Геррон - Шарль Левински 48 стр.


— Но госпожа Олицки… — начал я.

— Это был компромисс, — говорит Эпштейн. — Комендатура предложила депортировать вас самого. Вас и вашу жену.

Боже мой. Ольга.

— Мне удалось вас отстоять, — говорит он. — Не потому, что вы претендуете на то, чтобы вам было оказано предпочтение. А потому, что я считаю, что вы еще можете быть полезны здесь. Пока. За это я пожертвовал госпожой Олицки. А вам кажется, было бы лучше необорот? — Он ждал ответа, и когда я промолчал, кивнул. Как кивали старики в L I-09. Потому что они уже знали все истории, которые там рассказывались. — То-то же, — прибавил он. — Так что оставим эти дискуссии. Я веду их сам с собой каждый день по сто раз. Я пытаюсь сделать как лучше, поверьте. Даже если знаю, что это «лучше» безмерно плохо.

«Я часть той силы, что вечно хочет блага и вечно совершает зло».

— Этот фильм, — говорит он, — мог бы быть важным для Терезина. Сделать хорошее дело. Потому что отвлекает Рама от другого. Потому что он его занимает. Потому что за этим проходит время. Вы знаете, почему съемки были приостановлены?

— Приостановлены? Это значит…

— Да, — устало говорит Эпштейн. Трет себе глаза. — В субботу все возобновится. К тому времени должен вернуться человек, которого Рам послал в Италию. Чтобы тот привез оттуда коконы. Чтобы в фильме можно было показать, насколько успешно здесь шелководство. Шелковичные черви — это конек Генриха Гиммлера, вы про это не знали? Немецкий шелк для немецких парашютов.

— Нет, — говорю я. — Про это не знал.

— Вы многого не знаете, Геррон. В этом я вам завидую. Я бы многое отдал, чтобы не знать кое-каких вещей. — Он выпрямляется. И сидит очень прямо. Кажется выше, чем на самом деле. — Итак, больше не осложняйте мне жизнь. Все подготовьте. Теперь все пойдет по-другому, не так, как вы себе напридумывали, но, несмотря на это, хорошо знать заранее.

— Значит, я буду и дальше осуществлять режиссуру?

— Нет, — говорит Эпштейн. — Это возьмет на себя господин Печены из «Актуалита». Вы будете ему ассистировать. Носить за ним портфель на случай, если он ему понадобится. «Да, господин Печены», будете говорить ему. «Пожалуйста, господин Печены». «Спасибо, господин Печены». Не делайте такое лицо, Геррон. Или вам предпочтительнее кроличьи шкурки? Или сортир? Или место госпожи Олицки в транспорте?

Я уже в дверях, но тут он опять окликает меня.

— Кстати, — говорит он. — Американцы освободили Париж.


Госпожа Олицки. Я никогда не спрашивал, как ее зовут. Госпожа Олицки из Троппау. Это и на карте-то не сразу найдешь. Где-то на востоке. У ее мужа больная спина. Больше я ничего о ней не знаю.

Когда я хочу описать ее лицо, мне в голову приходят лишь частности, которые подходят многим женщинам. Темные волосы. Но даже в этом я не уверен. В любом случае цвет их неприметен. Короткая стрижка, как почти у всех женщин в Терезине. Когда в сцене купания она надела купальную шапочку, форма ее головы не изменилась.

Может быть, раньше у нее была завивка. Возможно, она каждую неделю ходила в парикмахерскую на укладку. Она работала у адвоката. Тут нужно было выглядеть серьезно. Может быть, она однажды сделала стрижку под мальчика и получила за это выговор от своего шефа, потому что он счел это слишком модерновым. Теперь уже об этом не спросишь.

Я знаю только, что ее депортировали.

Если бы мне пришлось рисовать ее лицо, если бы я не был творожьей башкой и неумехой в таких вещах, то возник бы лишь пустой овал. Как те безглазые и безротые шары, на которых гримеры держат парики. Серое сукно. Помнится, у нее был крепкий нос, и она его иногда потирала, не отрывая другую руку от клавиатуры. Но, может быть, это мне припоминается кто-то другой.

Прошло всего несколько дней с тех пор, как я видел ее в последний раз, и вот у меня уже перепутались все воспоминания.

У нее был золотой зуб, это помню точно. Слева или справа? Не важно. Она облизывала его языком, однажды я обратил на это внимание, и при этом оттопыривалась ее верхняя губа. Справа, думаю.

Обручальное кольцо болтается у нее на пальце. Садясь за пишущую машинку, она снимает его и кладет рядом. Видимо, раньше она была упитаннее, но это не может служить опознавательным признаком. Мы все были упитаннее.

Она всегда носит шейный платок. Не снимает его даже в жаркую погоду. Может, шея у нее стала морщинистой — как и у меня — и она хочет это скрыть. Хотя она никогда не казалась мне чокнутой на собственной внешности. Человек дела. Ухватистый и энергичный.

Если я не приписывал ей эти черты. Потому что нуждался в ней.

Я даже не знал, сколько ей лет. Никогда не спрашивал ее об этом.

В Берлине я всегда осведомлялся у девушек, которые для меня печатали, когда у них день рождения, и потом удивлял их каким-нибудь маленьким подарком. Прежде всего, если они были хорошенькие. Я должен был поддерживать славу сердцееда.

Госпожа Олицки не хорошенькая. Но и не уродливая. Неброская. Она умела печатать на машинке и не забывала о том, что было ей поручено. А больше меня в ней ничего не интересовало. Не интересовало по-настоящему.

Я убедил себя, что могу спасти ее от депортации. И что она должна быть мне благодарна. Играл сам перед собой великого защитника. Рыцарь Ланцелот Геррон. Но речь шла вовсе не о ней. Речь шла обо мне. Я делал то, что и без того должен был делать, и при этом хотел еще иметь чистую совесть. Госпожа Олицки была одной из моих отговорок.

Теперь отговорок не осталось.

Мне приходилось видеть уже многих людей, уходящих на транспорт. Я давно к этому привык. Так же, как в войну мы привыкли к убитым. Человек не может впадать в отчаяние каждый день. Чувства тоже изнашиваются и ветшают. Научаешься не принимать это близко к сердцу. Запираешь свои чувства. Когда мама уезжала в Вестерборк, она не хотела, чтобы ее обнимали.

Госпожа Олицки близка мне. Хотя я по-настоящему и не знал ее.

Она много смеялась, это я помню. Нет, и это тоже неверно. Может быть, она просто еще не избавилась от привычки много смеяться. Как актеры в спектаклях, идущих подряд, продолжают воспроизводить наработанные интонации, хотя уже давно ничего при этом не чувствуют. «Я люблю тебя», — говорят они, а сами думают: сегодня вечером я буду есть свиное колено. Глаза госпожи Олицки никогда не смеялись.

Может быть, я это лишь воображаю. Приписываю ей роль, которая подходит к моему сценарию. Я слишком мало знаю о ней. Ничего не знаю.

Кроме того, что ее затолкали в вагон для перевозки скота.

У нее нет детей, это она мне как-то говорила. И ее мужа депортировали вместе с ней. Может быть, я вообще единственный, кто о ней еще вспоминает.

Госпожа Олицки из Троппау.


— Да, господин Печены. Пожалуйста, господин Печены. Как вам будет угодно, господин Печены.

Теперь остается только снять отдельные сцены. Сухо и без малейшей претензии на художественность. Еженедельное обозрение — оно и есть еженедельное обозрение.

Печены хочет выдернуть мой фильм у меня из-под задницы. Он видит возможность сделаться любимчиком у немцев. Хочет проявить максимальное усердие, потому что надеется на дальнейшие заказы для своей «Актуалита». СС могла бы стать постоянным клиентом. У них ведь много ценного, достойного киносъемки. Вручение орденов. Памятные дни героев. Печены обхаживает Рама со всех сторон, что твой страховой агент. Как звучит по-чешски «Алеман»?

Его блестящая находка: мы снимаем теперь разные сцены не последовательно, а параллельно. Одна камера, естественно, без звука. Материал поэтому непригодный, но дело ускоряется. Печены страшно гордится взятым темпом. Он не думает о том, что каждую сэкономленную минуту мы потом снова потеряем при обработке материала. Потому что я вообще не знаю, что снимает вторая команда. Как же я смогу подготовить монтаж? Если части не будут состыковываться, скажут, что это моя ошибка.

Я отправил к ним Джо Шпира, чтобы мне хотя бы на основе его рисунков можно было составить приблизительную картину. Пробираться как в тумане. Зато в отчете о съемках стоит жирно подчеркнутое «179 планов, отснятых за один-единственный день», и Рам в восторге. Дилетанты у власти!

Если мне и требовалось еще одно доказательство моей незначительности, сегодня я его получил. Хорошего оператора, Фрича, отправили без меня, а мне оставили только своего второго оператора. Фамилия у него Заградка. Очень молодой парень, самостоятельно работать еще не может. Когда он в десятый раз спросил: «Как господин режиссер хотел бы это снять?», — на него наорал эсэсовец: «Это не господин режиссер, это еврейское дерьмо Геррон».

Фон Нойсер мог бы сказать то же самое.

Фрич со своей группой направился в мастерские и на птичий двор. Одно из излюбленных мест работы в гетто. Гусей кормят зерном, и когда никто не видит, можно насыпать горсть себе в карман.

Фон Нойсер мог бы сказать то же самое.

Фрич со своей группой направился в мастерские и на птичий двор. Одно из излюбленных мест работы в гетто. Гусей кормят зерном, и когда никто не видит, можно насыпать горсть себе в карман.

Если бы я мог сделать так, как хочу, если бы мне было еще что хотеть, я бы провел птицеводство через весь фильм лейтмотивом. От гусиного марша пернатых наплывом перешел бы к очереди на раздаче еды. И так далее. Отличная картина для нашей ситуации: птицы, которым подрезали крылья, чтобы они не могли улететь. Дерутся за каждое зернышко, а в конце их забивают. В конце сентября так и будет. Когда СС отмечает праздник урожая.

Мне разрешили сделать немного игрового кино. Эпизод «Магазин мужской одежды». Настоящая пьеса с настоящим оформлением. Отто Буршатц мог бы мной гордиться. Мы собрали у людей мало-мальски пригодную одежду и живописно ее развесили. С правильным ракурсом выглядело и впрямь как магазин. И потом драматическая сцена: мужчина примеряет пиджак и — крупным планом — улыбается во весь рот, потому что пиджак сидел на нем как влитой. Еще бы, ведь это его собственный пиджак.

До следующей мизансцены оставалось еще несколько минут, и за это время я снял перед кассой терезиенштадские кроны, падающие с потолка. Будет отличная заставка для сцены банка. Печены, естественно, не думает о таких вещах.

Когда Ольга впервые увидела банкноты гетто, она сказала:

— Моисей, который здесь изображен, в Амстердаме тотчас был бы арестован. Потому что он своими скрижалями заслонил желтую звезду.

Сцену суда мы тоже отсняли. «Правосудие в Терезине». И опять сатира пишет себя сама. Полная программа: обвиняемый, прокурор, защитник. Прения сторон и вынесение приговора. Это пришлось снимать без звука. Как и в реальной жизни: главное — приговор. А за что — можно придумать и задним числом.

Я в последний момент поменял исполнителей местами. Лицо прокурора показалось мне более подходящим для обвиняемого. Да и какая разница.

Да, побывали мы и в яслях. Мне раздобыли крольчиху с четырьмя крольчатами, я выбрал самого хорошенького мальчика и посадил его перед ящиком. В шапке не по размеру, которую пришлось на него нахлобучить, чтобы не видно было, что у него светлые волосы. Он сидел, широко раскрыв глаза, и удивлялся. Потрясенный этим чудом. С совершенно открытым лицом.

Просто маленький мальчик.

У меня навернулись слезы, но никто не обратил на это внимания. Я никто.


Рам наорал на Печены. Я мог бы его предостеречь, но с чего бы мне это делать?

— Идиот! — орал Рам, и в какой-то момент казалось, что он вот-вот ударит Печены. Хотя тот отнюдь не жидок.

Потом Рам стал совершенно спокоен, и голос его стал тихим. Печены думал, что Рам успокоился. Можно было видеть, какое облегчение он почувствовал. Но он не знал Рама. Если господин оберштурмфюрер становится тихим, надо держать ухо востро. Мы-то знаем. С ним и всегда-то нужно быть крайне осмотрительным, но в этом случае особенно.

— Послушайте, — сказал Рам. — Если вы не в состоянии делать то, что я от вас требую, то собирайте вещички и отправляйтесь в Прагу. Вермахт подыскивает военных кинооператоров для работы на передовой. Я с удовольствием дам вам рекомендацию.

Печены побледнел. Авторы часто пишут в сценариях «он побледнел», не задумываясь над тем, как трудно это осуществить. Но у Печены это было отчетливо видно. С его лица за одно мгновение сошли все краски. Душа его ушла в пятки.

А дело заключалось опять в шелковичных червях. Как обрывают листья с шелковицы, Фрич еще снял, но в самой избушке, где помещались черви, было мало света. Что можно было предвидеть заранее. Но меня никто не спросил.

Поставить там лампы было нельзя. Они бы слишком разогрели тесное помещение. А температурных скачков черви не выносят. Кроме того, всю осветительную технику я уже распорядился установить в столовой. Это первое, чему обучаешься на УФА: всю необходимую аппаратуру надо зарезервировать за собой, пока ее не затребовали другие. «Искусство — это хорошо, — говаривал Отто, — а организация дела еще лучше».

Мы снимали сцену «люди за едой». В ней участвовало больше четырехсот статистов. Двадцать официанток, расставлявших на столы миски. В белых перчатках. Съемка проездом камеры, через весь зал. Персонал скоординирован настолько точно, что они появлялись в кадре как раз в нужный момент. Без руководителя массовки и без директора съемок. Один я с мегафоном. Опыт есть опыт.

Рам присутствовал. Со своим штабом. На больших сценах и в Бабельсберге все начальство тоже топталось в павильоне. Краем глаза я видел, как в зал вошел Печены и направился к Раму. Но я, конечно, и головы не повернул. Ведь это не мое дело.

Печены принял послушную позу заместителя, которую он где-то высмотрел, и сказал:

— Шелковичных червей, к сожалению, придется вычеркнуть. Да не так уж они и важны.

И тут Рам взорвался.

Откуда Печены мог знать, что речь идет о любимом детище Генриха Гиммлера? И тем самым о важнейшем деле, какое только может быть на свете. Что только из-за одного этого съемки были прерваны на целую неделю. Что Рам специально посылал человека в Италию ради этих поганых коконов. Кто-то должен был ему об этом сказать. Но этого кого-то не оказалось. Был только никто. А никто должен держать язык за зубами.

Печены обмишурился. Сам виноват. Если хочешь влезть кому-то в задницу, потрудись хотя бы анатомию изучить.

Рам повернулся ко мне и спросил:

— Можно это решить, Геррон?

Спросил у меня. У дерьмоеврея Геррона. Я вытянулся по стройке «смирно» и вышколенным ютербогским тоном подобострастия отрапортовал:

— Так точно, господин оберштурмфюрер.

Печены готов был меня придушить. При том что я спасал его задницу. Но он этого не уразумел.

Я вызвал сюда всю столярку в полном составе. Бегом. Чтобы Рам видел, как продвигается дело, когда за него берется специалист, а не какой-то выскочка из «Еженедельного обозрения». В спешном порядке мы разобрали в избушке все стеллажи и снова собрали их снаружи. Нет и не будет осветительного прибора лучше солнца. Дул легкий ветерок, и бесценным созданиям не было слишком жарко.

Я велел снимать обеими камерами. Фрич и Заградка. На сей раз никто не жаловался на то, что я даю указания. Если тут и был какой-нибудь никто, то его звали Печены.

Кульминацией — повторенной в трех разных планах — была, естественно, сцена, как коконы высыпают в корзину. Много коконов. Я специально велел раздобыть маленькую корзинку, чтобы она наполнялась быстрее. А уносили потом совсем другую корзину — большую, но очень похожую. Такие вот приемчики, которыми мы, никто, хорошо владеем.

Рам не похвалил меня. Такое бы ему и в голову не пришло. Но он мне кивнул, это было отчетливо видно. Кивнул мне.

А Печены пошел бы куда подальше.

Я тут режиссер.

Я. Курт Геррон.


Теперь все наладилось. Группа Фрича работает без звука и берет на себя чисто репортажные дела. Мастерские и тому подобное. Все те площадки, которые не требуют особой подготовки. Печены бегает с ним и может изображать из себя режиссера. Меня он избегает. Стал меня опасаться.

Все, что сопряжено с какими-то трудностями, я делаю сам — с Заградкой. Конечно, мне бы лучше было работать с Фричем. Но если бы желания как-то помогали, я был бы в Америке.

Не то чтобы Заградка не старался. Он старается. Как всякий начинающий. И славный парень, насколько я могу судить. Можно было бы с ним побеседовать, если бы это не было запрещено. Сколько ему лет? Наверное, двадцать. Крепкий молодой человек. Совершенно здоровый с виду. Даже без плоскостопия. Близорукостью он страдать не может — с такой-то профессией. Я задаюсь вопросом, почему он не в армии. Ведь они же забирают всех, кто способен держать ружье. Выскребают со дна кастрюли, как выразился д-р Шпрингер. Может, «Еженедельное обозрение» считается у них объектом военного значения? Каждый находит себе убежище где может.

Сегодня мы снимали последние спортивные дела — женский гандбол и бег на шестьдесят метров. Вчера снимали футбол во дворе Магдебургской казармы. Для таких больших эпизодов я беру обе камеры. Мы получили несколько великолепных планов. После монтажа ни один человек не заметит, что в тесном дворе вообще-то совсем нет места для игры в футбол. А я даже использовал тесноту. Заставил одного игрока вбежать прямо в ряды зрителей. Где совершенно случайно сидела красивая девушка, об которую он смог затормозиться. Это выглядело абсолютно естественно.

Вечером Ольга сказала мне:

— Что-то ты уж очень довольный.

— Я сегодня столкнулся с несколькими проблемами, — ответил я.

Не было нужды ей что-то объяснять. Проблемы, которые поддаются решению, благотворны. Силы отнимают только нерешаемые.

С этим фильмом то и дело возникают трудности, о каких бы в жизни никогда не подумал. Как вчера на съемках заседания совета старейшин. Мне выдали целый список знаменитостей, и каждого необходимо было показать крупным планом. Но для такого количества слушателей речь Эпштейна была слишком коротка. Не мог же я монтировать лица с интервалом в секунду. Или продолжать показывать слушателей, когда выступающий давно уже сел на место. Было только одно решение: продлить речь. Подумаешь, всего и делов. Но Эпштейн решительно отказался добавить хоть один слог под свою ответственность. Потому что текст был взят у самого Рама. В конце концов я уговорил его сказать две фразы из старой, тоже завизированной, речи. Что-нибудь вроде «единая еврейская позиция — во всеобщей ответственности каждого отдельного человека». В общем, бла-бла-бла, которое ничего не значит и поэтому подходит ко всему. Ни одна душа не заметит, что этот кусочек взят из другой речи.

Назад Дальше