Она сама думала так меньше всего. С ее-то отцом. Я хорошо знаю Фрица Шпира. Мы вместе участвовали в нескольких фильмах. Вернее было бы сказать — знал. Знал когда-то. Вроде бы его поймали в Австрии и депортировали на восток. Не важно.

Камилла, вне всяких сомнений, была наполовину еврейка. Полукровка первой степени. Пока ее в один прекрасный день не вызвали к Геммекеру.

Я при этом не присутствовал, как и Макс Эрлих, который мне об этом рассказывал. Но история такая невероятная, что может быть правдой.

— Сударыня, — якобы сказал Геммекер, — я рад возможности сообщить вам, что вы не являетесь дочерью вашего отца.

И протянул ей ножницы.

Ее мать в Берлине пошла к нотариусу и под присягой заверила, что Камилла является отпрыском внебрачной связи с немецким соотечественником. После чего ее дочь была „ариезирована“ еще быстрее, чем фирма моего папы. Ножницами она могла срезать звезду не сходя с места. Чик-чик — и вот уж она больше не еврейская свинья, а глубокоуважаемая немецкая актриса. Геммекер на прощанье поцеловал ей ручку и распорядился отвезти ее на вокзал на служебном автомобиле. А ведь ничего не изменилось. Вообще ничего. Кроме его представления о ней.

Ольга тогда сказала:

— Когда она попадет на тот свет, она не будет знать, в какую дверь стучаться.

Все это настолько бессмысленно. Если бы не было поездов на Освенцим, можно было бы даже посмеяться над этим.

К полудню снова выглянуло солнце. Сбор урожая помидоров отсняли. Тугие, сочные помидоры. Я бы отдал десять лет жизни за то, чтобы еще раз впиться в такой плод зубами.

Только вот не знаю, остались ли у меня на счете те десять лет.


Госпожа Олицки должна печатать отчет о съемках, но она сидит и ревет. Ей не понравилось купанье в Эгере. Она попалась на удочку сценария.

„Веселая пляжная жизнь“, — диктовал я ей в том сценарии. Она это печатала и все живо себе воображала. Расписывала себе. Семейный выезд на Ваннзее. Нет, не Ваннзее. Она никогда в жизни не была в Берлине. Какое там у них в Троппау есть озеро. Или пруд. Она все уши прожужжала, чтобы я непременно включил ее сниматься в этом эпизоде. Она слишком часто ходила в кино. Видела слишком много хеппи-эндов. И теперь верит в них. Хотя ведь с самого начала участвовала в планировании. Но так и не поняла разницы между фильмом и реальностью. До сих пор не понимала. Теперь сидит и входит в курс дела.

Началось все с того, что мы забыли самое главное для этого эпизода. Не только я, но и все забыли. Просто не подумали. Живешь в лагере уже давным-давно, а до тебя все еще не дошло. Все еще числишь естественными вещи, которых давно уже нет.

Веселая пляжная жизнь? Будучи режиссером, знаешь, как это бывает. Вызываешь людей, какие тебе нужны, и посылаешь их в воду. И наводишь на них камеру. Только и всего.

Только вот — и это никому из нас не пришло в голову — во всем Терезине нет ни одного купальника. Да и зачем? Мы заточены в крепости. К речке не подходим. Разрешения на душ приходится ждать неделями, и под душем ведь стоишь голый. И на складе одежды ничего похожего не водилось. Кто пакует самое необходимое в единственный разрешенный чемодан, о пляжных удовольствиях думает в последнюю очередь.

Но если надо, то все будет. Люди из „Еженедельного обозрения“ сегодня утром привезли купальники из Праги. Тем самым вопрос, будут ли в моем фильме люди купаться с еврейской звездой или без нее, разрешился сам собой. Пришивать звезды не было времени. Купальники и шапочки. Никто мне не сказал, откуда вещи. С какого-то склада, полагал я. Организованно, как у них водится, они как следует рассортировали награбленное из разоренных еврейских квартир. Сюда обувь, туда пальто. Стеллаж с детской одеждой, стеллаж с купальниками. Порядок — это уже полжизни.

Больше чем половина у тебя уже и не будет.

Затребованная массовка была на месте вовремя. Отдел организации свободного времени не дремал. Тоже ирония судьбы, что для фильма понадобилась именно организация свободного времени. В Терезине любое выражение, содержащее слово свободный, было плохой шуткой. Мои актеры были на месте, но мы не могли начать съемку вовремя. Поначалу был просто хаос.

Почти сотня человек, штабеля ношеного купального белья — и ни одной кабинки для переодевания. И все это на глазах у нетерпеливых эсэсовцев.

— Было так противно, — говорит госпожа Олицки, — купальники были нестираные.

Они еще пахли людьми, давно депортированными на восток.

И мне надо было сделать из этого что-то похожее на радость жизни. „Я видел, как купалась фройляйн Хелен, ах, как же это было хорошо!“

Снимать кино означает лгать. Что не попало в камеру, того не существует.

Пришлось отказаться от большого общего вида, который я представлял себе в качестве первого съемочного плана. Иначе в кадр попадали лодки слева и справа от купающихся. Эсэсовские охранники с ружьями — не лучший залог купальной идиллии. Я показал двумя ладонями, что кадр нужно обрезать, и Фрич кивнул. Мы теперь объясняемся знаками. Так-то оно быстрее.

Не забыть поблагодарить людей из Отдела организации свободного времени. Они подобрали мне подходящую массовку. Еще не настолько оголодавшую, как большинство в Терезине. В купальниках это было бы заметно. Прислали мне новичков, на которых еще не сказалась принудительная диета. „И можно было видеть ее икры, округлые, погруженные в воду“.

Прыжки в воду у нас выполнял чешский чемпион. Он извинился передо мной, что сальто получилось у него не чисто. Ему было стыдно.

— В другое время я бы мог прыгнуть двадцать раз подряд, — сказал он. — Но голод сказывается у меня на равновесии.

Госпожа Олицки — может, потому, что это ощущалось как свобода — проплыла несколько гребков под водой. Но потеряла направление и вынырнула прямо у одной из лодок. Эсэсовец на нее накричал. Я не расслышал, что он ей сказал, но с тех пор она плачет. Мне пришлось отмашкой удалить ее из кадра. Ее лицо могло испортить мне весь план съемки.

Потом охранники заторопились. Они хотели вовремя поспеть к обеду. Наверное, сегодня им подавали так киноэффектно снятые помидоры. Они побросали всю одежду в машину, и людям пришлось возвращаться в крепость в чужих мокрых купальниках. Босыми.

Но отснятое получилось хорошо. Даже очень хорошо, мне кажется. Одна сцена прямо-таки художественная. Четверо мужчин под одним навесом от солнца, а в нижней части кадра то выныривает, то снова исчезает маленькая девочка, которая качается на доске-качалке. Пришлось повозиться, чтобы сформировать этот кадр. Не для Рама, для себя. Я хочу доказать — лишь себе самому, больше это не интересует ни одну собаку, — что я все еще я. Не XXIV/4—247, а Курт Геррон. Режиссер.

Когда я продиктовал отчет о съемках, наступила пора и отдохнуть. Меня ждала Ольга. А госпожа Олицки так и продолжала плакать.


Я хорош. Правда хорош. Комик, поцелованный всеми музами. Как только подумаю об этом, так хочется выть. Это было худшее выступление в моей жизни. Еще хуже, чем песня Мэкки-Ножа в Эллекоме. Но успешное. В готовом фильме будет видно именно то, что от меня и требовалось: как хорошо мы тут, в Терезине, развлекаемся. „Тили-бом, тили-бом, мы весело и радостно живем“.

Двести зрителей, приведенных под конвоем. И еще луг, который они называют Котлом. Людям пришлось ждать. Часа два. В мокрой траве. Гроза минувшей ночью была сильная, и они стояли по щиколотку в воде. Превосходные условия для хорошего настроения публики кабаре.

Выстроить сцену я распорядился еще накануне. Чтобы сегодня сэкономить время. Ошибка, как оказалось. Занавес был укреплен на двух березовых стволах, и ветром его порвало. Но занавес был мне нужен. Эстрада на зеленом лугу требует визуального отграничения.

Итак, сначала все пришлось строить заново. А потом еще проблема с роялем. При погрузке его накренили и теперь не могли снять с грузовика. Когда он наконец встал на нужное место, то, конечно же, оказался расстроенным. Все это длилось слишком долго. Люди не только промочили ноги, они были еще и голодны. Их согнали сюда без обеда. И ведь добровольно никто не вызвался в зрители. У Котла была дурная слава. В прошлом году, еще до меня, здесь состоялась бесконечно долгая перекличка, о которой до сих пор рассказывают нехорошее.

Тили-бом, тили-бом.

Публика, мрачнее которой и представить себе невозможно. Тогда как мне требуется восторг. Сияющие лица. Улыбчивый лик Терезина.

Я сначала выпустил Штреттера. Его номер „Чаплин на коньках“ казался мне самым подходящим. Акробатический и комический. Сработал бы даже в „Зимнем саду“. Но реакции не было. План, который я велел снимать поперек, можно было целиком выбросить. Там, где в кадр попадали зрители, материал был негодный. Лица как каменные. Будто перед ними не сцена кабаре, а помост для казни.

Публика, мрачнее которой и представить себе невозможно. Тогда как мне требуется восторг. Сияющие лица. Улыбчивый лик Терезина.

Я сначала выпустил Штреттера. Его номер „Чаплин на коньках“ казался мне самым подходящим. Акробатический и комический. Сработал бы даже в „Зимнем саду“. Но реакции не было. План, который я велел снимать поперек, можно было целиком выбросить. Там, где в кадр попадали зрители, материал был негодный. Лица как каменные. Будто перед ними не сцена кабаре, а помост для казни.

Ольга сказала совершенно серьезно:

— В Терезине разница не так велика.

Тогда я без колебаний решил, что подготовленный список съемочных планов мы выбросим и поначалу отснимем публику. Чтобы люди могли вернуться в город. А артисты потом. Очень спокойно. В монтажной я потом смогу это переставить по-другому.

Я до сих пор не знаю, где будет монтироваться фильм. Вряд ли они привезут монтажный стол в Терезин. Самым целесообразным была бы студия „Еженедельного обозрения“. Но отпустят ли меня в Прагу? Не важно. Для монтажа я им понаблюсь так или иначе. Кроме меня никто не представляет себе общей картины. Если все пойдет хорошо, я буду занят этим дольше, чем длится война. Сказочное агентство сообщает, что американцы уже наступают на Париж.

Чтобы хоть немного поднять людям настроение, я велел играть свингерам. Предусмотрительно заказал их сюда, хотя их номера мы снимаем совсем в другом месте.

— Играйте самые классные мелодии, какие только знаете, — сказал я.

Люди слушали так, как будто это был траурный марш. Какие уж там „улыбающиеся лица“. Полный паралич Musculus risorius.

При том что как раз сегодня в списке стояло несколько важных персон, которых Рам хотел получить в фильме крупным планом. Восторженно аплодирующими программе варьете. А не с похоронными лицами.

Тогда я наконец взялся сам. Вышел на сцену и стал вести концерт. В качестве конферансье. Конференцер, как сказала бы мама. Распаковал старые снасти. Вещи, которые срабатывали еще тогда, в доме калек. Подмастерье Жак Менассé. Рассказывал анекдоты. Никакой реакции. Как однажды сказал Вальбург, когда скетч потерпел полную неудачу: „Я бывал и на более радостных похоронах“.

Я уже по-настоящему начал впадать в панику. Рам должен непременно получить то, что он заказал. А что делать с режиссером, который неспособен заставить исполнителей улыбаться? Такой годится только на то, чтобы пополнить список транспорта на восток.

Я упал перед людьми на колени. Взмолился. В настоящем смертельном страхе.

— Смейтесь же! — кричал я им. — Я вас умоляю: смейтесь! Хохочите не на жизнь, а на смерть!

Это было первое, что они сочли смешным. Они знали: это веселый Геррон, и если он такое делает, должно быть, это такой номер.

Ха-ха-ха.

Я комик милостью божией.

Мы тогда получили несколько вполне приличных кадров с публикой, а потом быстренько отсняли все номера кабаре. Я пел песню „Карусель“. И Мэкки-Ножа. Как и было заказано.

К счастью, зрителей при этом уже не было.


Мы больше не снимаем.

— Съемки пока не продолжать, — сказал мне Эпштейн.

Или я параноик — а у меня достаточно оснований им быть, — или верно мое впечатление, что он уже не так расположен ко мне, как в последние недели? Может, он знает что-то, о чем не хочет мне говорить? Может, я в списке на отстрел?

— Вам надлежит оставаться в своем местонахождении впредь до распоряжения господина коменданта лагеря, — сказал он. Местонахождение. Не комната. Это всегда плохой знак, когда люди переходят на бюрократический язык.

Недавно я освоил новое выражение: „накладка уплотнится“. Эта накладка не имеет никакого отношения к бутербродам, а означает: „отныне в этом же спальном зале будет размещено еще больше людей“.

Все работы прекращены. Без объяснений. При этом съемочный план на всю неделю был уже утвержден. Неужто Рам недоволен моей работой? Он посмотрел отснятый материал, и ему не понравилось? Если состоялся показ, то почему на него не позвали меня? Ведь эти обрезки и разрозненные сцены неспециалисту вообще покажутся бессмысленными. Нужен человек, который бы это объяснил. У которого в голове все взаимосвязано. Ведь я им нужен.

Ведь я им нужен.

„Нервно ходит взад-вперед“. Так написано в каждом втором сценарии. В нашем закутке для этого нет места. Тут можно только сесть или лечь на кровать.

Я уже дважды заправлял кровати. Пытался добиться того, чему нас учили в Ютербоге. Кромки по линеечке. В этом мы упражнялись часами. После чего на фронте ни разу не имели никакой кровати.

Почему никто мне не говорит, в чем дело. Неопределенность — это пытка.

Не понимаю, что я мог сделать неправильно. Качество изобразительного материала хорошее. Я могу об этом судить, даже не видев его. А быстрее меня работать не мог никто в мире. Вчера мы за один день отсняли все театральные сцены. „Рассказы Гофмана“, „Середина пути“, „Брундибар“. Уже одна организация была мастерским достижением. Господин Печены из „Актуалита“ удивлялся. Он был уверен, что съемочный план неосуществим. Но мы его осуществили. Три разные театральных пьесы на одной и той же сцене. Каждая со своими декорациями. В один день. Плюс все лица знаменитостей в публике. К тому же еще свинг-оркестр на Рыночной площади. Оратория в террасном зале. И доклад профессора Утитца. На УФА понадобилось бы на такую программу три дня. Да что там — неделя.

Причина не может быть в темпах работы. Кроме того, если для них важна скорость, они бы не прервали съемки.

А они действительно лишь прерваны? А может, вообще отменены? У Рама изменилось намерение? Кто-то в Праге не согласен с проектом? Пришли новые указания из Берлина? Я сойду с ума, если в ближайшее время мне кто-нибудь не скажет, в чем дело.

Ольга на работе со своей уборочной бригадой. Убирают у датчан. Почему она не со мной? Она мне необходима.

Да и лучше так. Она бы задавала вопросы, а я бы не знал, что ответить. Даже если бы она молчала и только прокручивала свои вопросы в голове, я бы их все равно слышал. Мы слишком хорошо знаем друг друга.

Если проект отменен, если кто-то еще выше на пирамиде больше этого не хочет, тогда Рам будет недоволен. Тогда я для него буду частью неудачи. Ведь это уже его вторая попытка подбного фильма. Первый так и не отсняли. „Людей, которые пустили дело насмарку, здесь больше нет“, — сказал он.

Железную дорогу на Освенцим все-таки не разбомбили.

Мне необходима работа над фильмом, чтобы оставаться в лагере. Чтобы быть нужным Раму. Если корова больше не дает молока, ее забивают.

„Нервно ходит взад-вперед“. Я первый, кто играет это сидя. Ха-ха-ха.

Такой перерыв может иметь тысячу причин. Безобидных причин. Например… Например…

Почему мне ничего не приходит в голову?

Может, люди из „Актуалита“ заняты. Понадобились для чего-то другого. Большой парад в Праге, который должен появиться в „Еженедельном обозрении“. Партийное мероприятие.

Нет. Это было бы вчера. В конце недели. А сегодня понедельник.

Погода опять испортилась. Может, они хотят подождать, пока…

Не имеет смысла об этом думать. Я только строю лабиринт, в котором сам же и заблужусь. Я не знаю, что происходит, и мне этого не узнать. Остается только ждать, когда мне что-то скажут.

Если вообще что-то скажут. Может, я уже недостаточно важен для этого.

Я ненавижу это чувство. И все меньше способен его выдерживать. Оно меня убьет. В Вестерборке меня довели до дизентерии, но я знаю: виной тому была неопределенность.

— Пожалуйста, мойте руки, — кричит господин Туркавка.

Мне давно уже надо в сортир. Но мне надлежит оставаться здесь впредь до дальнейших распоряжений. В моем местонахождении. Если за мной пришлет Рам, а я в это время буду сидеть в нужнике…

— Ты преувеличиваешь, — сказала Ольга. — Конечно же они снимут фильм до конца.

А может, и нет.


Страх — это болезнь, которая то и дело возобновляется. Лихорадка души. В Вестерборке она охватывала людей с периодичностью ровно в семь дней. После каждого преодоленного приступа наступала короткая фаза облегчения, кажущегося здоровья. Потом очередной скачок температуры. Очередная паника. Всегда по понедельникам.

Во вторник, в полдень, отходил транспорт на восток. В Освенцим или Терезин. Иногда в Берген-Бельзен. Когда вагоны для скота окончательно запирались, когда уже никто не брал в руки мел, чтобы изменить на двери число, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят человек — 8 лошадей или 40 человек, это уже давно в прошлом, — когда поезд наконец трогался, когда дым из трубы локомотива становился лишь воспоминанием, вот тогда лихорадка проходила. Тогда ты чувствовал себя освобожденным. Избавленным. Повеселевшим. Как мы чувствовали себя солдатами, возвращаясь из окопов на передовой, — и были еще живы. Конечно, нам было жаль тех, кого убило. Но мы сочувствовали им только головой. Не животом. Не тем местом, где гнездятся чувства.

Назад Дальше