в ботах - Наталия Соколовская 3 стр.


Соседи, кто мысленно, кто рюмочкой, Илью Николаевича помянули, светлый был человек, а с Глафирой как-то сообща перестали разговаривать. Но упорная Глафира делала вид, что ничего не случилось, лезла ко всем без мыла, и все скоро стало как обычно: она шумно, еще издалека здоровалась, ей волей-неволей отвечали, и только Латышев проходил, опуская глаза, точно Глафиру не видел.

Вот и сейчас, сидя за столом напротив Глафиры, Латышев старательно обходил ее взглядом. Но так Любе даже удобнее было им любоваться. Доктор Латышев, которому Люба с самого начала симпатизировала, сидел вроде рядом с женой, а вроде бы и отдельно, и когда рукав его мягкого темно-синего свитера случайно касался Зинаидиного остро выставленного локтя, доктор осторожно отодвигал руку. «Так ей и надо, Зинке», – думала Люба, неприязненно разглядывая складочки на гусиной шее и жемчуг в три нитки, которым Зинаида эти складочки пыталась прикрыть. Потом, чувствуя, что взгляд ее злит Зинаиду, Люба специально сосредоточивалась на Зинаидином носе с крупными порами зрелой женщины. Поры эти никакая пудра замаскировать не могла. Люба знала, что Зинаида ее презирает и говорит про нее гадости и Глафире, и всему подъезду, и знала, что Глафира никогда не защищает Любу от Зинаидиных нападок. А чего ей защищать? Дружба с докторшей куда как знатнее дружбы с дворничихой. К тому же обе они по торговой части, только одна в прошлом, а другая теперь. А уж эти-то всегда общий язык найдут, ясное дело. «Вот доктора жаль, – опять думала Люба. – Охомутала его Зинка, а он все равно как неприкаянный. Разве ж такая должна с ним быть… С ним должна быть такая, такая… – Люба так и не нашлась с определением. – И Танька, паршивка, бегает мимо, никогда не поздоровается, и не дочь ему вовсе она, все это знают, а ему бы своих, как хорошо бы было… Ну, только уж не от этой мымры Зинки, это только породу портить, да и куда ей уже, стара для детей-то…»

Потом, цепляя вилкой что-то вкусное с орехами и темно-алыми зернами граната, Люба стала размышлять, чем это ей доктор Латышев нравится. Ничего словами объяснить она не могла даже себе самой, но чувствовала, что прикоснуться к Латышеву ей очень хочется, ну, просто потрогать его красивую, с выступающими прожилками руку, спокойно лежавшую на столе.

На днях Люба слышала, как Августа Игнатьевна, возвращаясь из магазина с Муськой, сказала:

– В Латышеве есть стиль, и к тому же Латышев добрый. А это, знаете ли, главное в мужчине. Вот бы вам такого мужа.

Про «доброту» Люба была согласна. А насчет «стиля» она не очень-то поняла, но теперь, вспомнив, с какой интонацией были сказаны эти слова, чуть не поперхнулась гранатовым зерном. «Вот стерьва, – задним числом возмутилась Люба, через Гошу и Эмочку неприязненно косясь на аккуратную парикмахерскую укладку Августы. – Старуха, а туда же. Это Муське-то мужа? Да еще такого, как доктор?!»

Видно, пожелание было сделано от души. Пусть не сразу, но образовался у Муськи инженер Юра из пятого подъезда. И ходить-то далеко не пришлось. Юра из пятого разводился с женой, Муськиной приятельницей, между прочим. Их девочки сначала ходили в один детский сад, а теперь вместе заканчивали школу.

Сердобольная Муська почему-то записалась в утешительницы Юре, а бывшую приятельницу стала называть «злыдней». Несколько раз Люба наблюдала, как Муська и Юра вместе идут от метро, возвращаясь с работы. Ясно было, что при такой опеке Юра после развода в холостом состоянии долго не продержится.

Сама Люба никаких поводов для сплетен долгое время не давала. И вообще, думать о всяких глупостях ей было некогда: за день она так ухайдакивалась, что дома валилась замертво в кровать. Разбитных сантехников, столяров и электриков из жилконторы Люба в упор не замечала, а на улице с ней заигрывать никто не рисковал: повязанный по самые брови платок, метла или же, смотря по сезону, лом для колки льда или лопата отбивали охоту знакомиться и у самых неразборчивых донжуанов.

Последнее, что побывало в Любиных нежных местах, были та самая злосчастная спица из Люськиного вязанья да петлеобразный нож, которым ей делали чистку в «птичнике».

Как-то во время очередной посиделки с водочкой Глафира, увлекшаяся любовными воспоминаниями, случайно обнаружила, что Любино лицо полыхает стыдливым румянцем.

– Ты чего это покраснела? – Глафира подозрительно вглядывалась в Любу. – Ты, часом, не девка у нас?

Люба покраснела еще сильнее. Может, и вправду девка? Может, все позаросло-позарастало у нее за давностью лет? Вот только, поживя в городе, Люба перестала понимать, что хуже: быть «шалавой абортированной», как вопила ее мать, орудуя мокрым, туго скрученным полотенцем, или целкой в свои двадцать пять с хвостиком.

Когда Любе стало под тридцать и срок ее квартирной кабалы подошел к концу, она родила. Как Люба решила эту проблему, осталось для всех загадкой. Отца маленькой Зойки ни до, ни после ее рождения никто не видел. Да и само рождение ребенка оказалось для всех большой неожиданностью: последние месяцы беременности пришлись на позднюю осень и начало зимы, когда ходила Люба в необъятном стеганом ватнике. При этом работала она до последнего.

– Не иначе ветром надуло. Сквозняков-то вон сколько по двору гуляет, – объясняла с ухмылкой обиженная Глафира, потому что именно к ней, как к Любиной почти опекунше, шли с вопросами дворовые тетки, а она никакой достоверной информации предъявить не могла.

Но по всему выходило, что ребеночка Любка спроворила, когда ездила в майские праздники к себе на Псковщину, навестить деревенскую родню. Сделав этот расчет, Глафира успокоилась: необходимость в местных расследованиях отпала сама по себе.

В первую же неделю у Зойки собралось изрядное приданое: посудомойка Большая Тамара принесла сбереженные после дочки пеленки, распашонки и ползунки, все как новенькое. Тамара постояла возле плетеной корзины, где по первости «квартировала» Зойка, ласково погладила распаренно-красной рукой простынку возле кукольной детской головки, всхлипнула и тихо ушла.

Библиотекарша Алевтина Валентиновна, Глафира, Августа, супруги Поляны и Гоша с Эмилией, скооперировавшись, купили шикарную импортную детскую коляску. Тут уж действительно Глафира «тряхнула связями», потому что в магазинах в ту пору было хоть шаром покати.

Пьяницы Клавка с Лёней ничего не подарили, а только мелко, как китайские болванчики, синхронно кивали головами, бормотали поздравления и, кажется, крепко надеялись, что «молодая мамаша» сама поднесет им «как полагается». Люба дверь перед их носом закрыла и поставила квартиру на проветривание, предварительно упаковав Зойку в нарядный розовый комбинезон, персональный подарок Муськи.

Больше всех удивила Любу Александра Сергеевна Одинцова.

Люба закончила кормление, когда раздался звонок в дверь. На пороге стоял Аркадий Иванович с коричневым несовременным чемоданом в правой руке. Левой рукой он поддерживал Александру Сергеевну, грудь которой под пуховым платком заметно трепыхалась от одышки.

Аркадий Иванович положил чемодан на стол, торжественно поздравил Любу с новорожденной и удалился, сказав, что «скоро спустится за Алей».

Александра Сергеевна открыла картонную крышку, и Люба замерла: аккуратными стопочками в чемодане были разложены детские распашонки, чепчики, кофточки, платьица, трусики и маечки на возраст от нескольких месяцев до трех лет. И все ручной работы, с нежной прошвой и кружевами. Разложив подарки, Александра Сергеевна жестом остановила Любу, метнувшуюся было в кухню ставить чайник, и опустилась на стул.

– Не надо, Люба, я пойду скоро. А это… Это давно еще. Все надеялась, что врачи разрешат родить. Не разрешили. А так девочку хотелось. – Слезы, минуя впалые щеки, падали на платок, цеплялись за пух, застревали в нем, и Александра Сергеевна осторожно, как просыпавшиеся бусы, снимала их пальцами. – Сколько ж можно хранить… А тебе пригодится. Когда умру, что ж Аркаше возиться со всем этим.

Люба теребила край блузки, краснела, бледнела, не знала, что сказать.

– Тетя Аля, да вы не старая совсем… Это мужики мрут, как мухи, а мы… – Но тут Люба наткнулась на глаза Александры Сергеевны и со страху ляпнула что-то совсем несусветное: – Да вы не думайте, когда помрете, я за Аркадием Ивановичем присмотрю, вы не сомневайтесь…

Люба слизнула заползшую в угол рта слезу, зыркнула по сторонам. Никто не заметил. Доктор, опустив глаза, раскатывал хлебный мякиш на скатерти. Аркадий Иванович подкладывал вкусности на тарелку жены. «Не померла Александра Сергеевна, – подумала Люба. – Держитьсси. За воздух, видать, а держитьсси». Зинаида беседовала через стол с Августой Игнатьевной. «Единственная не пришла, – вспомнила прошлую обиду Люба. – А доктор пришел, не побрезговал».

Латышева Люба побаивалась. Тогда несколько секунд она столбняком стояла в дверях, прежде чем сообразила пригласить доктора в комнату. Латышев поставил на пол пакет с подгузниками и пошел в ванную мыть руки. Потом взял из корзины ребенка, развернул пеленки, потер ладонь о ладонь, чтоб теплые были, и осторожно, сверху вниз погладил персиковое тельце. Латышев проверил рефлексы и, подержав на ладони крохотные детские пяточки, сказал Любе, чтобы заворачивала.

– Хорошая девочка, здоровенькая. Береги ее. – И поцеловал Любу в голову, точно маленькую.

Когда стали накрывать к чаю, Люба с облегчением вздохнула. Значит, скоро можно будет уйти. Но тут заговорили про дороги возле домов, про то, что они грязные, разбитые совсем и вечером в темноте можно покалечиться. Люба вскинулась, приняла на свой счет, всё же ругали вверенную ей территорию. Она стиснула вспотевшие мигом ладони и громко, на весь стол, сказала:

– Так что ж, каждый должон под ноги смотреть. А в грязь-то влябатьсси всюду можно! – и в наступившей тишине замолчала испуганно.

Зинаида глянула многозначительно на Августу Игнатьевну, Глафира пнула Любу коленом под столом, а Муська, глянув косенько, сладкой скороговоркой подхватила:

– И правда, грязи всюду полно, убирай не убирай, дороги такие. Вот я Лерочку в садик водила, так все на руках несла, иначе по пояс грязным ребенок в группу приходил. В школу повела, так то же самое, обувь просто горит, а брючки снашиваются на штанинах прямо в бахрому. А у поворота на большую дорогу так и вовсе всегда лужа никогда не просыхающая, слив там испорчен, что ли…

На Муськиных словах про лужу чокнутая библиотекарша Алевтина Валентиновна беспокойно дернула плечом, зловеще хохотнула и, тоже впервые за весь вечер, подала голос:

– Про лужу это когда еще сказано было. Была эта лужа, есть и будет. На том стоим.

И Алевтина опять замолчала, сосредоточенно пересчитывая чаинки в чашке.

Насчет лужи толком никто и не понял, когда было сказано, что именно было сказано и кем было сказано. Только Гоша с Эмилией встрепенулись и хором объяснили что-то про русского классика Гоголя.

Люба Мусину помощь оценила, но виду не подала, много чести. Однако вздохнула посвободней: на нее никто уже не обращал внимания.

А скоро начали расходиться. Муська услужливо предложила помочь вымыть посуду: «Народу-то было сколько, и три перемены тарелок, и такой шикарный стол, настоящий кавказский», – частила Муська, но ее помощь не понадобилась, потому что Офелия с Наташей все под шумок перемыли и осталось только чайное, а это уже совсем легко.

Разошлись во взаимных благодарностях. Гости благодарили за приятный вечер, хозяева тоже благодарили за вечер, а еще за «памятный подарок»: от всего подъезда была торжественно вручена высокая, играющая крупными гранями хрустальная ваза для цветов, Августа с Муськой ходили выбирать.

Про лужу посреди дороги Алевтина Валентиновна как в воду глядела. Когда, спустя два года, дорогу возле дома наконец-то закатали новым асфальтом и соседнюю тоже закатали, то на их стыке, в том же месте, опять образовалась лужа. Солидная, метра три в ширину, только в самую жаркую жару подсыхающая. И как Люба ни старалась, а ничего с лужей поделать не могла, потому что именно на эти три метра у дорожных ремонтников не хватило гравия.

И если с лужей все осталось как было, не лучше и не хуже, то с предсказавшей ее Алевтиной стало совсем плохо.

Однажды в подземном переходе возле метро, у самых ступенек, ведущих к автобусной остановке, Люба застала Алевтину просящей милостыню. В том, что одинокая Алевтина пошла с протянутой рукой, ничего особенно удивительного не было. Размер пенсии, растущая квартплата и дороговизна лекарств и продуктов к этому подталкивали.

Интересно было другое. В руках Алевтина держала фотографию с изображением двух мужчин. Один, постарше, был с темными волосами, свисающими усами, в немодной рубашке-косоворотке и в шляпе. Другой, помоложе, в военной форме странного образца, был светлоглазым, с мягким овалом лица и нежно улыбающимся ртом. Все это Люба хорошо разглядела, потому что долго стояла поодаль, в снующей толпе, и наблюдала за происходящим. Наверное, погибшие муж и сын, решила Люба и сочувственно вздохнула.

На Алевтине было чистенькое платье в мелкий цветочек, с белым отложным воротничком, белые носочки и туфли на плоском каблучке. Наряд ее довершали нитка янтарных бус и круглая соломенная шляпка в тон бусам.

Народ реагировал на Алевтину по-разному. Кто-то проходил мимо, не обращая внимания, кто-то проходил и улыбался, иные останавливались и, кивая на Алевтину, крутили у виска пальцем. Некоторые сочувственно качали головами. При этом очень многие подавали, и в основном десятирублевые бумажки.

Люба тоже достала из кошелька десятку и вложила ее прямо в сухонькую Алевтинину ладошку. Алевтина смиренно опустила глаза и Любу не узнала. При ближайшем рассмотрении Любе показалось, что фотография мужчин не просто фотография, а вырезка из журнала или газеты, наклеенная на картонку.

«Не иначе как в прессе про них писали», – уважительно подумала Люба, еще немного постояла и пошла.

В течение месяца Алевтину в роли нищенки наблюдали несколько жильцов, причем у разных станций метро.

Как-то вечером к Любе заглянула Глафира и сообщила, что Алевтина совсем умом тронулась: стоит с портретом поэта Есенина и милостыню просит. Люба спросила, а кто тот второй дядька с усами и в шляпе. И Глафира ответила, что второй тоже поэт, но не такой известный, Клюев называется. Есенина Глафира вычислила сама, хоть и с трудом: военная форма и отсутствие золотых кудрей с толку сбили. А вот поэта Клюева опознала по данному Глафирой словесному портрету Эмочка.

Августа Игнатьевна, старожил подъезда, сказала, что лицо погибшего в аварии Алевтининого мужа и лицо Есенина на той фотографии, которую предъявляла Алевтина городской общественности, чем-то схожи.

Спустя несколько дней к Алевтине была снаряжена «комиссия» из Глафиры, Зинаиды и вездесущей Муськи. Муська хоть и была вовсю занята личной жизнью с инженером Юрой, почти бывшим мужем Муськиной приятельницы, но время для культпохода нашла.

Любу не звали, она пришла сама. Все же дворник, и, значит, имеет право знать, что творится во вверенном ей доме.

Плохого никто не хотел, а хотели понять, что довело Алевтину до жизни такой: болезненное состояние психики или откровенная нужда. День был выбран воскресный: во-первых, дома все «члены комиссии», во-вторых, наверняка дома и сама Алевтина, нищенствующая только по будням.

Алевтина всех впустила и провела в гостиную. Следов явной бедности невооруженным глазом не наблюдалось. Обычное жилье проработавшего всю сознательную жизнь и вышедшего на пенсию члена общества: скромная мебель образца семидесятых (тогда еще были живы муж и сын Алевтины и в дом что-то покупалось), со стандартным посудно-рюмочным набором сервант, стол, покрытый бархатной бахромчатой скатертью, ламповый телевизор, допотопный бобинный магнитофон, аккуратно накрытый от пыли вышитой салфеткой… На стенах висели фотографии мужа и сына Алевтины. Несколько портретов украшали сервант, телевизор и комод. За стеклом в книжном шкафу тоже были портреты.

Алевтина смотрела светло, на вопросы про здоровье и вообще как дела отвечала положительно и внятно, только быстро-быстро разглаживала пальцами край скатерти да беспокойно подергивала плечом.

Когда Муська встала и, точно принюхиваясь, двинулась в сторону закрытой двери во вторую комнату, Алевтина сорвалась с места и с криком: «Не отдам! Не пущу!» – кинулась наперерез.

Спасать Муську ближе всего оказалось Глафире. Она прихватила буйную Алевтину со спины. Алевтина верещала, как пойманный в силки заяц, но противиться крепкой Глафире не имела сил.

На крики слетел со своего пятого этажа доктор Латышев. Он выдернул из Глафириных рук вконец обезумевшую Алевтину, а на вопли Глафиры, что надо «„скорую“ вызывать и везти Алевтину на Пряжку», приказал всем немедленно выметаться, «чтобы духу ничьего через секунду не было».

Благодетельниц как ветром сдуло, потому что в таком бешенстве сдержанного Латышева никто не видел, включая, кажется, и Зинаиду, которая, на правах жены, все же осталась. Доктор стоял посреди комнаты, прижав к себе плачущую Алевтину, и гладил седые кудельки на ее трясущейся голове. Все остальное подъезд узнал в пересказе Зинаиды.

Напившись лекарств, которые, предварительно изучив этикетки, принес из кухни Латышев, Алевтина немного успокоилась и заявила, что ничего предосудительного не делала, а книги все равно бы списали. И она впустила доктора и Зинаиду во вторую комнату, «кабинет мужа Саши». Там на стульях, диване, письменном столе и подоконнике в открытом и закрытом виде лежали книги, журналы и газеты, посвященные жизни поэта Есенина, причем некоторые были в двух-трех экземплярах.

Назад Дальше