А мне все еще грезилось, сначала наяву, а вскоре и во сне. Я устал и впал в то благодетельное забытье, которое есть приветливое предвестие смерти.
Не знаю, долго ли я спал, но странный шорох разбудил меня; я открыл глаза и еще явственнее услыхал его. Собака зашевелилась, приподняла свою прекрасную голову, вдохнула в себя струю воздуха и отрывисто, охрипло залаяла, как будто на дичь. Я опомнился и машинально протянул руку к ружью.
Совершенное спокойствие господствовало в природе; едва слышалось ее печальное дыхание; но вот опять тот же странный, неприятный шорох, как бы шаги восставшего мертвеца или шум платья, которое тащится по земле.
И вдруг высокая белая фигура показалась в открытом окне; там стояла женщина с роскошными формами, едва прикрытыми легкой, волнующейся тканью; лицо ее смотрело в сад, но в холодном свете луны она вся казалась прозрачною. На протянутой руке виднелся красноватый оттенок.
Собака встрепенулась, она, видимо, испугалась, прижалась к кровати и завизжала. Я схватил ружье и хотел выстрелить. И теперь не понимаю, отчего мне мелькнула такая мысль, верно, инстинктивно. Неприятная дрожь пробежала по всему телу.
Курок щелкнул.
В эту минуту белое видение обратилось лицом ко мне, и я узнал хозяйку дома. Она была бледнее, чем вчера: распущенные черные волосы спадали на ее ночное одеяние; она светилась, как месячный круг, и только теперь увидел я, что глаза ее были плотно сомкнуты. Сильный ужас овладел мною. С сомкнутыми глазами осмотрела она комнату, взглянула на меня и как будто пришла в недоумение.
Я хотел встать, но она остановила меня знаком, приложила палец к губам, еще раз оглянулась в сад, потом спустилась в комнату и, не глядя на меня, неслышно, но твердым шагом прошлась по ней с печально поникшей головой. После того она опустилась на колени и, прислонив голову к твердому деревянному задку кровати, тихо заплакала у моих ног.
Женские слезы никогда особенно не трогали меня, но она как-то особенно горько плакала, как будто из груди, словно животное, лишенное способности высказаться, так что я был поражен ее слезами и с участием нагнулся к ней.
– Он умер, я это знаю, – тихо начала она голосом, который так и пронизывал душу, – они похоронили его за церковной оградой как самоубийцу, и мне так хотелось бы сходить к нему. – Она приподняла голову, опустила ее на свою руку и глубоко вздохнула. – Кладбище так далеко, далеко, – повторила она сухим, сдавленным тоном. – Я никогда не дойду туда. Но все равно, я сюда пришла к нему же.
При этих словах она встала и ощупью обошла возле пустых стен, как будто боясь, что ноги изменят ей. Вдруг она повернулась ко мне, долго и внимательно рассматривала меня и покачала головой.
– Его нет, – коротко и твердо проговорила она, – он умер.
Тут все тело ее задрожало и зубы застучали. Вдруг с глухим стоном бросилась она на пол, лицом к земле, и громко зарыдала, запустив руки в свои чудные волосы. Постепенно рыдания ее утихли, наконец она замолкла и перестала шевелиться.
Я уже решился приподнять ее, но в эту минуту она встала сама. Замечательная кротость выразилась на ее лице, и удивительная улыбка освещала его изнутри. Вставая, она как будто торжественно возносилась в воздух, и казалось, что ноги ее не касались пола. Неслышно поплыла она по комнате, потом остановилась, тихая, спокойная, лицом к луне, лучи которой обдавали ее светом, и неожиданно заговорила со мной.
– Что подумает Леопольд об Ольге? – с грустною кротостью сказала она.
Она говорила как о себе, так и обо мне в третьем лице и обоих называла по имени. Сердце мое замолкло, и я молча глядел на нее. Мне стало ясно, что я вижу перед собой женщину-лунатика, или, как выражаются наши крестьяне, больную луной. Машинально я все еще держал в руке свое ружье. Она подошла ко мне и протянула руку, чтоб взять его у меня. В испуге я отбросился назад. Почти шутливая улыбка скользнула по ее устам.
– Леопольд может быть спокоен, – сказала она, – он может отдать свое ружье Ольге, ведь она видит лучше его.
Но когда я не решился подать ей ружье, а отвел его к стене, она сдвинула брови и с сердцем вырвала его у меня, как человек, который сердится за недостаток доверия к нему и хочет доказать, что ошибаются на его счет. С эластичным движением отошла она от меня и взяла ружье так, как его держат охотники.
– Ну, в чем же тут опасность? – сказала она и, осторожно спустив курок, поставила ружье в угол.
Я свободно вздохнул.
– Леопольд не смеет подумать что-либо дурное об Ольге, я даже прошу его о том, – вскричала она, и слезы уже выступили под ее ресницами; она опустилась на колени и протянула ко мне свои руки. – Он никому не смеет пересказать то, что услышит, – тихо и таинственно продолжала она, – даже самой Ольге, иначе она лишит себя жизни от стыда.
– Никому не скажу, – ответил я. Голос мой дрожал.
– Никому, – торжественно повторила она.
Глубоко взволнованный, я нагнулся к ней и хотел приподнять ее. Она покачала своей прекрасной головой и медленно склонила ее на грудь.
– Теперь он должен все узнать, все, – тихо проговорила она.
– Нет, – вскричал я, – не рассказывай ничего, если это может огорчить тебя. Мне не надо твоей тайны.
– Он ошибся бы тогда в Ольге, он и теперь сомневается в ней, – печально возразила она. – Она непременно должна рассказать ему все. Ольга не легкомысленная женщина, нет, она только страшно несчастлива. Но он прежде поклянется ей, что будет молчать. Поклянется ли он? – Она спрашивала, не глядя на меня.
– Да, – отвечал я.
Вдруг моя собака подползла к ней, обнюхала ее, охрипло залаяла и оскалила зубы. Ольга нагнулась к ней, чтоб поласкать ее, но собака задрожала и боязливо спряталась под кровать.
– Я должна, должна все рассказать ему, – вздыхая, проговорила она, – иначе это не может кончиться хорошо. Я не хочу, чтоб Леопольд дурно думал об Ольге, ведь она такая жалкая.
Она доползла до меня на коленях, оперла голову на столбик кровати и с рабским смирением сложила руки на груди.
– Я знаю, что он поймет Ольгу, и оттого мне и хочется все рассказать ему.
Я чувствовал легкую дрожь.
– Он может быть спокоен, – доверчиво прошептала она, – не будет речи о преступлении. Ольга добровольно никому не нанесла вреда. История ее просто грустная, и более ничего. Леопольд не смеет плакать.
Я прислонился к стене и глядел на нее, глаза мои горели, в горле пересохло.
– Я охотно буду рассказывать ему. Он знает натуру женщин…
Я невольно кивнул ей.
– Ольга не знает за собой другого греха, кроме того, что она женщина и воспитана так, как воспитывают женщин, для наслаждения, а не для труда… Женщина совершенно особенное существо, – продолжала она, слова так и текли из ее уст, – она не оторвалась от природы и настолько лучше, насколько и хуже мужчины. Я говорю – лучше и хуже, как это понимают люди.
Она улыбнулась.
– По своей природе, каждый думает о себе одном, и таким образом, и женщина в любви прежде всего помышляет о своей пользе и о своем тщеславии. Надо же ей жить, а она может жить без труда, служа средством наслаждения для мужчины, и в этом заключается вся ее сила и все ее несчастье. Не правда ли? Любовь есть роскошь, которую женщина может доставить мужчине, для нее же это насущный хлеб. Но тот, кто вначале влачит жалкую жизнь, со временем требует от нее большего. В нем пробуждается желание как можно больше возвысить над другими это составное я, которым он так гордится. Как у мужчины, так и у женщины тщеславие одинаково, но женщине стоит только показаться, как уже рабы и поклонники у ног ее. Ей только нужно быть прекрасной, и тогда ей незачем учиться, незачем трудиться. И однако, настает пора, когда она ясно постигает, что такое мужчина и что значит любовь мужчины, и тогда, в свою очередь, ею овладевает необъяснимая жажда любить и быть любимой – тогда, когда это уже невозможно. Таким образом, судьба ее обрушивается над нею. Это несчастие без нужды, без возвышения, без спасения! Ольга была бы хорошей женой, у нее светлая голова и честное сердце, но… Надо воспитывать женщину так, как мужчину, тогда она будет подругой мужа. Леопольд сомневается?
– Нам нехорошо удаляться от природы, – ответил я, высказывая то, что у меня было на душе. – Женщина должна научиться быть хорошей матерью. Все остальное мечта, обман или…
– С течением времени мужчина изменился, – кротко заговорила она, – он далеко ушел от животного, и нынешний мужчина, который размышляет, обдумывает и изобретает, занимается искусствами и науками, требует другой жены, чем тот, который несколько тысячелетий тому назад собирал жатву, не сеявши, и душил зверей и птиц, как волк. Но я хочу рассказать ему свою историю. Я все расскажу ему, расскажу, как все это случилось. Я так ясно вижу перед собой прошедшее; все обстоятельства стали совершенно прозрачны, и я свободно читаю в сердце каждого человека; вижу и Ольгу, точно постороннюю, и не чувствую к ней ни любви, ни ненависти.
Она грустно улыбнулась.
– Я вижу ее ребенком. Она была красивая маленькая девочка с круглыми загоревшими ручками, темными кудрями и вопрошающими глазами. Старый дворник Иван, от которого всегда несло вином и у которого постоянно были красные глаза, как бы от слез, никогда не проходил мимо нее, не вязв ее на руки и не потрепав ласково ее щеки.
Однажды она стояла на балконе, а в гостиной возле матери сидел молодой сосед, которого дамы охотно принимали у себя. Окна были отворены, и она слышала, что он говорил: да, это поистине маленькая Венера, вы можете гордиться такой дочкой; какая женщина выйдет из нее!
Ольга поняла, что речь шла о ней, она вся вспыхнула и убежала в сад. Тут она спокойно гуляла между цветами, нарвала розанов, левкоев и гвоздик, прикрепила их к своим волосам и потом внимательно и гордо стала рассматривать себя в пруду. Рядом стояла богиня любви из белого камня; она посмотрела на нее и подумала про себя: «Когда я вырасту, то буду так же прекрасна, как и ты».
В зимние вечера, в сумерки, старая няня Каетановна садилась в большое зеленое кресло, в котором умер дедушка и которое с тех пор внушало детям уважение, смешанное со страхом, и рассказывала им сказки. Чем темнее становилось и чем более стушевывалось ласковое и цветущее лицо Каетановны, тем ближе теснились к ней дети, тем тише шептались они между собой. Обыкновенно Ольга клала свою голову на колени к няне, закрывала глаза – и ей представлялось, что все, что та рассказывает, происходит в действительности. Она всегда воображала себя прекрасной царевной, что плыла по черному морю или неслась к небу на крылатом коне, а раз, слушая похождения Иванушки-дурачка, который спас царскую дочь, она пришла в негодование и вскричала, быстро подняв свою головку: «Я не царская дочь, Каетановна».
Летом же, когда дети небогатых шляхтичей играли под тополями и Ольга прибегала к ним, то они начинали играть в свадьбу. Один из мальчиков представлял священника. Ольга надевала венок из дубовых листьев и исполняла роль невесты. Но она всегда говорила своему жениху: «Жених мой должен быть по крайней мере графом, я слишком красива для шляхтича».
Она выросла высокая и стройная; одно время немного кашляла, немного горбилась. Какая тяжкая забота для матери! «Ольга, – не раз говорила она, – ты будешь кривая, не найдешь себе мужа, и придется тебе жить работой, как горбатой Целестине».
Когда соседки приезжали в гости к матери и сидели за чайным столом, Ольга всем угождала и сама приносила закуску и сухари. Она еще ходила тогда в панталончиках, обшитых тонким кружевом, и толстые косы спускались по ее спине. Как скоро дамы заговаривали о своих дочерях и о других девицах, об их будущности, то только и было речи, что об их пристройстве, то есть замужестве, точь-в-точь как мужчины говорят об определении на службу.
Дочь местного священника воспитывалась в столице и готовилась в гувернантки. Это естественно, говорили дамы, бедная девушка так некрасива, у нее даже нет и передних зубов, ей ничего другого не остается.
Как-то летом она приехала погостить к своим родителям, и тогда все удивились ее познаниям в географии, истории, естественных науках и иностранных языках. Но Ольга училась только танцам, верховой езде, пению, игре на фортепиано, рисованию, вышиванию и французскому языку – всему, что может доставить удовольствие мужу, но никак не даст куска хлеба. К этому еще присоединялись добрые советы матери. «Не раскидывай глазами, – говорила она Ольге, – когда с тобой говорит мужчина; ответь ему вежливо и коротко и скорее оборви разговор. Чем больше ты будешь дорожить собою, тем выше станут ценить тебя».
Не так ли говорят о любом товаре? Постоянно ей твердили, что она самая красивая девушка во всем околотке, и, когда родители повезли ее на первый бал, все в один голос назвали ее красавицей. Всякий раз, как брали ее в гости или в воскресенье к обедне, ее наряжали как только могли, так же старательно, как переплетают ленточками гриву у лошадей, которых ведут на ярмарку. Никогда не считала мать денег, когда надо было нарядить свою прекрасную дочь.
Когда Ольга входила в общество, она замечала, как все шептались; она видела блестящие глаза молодых людей, слушала речи, переполненные любезностями, и мало-помалу твердая ледяная кора покрывала ее теплое молодое сердце.
Школьный учитель обучал Ольгу каллиграфии, арифметике, грамматике и заставлял ее читать вслух. Это сделали по необходимости, так как она еще не знала орфографии, когда получила первое любовное письмо, и никогда не научилась ей. За эти занятия ему отвели помещение в маленьком домике, который стоял в саду, и посылали кушанье со стола. Звали его Тубалом.
Я сейчас вижу его. Это был застенчивый молодой человек с большими круглыми и близорукими глазами и необыкновенно длинными руками, в широком красном жилете, который он купил у камердинера какого-то графа. Но под красным жилетом билось благородное человеческое сердце, исполненное любви и доброты. Во всякое время был он готов пожертвовать жизнью, хотя бы для того, чтоб вытащить из воды котенка.
Когда Ольга входила в его маленький домик, она часто заставала его за починкой старого белья или сапог, и в таких случаях он в смущении кидался искать чего-то в комнате и бросал те предметы в угол. Только тогда краска выступала на его лице; в другое же время он был очень бледен, даже зеленоват и весь в веснушках. Но как скоро Ольга садилась за его стол, он делался другим человеком, брал в руки большую линейку и держал ее так же важно, как кавалерист держит саблю, сидя на коне; голос его становился твердым, а в глазах горело серьезное и спокойное пламя, которое было по душе Ольге, – она сама не знала отчего. А когда она нагибалась над своей тетрадкой, то она чувствовала, что глаза его нежно покоятся на ней.
Иногда, в сумерки, он вытаскивал из-под подушки старую, засаленную тетрадь и читал Ольге стихи. Они со вкусом и знанием были выбраны им из лучших поэтов, и во время чтения какой-то луч одушевления и красоты оживлял его иссохшее лицо и голос его проникал в ее сердце.
В день рождения Ольги родители ее пригласили его к обеду. Вечером ожидали несколько соседних семейств и рассчитывали потанцевать. После полудня Ольга сошла в сад, чтоб нарвать цветов и украсить обеденный стол хорошим букетом.
Вдруг перед ней очутился Тубал в белых панталонах, белом жилете, белом галстуке и прозрачном черном фраке. Его жидкие темные волосы были гладко зачесаны, и так и несло от него мускусом; он пробормотал стихи и, дрожа всем телом, подал Ольге небольшой пакет, который он трусливо вынул с груди.
Ольга не решилась взглянуть на него, она смутилась, поблагодарила его и побежала домой, где бросилась на шею к матери и вскричала с улыбкой удовольствия: «Тубал поздравил меня и что-то подарил; бедный, добрый Тубал!» – «Что же такое?» – спросила мать и сдвинула брови. Ольга почти испугалась. «Я надеюсь – конфеты или что-нибудь в этом роде. Что же иначе?» – сказала Ольга и боязливо глядела на маленький пакет.
Мать взяла его из ее рук, развернула и увидела две пары перчаток. «Перчатки!» – вскричала она. «Действительно перчатки», – тихо повторила Ольга; кровь бросилась ей в лицо. «Отошли их ему назад, – приказала мать, – и напиши ему…» – «Написать ему?» – ответила Ольга и подняла свою гордую голову. «Ты права. Не пиши, но отошли ему сейчас его перчатки. Это просто невероятно. Какой осел! Что он воображает себе, не хочет ли он ухаживать за тобой, делать подарки и, наконец, объясниться. Он испортил мне весь день».
Ольга запечатала перчатки и отослала их Тубалу. Он не пришел к обеду, извинился нездоровьем, и действительно он был болен; уже несколько лет, как он страдал грудью.
В доме весело чокались бокалами, и Ольга, как вакханка, летала по залу, пока он лежал на своем соломенном мешке и задыхался от кашля. По временам, когда он погружался в глубокую думу и тихо плакал, отважная мышь подбегала к его кровати и он кормил ее крохами, валявшимися на его столе.
Прекрасная женщина, лежавшая передо мной на полу, зашевелилась, не пробуждаясь от сна; грудь ее заволновалась.
– Я не могу по порядку рассказать Леопольду все, что было, – продолжала она, – я вижу слишком много зараз, картины беспрестанно сменяются, они проносятся так же быстро перед моими глазами, как тучи во время бури. Я вижу все, как было, каждую тень, каждый свет и цвет, слышу каждый звук.
Странствующая труппа актеров, по дороге из Молдавии в Польшу, остановилась в Коломее, чтоб дать несколько представлений. Весть эта быстро разнеслась по всей окрестности, и в следующее воскресенье, на которое был назначен первый спектакль, почти все помещики приказали заложить своих малорослых лошадей в брички и повезли в театр своих жен и дочерей. Сцена была устроена в большой, но несколько низкой зале гостиницы, так что некоторые актеры задевали за облака своими высокими султанами. Но при всем том было очень весело. Давали трагедию «Варвара Радзивиллова». До начала представления молодые кавалеры стояли сбоку и окружали одного помещика средних лет, который несколько небрежно сидел на окне и болтал ногами. «Ну, где же ваша прославленная красавица?» – спросил он, крутя свои усы. Некоторые из его собеседников встали на цыпочки и стали глядеть на дверь. Наконец в зал вошла Ольга. «Вероятно, это она, – сказал помещик после нескольких минут, – иначе быть не может. Какое чудное создание!»