С этим фильмом то и дело возникают трудности, о каких бы в жизни никогда не подумал. Как вчера на съемках заседания совета старейшин. Мне выдали целый список знаменитостей, и каждого необходимо было показать крупным планом. Но для такого количества слушателей речь Эпштейна была слишком коротка. Не мог же я монтировать лица с интервалом в секунду. Или продолжать показывать слушателей, когда выступающий давно уже сел на место. Было только одно решение: продлить речь. Подумаешь, всего и делов. Но Эпштейн решительно отказался добавить хоть один слог под свою ответственность. Потому что текст был взят у самого Рама. В конце концов я уговорил его сказать две фразы из старой, тоже завизированной, речи. Что-нибудь вроде «единая еврейская позиция — во всеобщей ответственности каждого отдельного человека». В общем, бла-бла-бла, которое ничего не значит и поэтому подходит ко всему. Ни одна душа не заметит, что этот кусочек взят из другой речи.
Вот с такими вещами приходится возиться.
И потом сегодняшняя история с Заградкой. Она отняла у нас по меньшей мере целый час съемочного времени. Но я не мог поставить это ему в упрек. Он начинающий, и пока у него не так много опыта.
Мы как раз передислоцировались с Южной горы, где снимали спортивные сцены, и установили все необходимое для съемки в хозяйственном отделении. Но когда я хотел начать, оператора не оказалось на месте. Может, он заблудился по пути к Магдебургской казарме? Я послал за ним, и его разыскали. Он стоял на улице, опустившись на колени перед старушкой, упавшей замертво от голода. Как это бывает сплошь и рядом. Он вообще не мог понять, почему это событие никого не встревожило. Наверное, ждал кареты «Скорой помощи» и санитаров. Его невозможно было от нее оторвать, пока ее наконец не увезли на тележке для перевозки трупов.
Вот работает такой в «Еженедельном обозрении», а как только дело доходит до реальности, его механизм отказывает.
Ничего. Молодой еще. Что с него взять?
Вообще-то я ему завидую. Раньше бы и меня сразила мертвая старуха. Есть вещи, к которым невозможно привыкнуть. Хотя все равно привыкаешь.
Весь остаток дня он был рассеян и не мог сосредоточиться. К счастью, в программе не стояло ничего трудного. Плохое качество я себе позволить не могу.
Завтра мы снимаем только столярную мастерскую, а потом опять перерыв на несколько дней. Высокое начальство желает посмотреть отснятый материал. Я хотел бы при этом присутствовать. Чтобы Печены не мог сказать, что все это сделал он один. Но они сделали показ в Праге, и меня из Терезина не выпустили.
Если уж к ним кто попал, то попал.
Когда мы сюда приехали — прошло уже полгода, целая вечность, — мы и понятия не имели, что нас ждет. Конечно, мы не были так наивны, как старики, которые полагали, что на все свои сбережения они приобрели здесь квартиру и пожизненный уход. Но уж в том, что Терезин лучше других лагерей, мы не сомневались. Мы все были уверены, что попасть сюда было везением. В Терезин не ходили вагоны для скота.
Человек может точно знать, что его обманывают, — но все равно верит в то, что ему приятнее. Так уж мы устроены. Лишь с трудом нас можно разубедить в том, что мир устроен разумно. Что в нем есть правила.
Еще на пропускном пункте мы уговаривали себя, что бесконечное ожидание и каверзы — это результат плохой организации. А удар в живот — просто срыв. Когда нас потом повели на санобработку от вшей — у нас не было вшей, в Вестерборке их не водилось, — когда по дороге к Водным воротам кричали на нас и подталкивали прикладами, я все еще думал: это трудности первого этапа. Это пройдет.
И даже то, что мы с Ольгой получили спальные места в разных казармах — она в Дрезденской, а я в Гамбургской, — тоже нас не особо расстроило. В Вестерборке мужчин и женщин тоже размещали в разных бараках. Пусть люди теснились здесь еще кучнее, чем там, пусть «накладка» была плотнее, пусть лежать приходилось чуть ли не в обнимку с соседом — м-да. Ну ничего. Все это можно было как-то уместить в голове.
Первый обед — вот был шок. Не только для меня с моим вечным голодом. С Ольгой было то же самое. То, что тут зачерпывали из ведер, в Вестерборке выплеснули бы как помои. Уж мы не были избалованы, видит бог. Но к первой здешней еде мы не смогли притронуться.
Сегодня мы на нее набрасываемся. Голод сильнее отвращения. Как в старом анекдоте: «Мне, сударь, в вашем ресторане не нравятся две вещи. Во-первых, еда совершенно несъедобна. Во-вторых, порции слишком маленькие».
Ха-ха-ха.
Не есть досыта и голодать — разница между этими двумя состояниями такая же, как между болезнью и смертью.
Оглядываясь назад, та первая терезиенштадская трапеза была еще одной из лучших. Питательной. В день каждому давали к супу клецку. Сегодня мы знаем, что она должна весить девяносто граммов, но с первого взгляда видно, что они опять уменьшились. А тогда мы их приняли за гарнир.
И первый случай смерти от голода, с которым мы столкнулись, приняли за несчастный случай.
Надо было бы показать в фильме тележки для трупов. Они выдерживают езду наперегонки. Ведь Рам хочет, чтобы здесь было побольше спорта.
Мы не сразу поняли, каков Терезин на самом деле. Что он собой представляет. Опять же виной тому были не те костюмы. Арестанты в пиджаках не кажутся убедительными.
И потом ведь на какое-то время стало лучше. Я попал в список знаменитостей, и нам выделили каморку. Тогда мне казалось это само собой разумеющимся. И лишь потом я понял, какой это подарок, что я могу жить вместе с Ольгой. Какое преимущество. Требуется время, чтобы подогнать свои претензии под терезинские мерки. Чтобы усвоить, что запрещенные сигареты — не удовольствие, а валюта для черного рынка. Что можно есть и подгнивший картофель. Это вредно, говорит д-р Шпрингер. Но голодная смерть еще вреднее. Будучи новичком, всего этого еще не знаешь. Поэтому самый козырный номер в «Карусели» — это «Терезинские вопросы». Люди всякий раз покатываются со смеху над наивностью новоприбывших. «А надо ли мужчине, позвольте вас спросить, при выходе на люди вечерний фрак носить? — Наряды здесь, как знаешь, на всякий вкус и цвет. Вот муж мой — поглядите, на нем лишь брак надет».
Ха-ха-ха.
Лео Штраус и впрямь попал своим текстом в яблочко. Если кто-то здесь живет на неделю дольше другого, то чувствует себя стреляным воробьем и по отношению к новичку испытывает лишь презрение. Обращается с ним, как когда-то ветераны нашей роты обращались с нами.
Привыкнув к Вестерборку — а привыкаешь ко всему, — мы должны были сперва усвоить, что у страха здесь совсем другой ритм. Что не обязательно должна пройти целая неделя до следующего транспорта. Иногда уходят подряд сразу три. А потом опять долго ни одного. Самые умные люди уже пытались постичь логику, по которой они там — в комендатуре? В Праге? В Берлине? — формируют расписание поездов. Логики нет. Нет смысла.
Только когда поймешь это — становишься настоящим терезинцем.
Я здесь почти столько же, сколько и Рам. Он тоже приехал сюда в феврале. Из Праги, где он — мы знаем о нем все — был каким-то счетоводом в униформе. Может, и не исправлял финансовые отчеты, не отмечал галочками квитанции в подтверждение накладных расходов, но уже и там отвечал за то, чтобы цифры сходились. Раньше велся учет грузовиков, униформ или чего там еще. Сейчас счет ведется только людей.
Нет, не людей. Жидков.
Если подумать, все высокие нацистские чины, которых я знал, были такими же счетоводами. Обывателями управления. Людьми, которые вешали за дверью кабинета плечики для одежды. Чтобы мундир не мялся, когда они его снимают. Которые отказываются подписывать смертный приговор, если секретарша допустила в нем опечатку. Сплошь владельцы театральных абонементов. Им все равно, что стоит в программе, лишь бы у них было забронировано место. Не в самых первых рядах и не в государственной ложе. Но и не на галерке, где сидит простонародье.
Стоячие места — это всегда для других. Где так много вождей и начальников, должно быть еще больше подчиненных. Людей, которые марают руки. Тем, кто живет в бельэтаже, нужен тот, кто будет таскать для них уголь. Но к себе в гостиную они его не пригласят. А то хороший диван испачкается.
Каким был бы Эфэф, если бы он нес службу здесь? Скорее всего, он этого избежал, поскольку староват. Если, конечно, его не зацепили ложкой, выскребая со дна кастрюли. Он был бы суперправильным, в этом я уверен. Таким, перед которым нужно срывать шапку с головы за три шага до того, как поравняешься с ним. Но не злой. Не драчун. Разве что того потребуют служебные инструкции.
С маленьким Корбинианом они бы нашли общий язык. Он пригласил бы Корбиниана к себе, в его-нашу квартиру на Клопштокштрассе, усадил бы в удобное папино кресло, предложил бы ему сигару со словами: «Угадайте, камрад, кто жил здесь раньше?» И Корбиниан бы ответил: «Я хорошо знал Геррона. Не знаете ли, что с ним стало?» Оказалось бы, что оба не знают. На самом деле это было бы им не особенно интересно.
А к драчунам и садистам они испытывали бы лишь презрение. К таким людям, как Клингебиль из Схувбурга или Йоккель, который ввел свой режим здесь, в Маленькой крепости. Разумеется, Корбиниан тоже бьет, но сугубо по службе. В учебных целях. Бить просто так, без поручения, ему бы и в голову не пришло. Это был бы непорядок.
Может быть, основная причина в этом. Начало всего. Порядок. С мировой войной он нарушился. Больше нет кайзера. Непонятно, где верх, где низ. Деньги больше ничего не стоят. Против этого они все еще борются. Впредь больше ничего не должно меняться, и поэтому они хотят тысячелетний Рейх. Поэтому и мечтают о единой Европе без путаницы множества стран. С единой картой страны, на которой все единообразно коричневое. Упорядоченно. В «Майн кампф» они прочитали, кто виноват в хаосе, и теперь заново все выстраивают в ряд. Учредили Терезин наподобие станции обработки от вшей, а мы играем роль паразитов. У них появилась для этого настольная книга, и теперь все будет отработано. Параграф за параграфом.
Все успокоится, когда на это поступит указание свыше.
Когда Рам заканчивает рабочий день, в этом я мог бы поклясться, когда работа сделана и дань товариществу тоже отдана — за пивом или за парой пива, — он идет домой и читает хорошую книгу. «Миф ХХ века, или От Императорского двора к Рейхсканцелярии». Именно то, что много дает человеку в жизни. Потом он ложится в постель и сразу засыпает. Спит без кошмаров. Самое большее — подскочит, если вспомнит, что забыл завести будильник.
Аус дер Фюнтен в Амстердаме был такой же. Образцовый бюргер, который знает, как надо. Если в театре идет представление, надо идти на цыпочках, а евреев, состоящих в смешанных браках, надо кастрировать. Все по одной причине: ради порядка.
Сейчас уже наверняка есть свастичная книга правил хорошего тона. Возможно, сочиненная Гертрудой Шольц-Клинк, госпожой рейхсфрауенфюрерин с косой, уложенной вокруг головы короной. Книга, по которой можно справиться о правильном поведении во всех случаях жизни. Что надеть, когда идешь присутствовать на казни, и тому подобное. А в гражданской одежде ходят в кабаре.
Геммекер такой же счетовод. Хвастливого сорта. Это известно. Дома он целый час размышляет, сколько чаевых дать кельнеру, а в ресторане делает вид, что ему не важно — одной маркой больше, одной меньше. Считает себя бравым Леберманом, когда покупает бумажную розу у лоточницы. В Кадеко такой тип заказывал самое дешевое шампанское и потом, наливая, держал бутылку так, чтобы этикетку не было видно. Чтобы люди за соседним столиком думали, что он может позволить себе настоящее вино. Теперь он шлет своим еврейским марионеткам за сцену французский коньяк. С военными трофеями легко козырнуть.
Сплошные счетоводы. Говоришь им желательный результат, и они его тебе обязательно подгонят. Сложением или вычитанием — им безразлично. Только нельзя подглядывать в их бухгалтерские книги.
Рам — мастер такого креативного счетоводства. Его послали в Терезин, чтобы он скорректировал баланс. У его предшественника, должно быть, не хватило для этого фантазии.
В Бабельсберге они иногда устраивали экскурсии по павильонам — для прессы или для денежных мешков. И тут всегда возводили эту дверь — шедевр декораторского цеха. Выглядит так, будто через нее можно пройти, но она лишь нарисована. Всякий раз производит на экскурсантов неизгладимое впечатление. Рам устроил нечто подобное. Еще лучше. Он не стал потом выдавать, что все, что здесь было осмотрено, лишь обман зрения. При том что розовые кусты, посаженные перед акцией лакировки действительности, были в тот день единственным неподдельным предметом. Господин комендант лагеря выдал делегации Красного Креста за действительность не одну фальшивую дверь, а всю студию целиком. И они на эту удочку попались. Отто был прав: самая большая ложь всегда самая эффективная.
Делегаты полагали, что они сами выбирают путь по городу, но при этом экскурсия была схореографирована как балет. И направлялась совершенно незаметно.
— Вытяните карту, любую, — говорит фокусник. А в конце у вас в руках всегда оказывается именно та, которую он для вас подготовил. Они следовали дорожным указателям, которые были расставлены всюду. Красиво вырезанные и расписанные «К кофейне», «К парку», «К игровой площадке». Как будто в Терезине кому-то нужны дорожные указатели «К санобработке от вшей», «К сортиру», «К поезду на Освенцим».
Два дня назад мы достали эти таблички из хранилища и сняли для фильма. Успешные номера повторяют на бис.
Представителей Красного Креста, надо сказать, тоже нетрудно было обвести вокруг пальца. Ремондо, который научил меня фокусу с яйцами для «Голубого ангела», рассказывал, что для своего номера высвобождения из пут он предпочитает вызывать из зала в качестве ассистента какого-нибудь умника. Потому что таких легче всего провести. Кто убежден, что его не обманешь, попадается на первую же удочку. То же было и с делегатами Красного Креста.
Им даже в голову не пришло, что все те милые учреждения, которые им показывали — аптека, мясная лавка, музыкальный павильон, — лишь кулисы, установленные на один этот день. Они бы не додумались, что можно иметь банк и банкноты, но не иметь денег.
Рам даже позволил себе собственную шутку. Господин директор банка Поппер получил портсигар, наполненный сигарами, и должен был предлагать их делегатам. Именно Поппер, отсидевший четыре недели в карцере как раз за курение, запрещенное здесь. По доносу Хайндля, самого коварного из всех эсэсовцев. Во время визита Красного Креста Поппера возили по Терезину на «Мерседесе». И за рулем сидел Хайндль. Потом в офицерском клубе они покатывались над этим со смеху. Могу себе представить. Этот шум послепремьерного празднества, когда сценическая лихорадка уже позади и все почти-катастрофы находишь смешными.
То была и впрямь хорошая инсценировка. «С любовью к деталям», как было бы написано в театральных рецензиях. Повесить на здание вывеску и одним этим объявить его школой, хотя никакой школы там и в помине не было, — до такого надо додуматься. И таких «школ» у нас было сразу две. Одна для мальчиков, другая для девочек. Потому что педагогически это гораздо правильнее. Правда, во время визита Красного Креста обе школы были закрыты из-за каникул, к сожалению, к сожалению. Делегаты не вдавались в расспросы.
Но спокойно могли бы и спросить. Не важно о чем. Ответы были все наготове, горячие, только со сковородки. Эпштейн зубрил цифры так, что голова у него дымилась. Фальшивые цифры, разумеется, но если их сложить, получался правильный результат. Рам хороший счетовод.
И хороший режиссер. Одной из самых трудных в кино является съемка проездом камеры, где всегда в нужный момент в кадре появляются нужные люди. С этим он справился. Было прекрасно организовано. В столовой — как раз, когда вошла делегация, — накрывали на стол. Из пекарни — именно в тот момент, когда они свернули за угол, — привезли и выгружали свежий хлеб. В общественном клубе точно к их прибытию начался финал «Брундибара». Все было готово и началось по сигналу.
«Брундибар». Хорошенькие детки всегда оказывают на публику сильное воздействие. Представители Красного Креста были от них в таком восторге, что один из них сказал Раму: «Этот чудесный детский хор вам ни в коем случае нельзя разъединять!» Рам им это обещал. И сдержал слово. Весь хор он отправил в Освенцим на одном поезде. Подрастающих всегда достаточно. Для фильма мы как раз только что сняли сцену из «Брандибара». Тот же самый финал, только с новым составом. Я и сам был задействован в тот лакировочный день — с «Каруселью». Если бы они вошли, я должен был в этот момент запеть песню Мэкки-Ножа.
Таково было указание.
Но до нас тогда так и не добрались.
«Карусель», как и фильм, находится в ведении Отдела организации свободного времени. Который, в свою очередь, подчиняется совету старейшин. А тот подчинен Раму.
Организация свободного времени. Слово из гетто, которое должно просто таять на языке.
Свобода. Время. Организация.
Мы здесь все жутко свободны, в Терезине. Свободны обзавестись вшами. Свободны сдохнуть с голоду. Свободны получить дизентерию и изойти в сортире кровавым поносом. В этом нам никто не дает никаких предписаний. В этих вопросах мы можем вести себя, как нам заблагорассудится. Время у нас тоже есть. До ближайшей болезни. До ближайшего эсэсовца в дурном расположении духа. До ближайшего транспорта. И все это мы можем организовать. И даже должны организовать. Художественно. Потому что Рам хочет что-нибудь вписать в рубрику «Культурная деятельность», а рубрика — важная часть в его счетоводстве. В которой и я занимаю свое место после запятой.
На второй мой день в Терезине меня позвали в Магдебургскую казарму. К д-ру Хеншелю. Приятный пожилой господин с печальным ртом. Влажные глаза за круглыми очками. Как будто он вот-вот заплачет. Костюм-тройка с галстуком. Очень корректный. Говорит тихо и глядит при этом мимо тебя. Но он знает точно, чего хочет. Раньше — в старые добрые времена, как это всегда называл Отто, — он был преуспевающим адвокатом. Теперь он член совета старейшин.