...держать ее в объятиях, что держать лозу виноградную, гладкую поначалу, а потом, прямо под руками, цветы дивные, неизвестно откуда взявшиеся, распускающую... цветы опьяняющие, возбуждающие, ярко-оранжево-зеленые, плавающие в мозгу и теле подобно наркотику... и наступает радость, и превращаюсь я весь в орган, испытывающий наслаждение высшее, музыкально-эротическое, божественно спазмирующее в голове и животе... и звезды извергаются... и человек мыслящий перерождается в человека чувствующего... без прошлого... контуженного... не оружием вражьим, а счастьем, данным нежданной, невозможной женщиной...
...невозможная Ниндзя моя, японочка древнерусская, казачка с еврейскими корнями... все переплелось в ней, чтобы с ума меня свести... отрешенностью и участием... чем отрешеннее смотрит, тем горячее участвует... понимает ли сама, что делает, или инстинкт за нее всю работу работает?.. работу, переходящую в «еть», в «уд», в сказания Гильгамешей каких-нибудь... Ариадна, плетущая нить в помощь Улиссу своему... женщина, спасающая меня от меня самого, отдающая себя и собой благословляющая...
...все мечтают о такой женщине, а у меня она есть...
...и опять уснул я...
...и опять проснулся...
– Ты чего это стихом заговорил, на манер древнерусский? Никак изгоя Сорочина начитался?
Я вздрогнул – имя мне не понравилось. Наверное, Сорокина, писателя модного. Его и вправду начитался накануне, с его опричниками оглашенными... вечно путает она все, Ева-девица... толкает меня в пучины огненные, беспросветные, расхристанные... погружаюсь я с удовольствием в сон живительный, отдохновенный, буль... буль... енный... енный...
...с утра, в фартучке моем на голое тело поднос на живот мне ставит – на нем кофе черный, по-турецки сваренный, сладкий-пресладкий, и хлеб поджаренный, с кусочками сыра соленого... и сама садится, скрестив ноженьки, на постель мою, на самый краешек... смотрит, смотрит на меня, как завороженная, а рука блудливо под поднос ползет – проверить, все ли на месте... а там не только на месте, но еще раза в три поболе, потолще, позабористее...
– Ой, ей-ей, – говорит, – писателишка! Поняла я теперь, чем вы пишете – не перо у вас, а бревно настоящее, даже жаль его на слова растрачивать. Ну-ка, натравим-ка его, свежевздыбленного, на мохнаточку! В пасти розовой сладковспененной доведем его до брожения. До брожения-извержения, синим пламенем сладкоогненным. И запустим его вертушкою в живот мой развороченный...
...и опять уснул я...
...и опять проснулся...
Продрал глаза окончательно. Поднос с недопитым кофе стоял на полу, Нина спала, посапывая, у меня на животе. Судя по всему, сон у меня, в его парадоксальной стадии, полностью смешался с действительностью. И разделить их не было никакой возможности. Да и надо ли?! Может, всегда так будет. Если это только сон, я готов никогда не просыпаться. Если действительность – никогда не спать.
Утром Нина вошла на кухню, где я готовил завтрак, свежая после душа, с влажными волосами, стоящими дыбом на макушке, в моей белой льняной пижаме, такой большой, что выглядела она в ней как карандаш в стакане. Андрогин во всеоружии свежемужской женственности.
Я обернулся к ней от плиты, где жарились овсяные оладьи, и подмигнул. Она подошла ко мне сзади, обняла за талию и поцеловала в затылок.
– Мужчина у плиты выглядит очень сексуально, – сказала она.
Потом села за стол, где ее ждал только что выжатый лимонный сок, разбавленный горячей водой с ложкой меда. Выпив залпом, она потянула носом воздух, принюхиваясь. Встала и вышла в гостиную.
Вернулась.
– Кота нужно немедленно кастрировать – он начал метить, – сказала она.
В этот момент наглое отродье, услышав, что о нем говорят, и почувствовав запах готовых оладий, вбежал на кухню.
– Урр-мя... – поприветствовал он нас, потягиваясь всем телом. Он задрал голову горгульи и принюхался, точно как Нина только что, и, встав на задние лапы, попытался вскарабкаться по знакомой ему пижаме вверх.
– Ну вот еще, я тебе не дерево. – Нина стряхнула кота с ноги и, нагнувшись, подхватила на руки.
Они поцеловались – она его в лоб; он ее, ласково и осторожно прикусив за нос.
Я в умилении наблюдал.
– Всю ночь бестия спит между нами, как будто на своем законном месте. Его даже наши объятия не беспокоят – он пережидает их как временное неудобство. Удивительная неделикатность, – сдвинула брови Нина.
– Это не неделикатность, это ревность. Я бы на его месте делал то же самое. Но теперь я понимаю, почему ты хочешь его кастрировать. Ни за что! Лучше уж меня! – сказал я твердо и поставил тарелку с оладьями и чайник с только что заваренным «Марко Поло»[6] на стол.
Она посмотрела на меня оценивающе, через стол.
– Ты хотя бы углы не метишь, – констатировала она.
– Могу начать в любую минуту. Из солидарности.
Нина положила себе на тарелку оладью, а сверху, горкой, полную ложку земляничного джема. Отправив сооружение в рот, с наслаждением принялась жевать, запивая чаем.
Я любовался Ниной как произведением искусства. Удивительное дело, другая на ее месте наверняка бы меня раздражала. А в ней даже в такой прозаический момент усматривалась царская отстраненность, которую я ценил в женщинах – Princesse lointaine. Как ей, Принцессе Грезе, там? В столице нашей Родины, на «Метрополе»? «Откуда вы, девушка?» «С „Метрополя“. Святая истинная правда, по Розенталю проверенная – с... Муаровая моя, из бизешных кусочков-сколочков сложенная.
– Не ешь много сладкого – растолстеешь, – сказал я на всякий случай моей принцессе.
Нина ухмыльнулась.
– Не завидуй, – сказала она, принимаясь за следующую порцию.
На самом деле я ей ужасно завидовал. Мне приходилось следить за каждым килограммом, чтобы не отрастить живот и не позволить усохнуть младшему брату. Нина же могла есть сколько угодно, на ее теле это не отражалось. Правда, и не есть она могла сутками. Прихлебывала весь день зеленую японскую бурду, называемую чаем, и была довольна.
...и необходима мне как воздух... есть организмы, для которых кислород – смертельный враг... как вода – единственный элемент, без которого не может жить ни один живой организм... а ее тягучесть и поверхностное напряжение – это просто про мою черепашку Ниндзю...
– Ты кричишь по ночам и называешь меня папой, – сказал я как бы между прочим.
– Не ври! – насторожилась она, прищурив припухшие, цвета ореха глаза.
– Не вру. Мне неприятно, что ты и во сне подчеркиваешь нашу разницу в возрасте.
– Что есть, то и подчеркиваю, – ответила она беспощадно. – А ты, между прочим, сегодня во сне древнерусской вязью разговаривал. И все уговаривал меня снять фартучек.
– Модной литературы начитался, – смутился я. – Ты же знаешь, какой я впечатлительный...
– Знаю, – согласилась она и, вздохнув, посмотрела на часы. – Мне пора. Адониса забираю. Ты не решишься. А сделать надо – я как врач говорю. Если затянуть, и кастрация не поможет. У меня сегодня операционный день, – сказала она тоном, не терпящим возражений. – Приедешь за своим ненаглядным часов в пять.
Ниндзя ушла. А я поплелся наверх, в кабинет-скворечник, к компьютеру, к своим профессиональным обязанностям.
Но, прежде чем приступить, я, как всегда, подошел к зеркалу пококетничать с самим собой – прочесть вслух «молитву самозванца».
– Перед вами графоман действующий, как подвид графомана импотентствующего, – сказал я отражению. – И тот факт, что он так себя называет, самого факта графоманства не исключает. И еще... Безумствовать надо корректно, даже на бумаге (которая, несмотря на распространенное мнение, далеко не все стерпит). Иначе безумство, в котором подразумевается наличие пассионарного благородства, превратится в бытовое хамство.
Больше всего в игре в писательство я боялся, что кому-нибудь вздумается воспринимать меня всерьез. Чем сомнительнее фокусы провинциального мага, чем примитивнее шаманские штучки самозванца, тем больше он боится разоблачения.
Но, с другой стороны, писательство – игра в Бога. Любой пишущий чувствует себя более или менее приобщенным. Отсюда такое количество графоманов. И то, что тебя печатают, а тем более что твои книги пользуются спросом, только усугубляет ситуацию.
Поэтому просьба – не обольщаться.
Я к творческой интеллигенции не отношусь – та все время рефлексирует, размышляет о жизни и смерти, чем обрекает себя, заслуженно, на сплошные несчастья. У меня же цель – как можно меньше думать и как можно больше наслаждаться жизнью. «Уныние – грех» – это по Библии. «Единственное наше спасение от горестного состояния есть развлечение, но развлечение и есть самое горестное наше состояние» – это уже по Паскалю. Так где же, спрашивается, выход? «Выход – в отсутствии такового», – это уже я.
Важно, как говорят французы, assumer[7] самого себя. И конечно, верить, что однажды напишешь настоящую книгу, в которой каждая фраза будет иметь смысл, подсмысл и не-смысл, не противореча при этом ничему и доказывая нечто, в принципе недоказуемое. Сюжет этой книги не будет только слугой смысла, подсмысла и не-смысла. Он сам по себе явится шедевром. А книга целиком превратит читателя в персонажа и создателя произведения. Это творение докажет окололитературной шелупони, что СТИЛЬ существует. Разумеется, все это напишется изящно, иронично и трагично одновременно. И заставит мир содрогнуться. Не важно, от ужаса, восхищения или икоты.
Важно, как говорят французы, assumer[7] самого себя. И конечно, верить, что однажды напишешь настоящую книгу, в которой каждая фраза будет иметь смысл, подсмысл и не-смысл, не противореча при этом ничему и доказывая нечто, в принципе недоказуемое. Сюжет этой книги не будет только слугой смысла, подсмысла и не-смысла. Он сам по себе явится шедевром. А книга целиком превратит читателя в персонажа и создателя произведения. Это творение докажет окололитературной шелупони, что СТИЛЬ существует. Разумеется, все это напишется изящно, иронично и трагично одновременно. И заставит мир содрогнуться. Не важно, от ужаса, восхищения или икоты.
И я, перефразируя классика, смогу с полным основанием сказать «верьте мне», а не «веруйте в меня».
А пока...
«...Хорошо бы люди старели только перед смертью... А еще лучше после. Чтобы болезни и дряхление не вылезали на поверхность, пока человек дышит. Чтобы у каждого в загашнике хранилась волшебная картинка, как в книжке, которую я прочитала тайком от монахинь, про красавчика с черной душой, за грехи которого расплачивался его портрет. Желательно, чтобы за красивых и умных расплачивались глупые и уроды. Тогда планета была бы заселена совершенными созданиями и мои бедные глаза не видели бы столько убожества. Я бы играла в более совершенные игры и с более достойными партнерами.
И моя восхитительная головка не разрывалась бы на части. Блин. Блин. Блин. Леди так не выражаются, милочка. Ты же не хочешь всю оставшуюся жизнь чистить серебро на господских кухнях? Ну и терпи. Господь терпел – и нам велел. Монашки иногда говорили дельные вещи, черт бы их подрал. Драл. Драл. Драл.
Мы сидели в шикарном ресторане на берегу Женевского озера и ели какую-то рыбу из Красной книги, запивая холодным белым вином. Папашка любил водить меня в шикарные места.
Весь день до этого я шлялась по самым дорогим магазинам самого дорогого города Европы. Огромные пакеты со шмотками и обувью были отправлены в отель. Кроме пакетика, самого для меня дорогого, – там лежал купленный в антикварной лавке маленький пистолет, дамская штучка с инкрустированной рукояткой. Я присмотрела его давно, а сегодня выпросила в качестве сексуальной игрушки. К нему прилагались два миленьких патрончика.
Старый придурок весь день таскался за мной из бутика в бутик, держа свою золотую «Visa» в зубах. И чем больше я тратила, тем лучше у него становилось настроение. Видно, воображал, как я буду за все это с ним расплачиваться.
Когда дуры-бабы думают, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок, они метят слишком высоко. Правда, среди совокупленцев попадаются не только примитивные, но и снобы, вроде моего – книжки читают. Запаришься с такими. Приходится соответствовать. По крайней мере, на стадии жениховства изображать из себя не только сексуальную штучку, придаток к своей влажной улиточке, но еще и милую, ненавязчивую интеллектуалку. Книжки для этого читать не обязательно – достаточно покопаться в Интернете. Я всегда смотрю там на букву «К» – культура.
Накануне вычитала что один философ французский, де-ко-нструктивист (забыла, как зовут, что-то на «Д»), пришел к выводу, что «культура возникает на пути человечества от инцеста к онанизму». В подробности вдаваться не стала, но запомнила и взяла на заметку – мне в тему.
Выдала эту информацию своему толстопузику. Он ахнул от удивления. Оказывается, читал доходягу-интеллектуала – Жак Деррида зовут.
– Модный левак, утверждает, что первобытное райское состояние людей – это инцест, средством от которого стала мастурбация, – объяснил он. – Тебя-то как занесло в философские дебри?
– Так, книга под руку попалась... И вообще, ты меня недооцениваешь! – я обиженно надула губки.
Он чуть не расплакался от умиления.
– А ты что предпочитаешь? Инцест? Или мастурбацию? – поинтересовалась я игриво.
– Ни то, и ни другое, пока у меня есть ты, – он поцеловал мне руку, как особе из королевского дома.
Знал бы несчастный, что со мной он занимается и тем и другим.
Я в ответ ласково ущипнула его за щеку.
– Как там мой родничок? Свеж ли? Не хочет ли чего еще? – приговаривал мой распалявшийся сучок.
– Свеж... свеж... Сочится в ожидании... Хочешь в норку? – А сама подумала – есть норки, а есть отверстия, ведущие в ад.
Я огляделась – ресторан был полон жирных уродов (наверняка эрегируют, наблюдая за мной) и разнокалиберных разукрашенных теток. Они жрали и пили как перед концом света. Мой еще был не худший. Или я к нему попривыкла. По крайней мере, он больше глазел на меня, чем ел. Да и было на что посмотреть... Я была одета в короткую юбку, под ней, между прочим, стринги. Из-под юбки струились длинные ноги, не нуждавшиеся в каблуках. Сверху – полупрозрачная футболка от Армани. А под ней, между прочим, играли нежные грудки с вызывающе торчащими сосками. Завешена же эта соблазнительная картинка была ожерельем из жемчуга вперемежку с хрусталем, которое мы только что прикупили у Тиффани. Я сначала очень скромненько попросила купить только бриллиантовый крестик, на память о моих незабвенных монашках и годах, проведенных в монастыре, под присмотром моего главного жениха – Иисуса. Но он сказал, что это чудовищная пошлость и богохульство для верующего покупать крест – символ страдания, распятия и искупления, – усыпанный бриллиантами. Крест должен быть таким же простым, как и вера в Спасителя, – медным, деревянным, каким угодно, но только не драгоценным. А почему же тогда попы украшают свои толстые животы тяжеленными золотыми крестами? И чем выше сан, тем больше на нем бриллиантов?!
Мы остановились на ожерелье, которое примирило меня с отсутствием креста на шее.
И теперь бычьи рожи поворачивались в мою сторону, желая рассмотреть, что целомудренно прячется под водопадом жемчуга и хрусталя. А я развлекалась тем, что откровенно облизываясь, пожирала глазами Папашку и без остановки гладила его блудливую ручонку, разыгрывая на ней эротическую гамму. Он таял на глазах. И если бы сейчас я захотела получить третий глаз, он, не раздумывая, отдал бы свой. Только на кой он мне нужен, его выцветший бледно-голубой глаз? У меня в планах кое-что поинтереснее. А третий глаз у меня и так есть – между ног, между прочим. И между прочим, самый зоркий и самый острый. Прямо десница Божья.
Вообще-то, давно пора двигаться к заключительному аккорду. Побаловала его, и хватит. Он совсем готов. Самое время для экзекуции – влюблен, как студентик, одержим идеей меня осчастливить.
Только бы не проснулась жалость, все-таки родная кровь. Я не раз вглядывалась в его лицо, особенно когда он спал, пыталась найти сходство с собой. Никаких явных родственных черт. Разве что большой рот. Говорят, это свидетельствует о щедрости души. Но мой рот был отверзшимися вратами рая. Папашка же – просто губошлеп. Я находила его туповатым, особенно для его профессии. Адвокаты в моем представлении – ушлые типы. Мой же доверчив, сущий ребенок. Радовался малейшему вниманию с моей стороны и был щедр, как новорусский олигарх. Да, характер у него явно не в меня. Вернее, мой характер – не в него. Я воительница, соблазнительница, вершительница судеб. Это от мамочки. Я хорошо помню, как она колошматила меня за малейшее непослушание. И привязывала за ногу к кровати таким хитрым узлом, что его никакой матрос не развязал бы, – знала мою склонность к побегам. Правда, она не забывала оставить еду и питье, а также ночной горшок в пределах досягаемости. А сама шлялась в попытке устроить свою жизнь. Или добыть дурь. А когда я чуть подросла, ко всему перечисленному ассортименту она перед уходом включала телек, оставляя пульт в мое распоряжение, – то-то я насмотрелась недозволенного. Вот это и есть настоящая свобода. Так что нечего удивляться, что, когда я попала к монашенкам, про жизнь я уже знала практически все. Телевизор, господа, – неисчерпаемый источник знаний и самый лучший воспитатель на свете! Был, пока я Интернет не освоила.
А трахаться мне с ним, честно говоря, нравилось – нежный такой, ласковый, все тело мое изучил как топографическую карту, занимался им часами, знал, где таятся островки счастья, крошечные взлетные посадки для старта атомных боеголовок в космос. Я тоже ему не уступала, играла на нем как на послушном инструменте – пьяно, крещендо, декрещендо, пьяниссимо и полная какофония на духовых (особенно я любила дуть в его отлично настроенный саксофончик, нажимая сразу на все кнопочки и не давая передышки ни на секундочку). Недаром монахини заметили мои выдающиеся музыкальные способности. Я всегда, всегда была готова приласкать его и погладить. В районе финансирования. Такое нежное межреберье, под внутренним карманом пиджака. И нашептывала при этом, что его замечательный многоярусный орган-орга2н – только аппендикс бесконечного космоса его души... Ну, или что-то в этом роде.
Баловал он меня нещадно, ничего не жалел, возил в самые красивые места, селил в самых шикарных отелях, в ювелирных магазинах деньги оставлял немереные.