Странствующая труппа актеров, по дороге из Молдавии в Польшу, остановилась в Коломее, чтоб дать несколько представлений. Весть эта быстро разнеслась по всей окрестности, и в следующее воскресенье, на которое был назначен первый спектакль, почти все помещики приказали заложить своих малорослых лошадей в брички и повезли в театр своих жен и дочерей. Сцена была устроена в большой, но несколько низкой зале гостиницы, так что некоторые актеры задевали за облака своими высокими султанами. Но при всем том было очень весело. Давали трагедию «Варвара Радзивиллова». До начала представления молодые кавалеры стояли сбоку и окружали одного помещика средних лет, который несколько небрежно сидел на окне и болтал ногами. «Ну, где же ваша прославленная красавица?» – спросил он, крутя свои усы. Некоторые из его собеседников встали на цыпочки и стали глядеть на дверь. Наконец в зал вошла Ольга. «Вероятно, это она, – сказал помещик после нескольких минут, – иначе быть не может. Какое чудное создание!»
Затем он подошел к родителям Ольги и представился им. Имя его было известно во всем околотке, и потому его приняли отлично. Мать приветливо улыбалась, отвечая ему, и Ольга с вниманием слушала, что он говорит.
В первый момент его самоуверенность удивила ее, но ей никак не приходило в голову, чтоб она могла полюбить его и чтоб он мог сделаться ее мужем; и все-таки это случилось не далее как через пять недель. В сущности, он вовсе ей не нравился, но он внушал ей какое-то уважение, а это гораздо более в глазах женщины.
Мишель учился, много путешествовал и с каким-то юмором возвращался в свое имение и в деревенскую обстановку. Он бесцеремонно отзывался об актерах, о пьесе, о всем остальном; он был в состоянии улыбаться во время самых трогательных сцен, и, видя, что Ольга плачет, он только заметил: «Меня радует, что вы не нарумянены, посмотрите на кровавые слезы наших дам». (Действительно, посреди всеобщего умиления румяны дам стекали с лица; это было жалкое, смешное зрелище.)
Губки Ольги лукаво приподнялись над ее ослепительными зубами.
– После театра, – продолжала она, – он проводил дам до кареты и попросил позволения посетить их. Он вскоре приехал и потом все чаще и чаще стал ездить в дом. У матери всегда были наготове бесчисленные извинения: то приходилось ей взглянуть на спаржу, то убрать кладовую, так что Ольга постоянно оставалась с ним наедине.
Мишель говорил тогда о чужих краях, о Германии, Италии и Франции. Он бывал в Берлине, Венеции, Флоренции и Париже, восходил на Везувий и плавал по морю. Много рассказывал он об успехах других наций, не унижая способностей и стремлений своей собственной. Благотворная ясность и теплота замечались во всем, что он говорил. Предупредительность его не знала границ.
Другие женщины находили, что он невежлив, но если Ольга роняла свой клубок, то он как молния бросался поднимать его, а раз, когда он стал перед ней на колени и надел ей теплые сапожки, то от удовольствия кровь бросилась ей в лицо. Много толков ходило на его счет. Называли его жестоким, строгим и гордым человеком, но его острый ум, большая начитанность, многосторонние познания и хорошие средства приобрели ему необыкновенный почет во всем околотке.
Знали, что он ведет свое хозяйство по новой системе, что у него нет долгов, и считали его лучшей партией. Чем боязливее смотрели на него другие дамы, тем приятнее было Ольге видеть, как этот сильный и деятельный человек день и ночь был занят ею, как он страдал через нее. Она вполне удовлетворила все свое тщеславие и всю свою жестокость. Но только тогда, когда она увидела, что слезы выступили из его глаз, подала она ему руку и сказала: «Я позволяю вам поцеловать ее».
На дворе была злая собака, которая кусалась и всегда заигрывала с Ольгой, а потом приходила в ярость и рвала ее платье. Она отталкивала от себя эту собаку и всякий раз била ее, пока наконец сама не полюбила ее. Так было и с ее мужем. Она так долго мучила его, что наконец сама бросилась к нему на шею, и первый поцелуй любви задрожал на ее устах.
На следующий день Мишель подъехал к нашему дому на четверке лошадей и в черном фраке; он был бледен. Через несколько минут все было кончено, и Ольга стала его невестой. Она думала, что все сделалось, как и следовало; она блистательно пристраивалась, ей завидовали.
Однажды вечером она сидела с Мишелем у открытого окна и, слушая, как он рассуждал о будущности славянского племени, шила какой-то предмет для своего приданого. Вдруг перед ними очутился Тубал, бледный, как привидение; глаза его выступали из своих орбит, а кровь так и лилась из его горла. Он задыхался. «Соли! Соли!» – проговорил он наконец и более ничего сказать не мог.
Ольга проворно отперла аптечку и подала ему соли. Мишель выпрыгнул из окна на помощь учителю. Тубал с жадностью и трудом глотал соль. Мишель подтащил его к ближайшей скамейке; Ольга принесла воды; мало-помалу кровотечение прекратилось. Тубал лежал с закрытыми глазами, как покойник. «Прикажите уложить его в постель, – сказал Мишель, – тут нужен доктор».
Он сам вскочил на лошадь и поскакал в ближайший город. Ночью он вернулся с доктором. Тубала отнесли в его маленький домик в саду, и он вскоре умер. Перед смертью он пожелал видеть Ольгу. Он уже не мог говорить, когда Ольга пришла; одни губы его шевелились, и грудь изредка хрипела. Садовник, ходивший за ним во время болезни, сидел на крыльце и с некоторым удовлетворением рассматривал белые панталоны, обдумывая, придутся ли они на покойника.
Кроме Ольги, не было никого; она еще раз оглянулась вокруг, потом нагнулась к нему и поцеловала его в лоб, на котором уже выступил предсмертный холодный пот. Глаза его засветились, руки вытянулись, и блаженная улыбка показалась на его истощенном лице. Он умер с этой улыбкой.
Под подушкой его нашли желтую тетрадь со стихами и две пары дамских перчаток в изорванной бумаге. Ольга взяла к себе то и другое. Перчатки у нее целы; она надевала одну пару в день своей свадьбы. Тубала похоронили, пожалели и забыли. Земля не тяготила его.
Вскоре после того Ольга покинула родительский дом и стала женой Мишеля, который с гордостью привез ее сюда на четверке лошадей. Некоторое время Ольга была довольно счастлива. По крайней мере, все думали так, и она сама это думала. Как и все женщины, она воображала себе, что свет только и устроен для ее удовольствия; для нее и хороший стол, прекрасные платья, лошади и экипажи; она спокойно может лежать на оттоманке, курить и читать романы. «Мужья? Ведь они для того и тут, – думала она про себя, – чтобы заботиться о наших радостях, помогать нам приятно проводить время и вдобавок восхищаться нашей красотой и на коленях молиться на нас».
Так приблизительно день за днем текла ее жизнь; родились у нее и дети, которые много занимали ее, и в течение нескольких лет она считала себя счастливой. Она ведь не знала другого счастья; сердце ее было спокойно и мертво. Только иногда – но это редко случалось, – когда она предавалась поэзии, что-то шевелилось в ее душе, ее начинало мучить какое-то неясное желание, неопределенная жажда чего-то; непонятная ей тревога волновала ее кровь, и лихорадочный жар чувствовался даже в оконечностях ее пальцев. И все-таки все бы осталось по-прежнему, если б муж ее понял, что необходимо время от времени давать новую пищу ее тщеславию. Он этому не верил.
Она лукаво засмеялась и обратилась ко мне; веки ее задвигались, голос походил на голос доверчивого ребенка, и, несмотря на ее сомкнутые глаза, мне показалось, что она проницательно смотрит на меня, так что я невольно опустил глаза.
Ольга встала, медленно прошлась, как будто не касаясь пола, остановилась у открытого окна и обратилась лицом к луне. Тут она грациозно откинула голову, руки ее опустились; мягкий свет, благоухание, вся ночная гармония носились вокруг нее; легкий порыв ветра раздул ее волосы и остановился на белой легкой ткани, покрывавшей ее стан.
– Мне хотелось бы улететь, – сказала она после некоторого молчания таким тоном, как будто стыдилась своего страстного желания. – Улетал ли он?
– Я?
Она засмеялась, как дитя:
– Во сне, не иначе?
– Конечно, во сне.
– Итак, он испытал блаженное ощущение – летать в спокойном прозрачном воздухе; над нами несутся облака, внизу море и земля тонут в приятном сумраке. Мне хотелось бы улететь!
Она простерла свои руки, и широкие белые кружевные рукава ее заколыхались над ее плечами, как светлые крылья серафима.
В эту минуту самое невозможное показалось мне возможным. Я перестал размышлять.
– Отчего же ты не летишь? – спросил я ее.
– Я могла бы улететь, – с невыразимой тоской ответила она, – но Ольга не пускает меня.
Мне стало страшно.
– Вот по ту сторону леса, – вдруг живо вскричала Ольга, – пробирается по тропинке крестьянин и хочет расставить силки для черных дроздов, которых Ольга так любит. Он не слышит?
– Нет.
– Это слишком далеко, но это так.
– Будешь ли ты продолжать свой рассказ? – спросил я ее после некоторого молчания.
– Да. Мне приятно рассказывать ему. На душе становится легче. Я так хорошо читаю в его сердце, губы мои так и шевелятся и сами передают ему то, что видит душа.
– Как можешь ты, – спросил я, – рассказывать так связно и так обстоятельно и сообщать с таким вниманием мельчайшие подробности, каждое слово, каждый звук голоса, каждое движение и вместе с тем оставаться такой равнодушной, как будто и нет речи о тебе?
Ольга покачала головой. Улыбка пробежал по ее лицу.
– Ведь, в самом деле, тут не обо мне идет речь, – простодушно ответила она, – а об Ольге. Я вижу ее так же, как и других людей, и вижу все, о чем говорю, так, как будто оно происходит в эту минуту. Она не может понять меня. Пространство и время для меня не существуют; в моих глазах прошедшее и будущее то же, что и настоящее, и все разом представляется мне. Когда я смотрю на Ольгу, утопающую в подушках своей оттоманки с французским романом в руках, то я в то же время вижу, как кунья опушка ее кофточки приподнимается от ее дыхания, как золотисто-зеленая муха летает около ее головы, замечаю и паука, который с потолка подкарауливает муху.
Ольга прислонилась к простенку у окна и заложила руки за затылок.
– Рассказывать ли далее?
– Прошу тебя.
– То, что я вижу теперь, так грустно. Ольга перестала чувствовать себя счастливой. Муж любит ее и оберегает свое счастье с безграничным недоверием; он хочет, чтоб жена его всецело принадлежала ему, ему одному. Он удалил из дома всех своих прежних друзей и знакомых; он не терпит чужих юбок в своем доме – это его выражение, – он ненавидит многословные толки о людях и вещах, книгах и политике с теми, понятия которых не согласны с его образом мыслей. Он только и живет что для жены и детей; сам учит детей и играет с ними.
Но его молодой жене становится скучно в мрачном доме, окруженном темными тополями. Шип засел в ее гордом и тщеславном сердце, и она сама еще глубже вонзает его; ежедневно рана ее становится опаснее. Ее называли лучшей танцоркой, и это льстило ей, но теперь, когда ей напоминают об этом, ей становится грустно и больно. С кем ей танцевать? Иногда она возьмет на руки своего младшего ребенка, кружится с ним по комнате, поет – и вдруг слезы брызнут из ее глаз.
Она срисовывает с натуры, соображает и набрасывает сцены из книг, которые читала со своим мужем. Он внимательно рассматривает ее рисунки и потом только и скажет: «Это хорошо, я нарисовал бы не лучше тебя». И чем справедливее его замечания, тем обиднее они кажутся ей. Она сядет за фортепиано, играет Моцарта, Бетховена и Мендельсона – для кого? Она поет песни Шуберта, его прелестную серенаду, – кто восхищается ею? Разве иногда крестьянин остановится под ее окном, возвращаясь с жатвы, или муж сидит и курит на диване, придя с поля усталый.
Она прекрасна и замужем еще более похорошела. Лицо ее стало оживленнее, осмысленнее, характеристичнее и гармоничнее; формы ее поистине стали царские – для кого? Одно зеркало говорит ей это, более никто. Мужу это никогда и в голову не приходит. Разве ей не довольно его любви, преданности и почитания?
Она со вкусом одевается – для кого? Для крестьянки, которая приносит ей грибы, для егеря, который вслед за барином таскает застреленных уток, для кормилицы и няньки? Для своего мужа? – Он находит это совершенно естественным. Он ведь дал за нее высокую цену; не купит ли он ее ценою всего своего состояния и свободы?
Он хочет, чтоб жена его всегда была прекрасна, и он любит приятную обстановку во всем, что принадлежит ему. Она обязана быть прекрасной; какая тут заслуга, если она умеет возвысить свои прелести уменьем одеваться? Она благородно держится в седле, храбро перескакивает через рвы и заборы – кто удивляется ей? Наверно, не муж; он стал бы презирать ее, если бы она была труслива; напротив того, он напоминает ей о детях. Она испытывает то же, что актер, которому приходится играть в пустой зале, и наконец от ярости зубы ее стучат и слезы ее смачивают подушки в бессонные ночи.
Раз муж ее замечает, что она не в духе и что лоб ее никак не сглаживается.
– Ты что-то грустишь, – говорит он ей через несколько дней, – я придумал тебе новое развлечение, которое может доставить тебе удовольствие, – и, улыбаясь, подает ей красивое ружье, только что выписанное им из города. – Выучись стрелять и ходи со мной на охоту. Как нравится тебе эта мысль?
В эту минуту все было забыто. Ольга в восторге кинулась ему на шею и поцеловала его жесткие щеки.
– Я сейчас же хочу начать учиться, – вскричала она, – нынче же!
– Хоть нынче, если ты прикажешь.
Мишель был всегда очень любезен.
– Перед обедом, если можно, – просила Ольга.
– С удовольствием, только оденься.
– Нет, сейчас, сейчас, – боязливо сказала она, – но теперь тебе некогда.
– У меня всегда есть время для тебя, – ответил муж, целуя ее в лоб.
Ольга заколола булавкой белый пеньюар на своей волнующейся груди и сбежала с балкона, взяв его под руку. Было теплое июньское утро; сухой воздух был пропитан бальзамическим ароматом сена; земля плавала в теплом золотом солнечном свете, и только изредка пробегала по ней тень легких белых облаков. На дороге, которая проходила мимо дома, купалась в пыли целая стая веселых воробьев.
Мишель осмотрел маленькое ружье, зарядил его, прицелился и потом вложил его в руку Ольги, приложил к ее щеке и нежно прижал ее палец к курку. Ольга прицелилась в яблоко, выглядывавшее между густыми зелеными листьями, потом в ласточку, которая порхала по земле.
– Ты поняла, как надо прицеливаться, – сказал ее муж, – теперь научись заряжать ружье.
Ольга с вниманием следила за патроном и зарядом.
– Теперь насади капсюль. Осторожно! Подними курок… Хорошо. Прицелься в то яблоко.
Ольга приложила ружье к щеке.
– Выше.
Раздался выстрел. Листья полетели.
– Теперь сама заряди. В другой раз выстрелишь удачнее.
Ольга схватила маленький патрон, всыпала порох в ствол, крепко придавила пробку, мелкую дробь и капсюль.
– Видишь ли ты воробьев на дороге? – спросил Мишель, который в это время все высматривал кругом.
– Да.
– Ну, так попытай свое счастье.
Ольга не задумываясь прицелилась в воробьев. Маленькие крикуны, растопырив крылышки, беспечно плавали в мягком, белом и теплом песке, ныряли в него и с шумом опять приподнимали свои запыленные головки, порхали, ссорились, катались и шаловливо, без всякого порядка, трещали между собой. Ствол блеснул. Крик более двадцати маленьких гортаней огласил воздух, густая стая шумно поднялась с дороги, полетела к живой изгороди и тяжело опустилась на нее, так что ветви ее погнулись. Ольга заликовала и бросилась на дорогу. Пять маленьких подстреленных негодяев лежали на месте, кровь их смешивалась с пылью, один из них еще барахтался, кружился, как волчок, и потом издох возле своих товарищей. Ольга быстро схватила их в свой пеньюар и побежала назад.
– Я застрелила пять воробьев, пять! – с детской радостью вскричала она. – Вот они!
Она вспорхнула на балкон, положила их на перила, одного возле другого, так, как кладут на поле брани тела павших солдат перед тем, как их хоронят, и с истинным удовлетворением смотрела на них.
– Пять, одним выстрелом, – все еще повторяла она, – это был удачный выстрел.
Мишель снова стал заряжать ружье. В этот промежуток времени Ольга притихла. Оперев свою голову на руку, она пристально смотрела на убитых птичек, и вдруг большие светлые слезы покатились по ее щекам.
– Что с тобой, – спросил ее муж, – ты никак плачешь?
Ольга зарыдала.
– Бедные создания, – вздохнула она, – как печально они лежат здесь; перья их слепились от крови, глаза помутились, они еще не остыли; какой вред сделали они нам? Наверно, у них остались в гнезде птенцы, которые ждут их и теперь издохнут от голода, а я лишила их жизни, которой не могу возвратить им! И всему причиной наша проклятая жизнь, наше уединение! От скуки человек рад сделаться хищным зверем.
Муж ее засмеялся. В эту минуту смех его показался ей отвратительно-грубым.
– Ты не хочешь понять меня, – вскричала Ольга, – и мне приходится яснее объясниться с тобою. Все это давно накопилось на моей душе; это не может продолжаться долее, если ты не хочешь сделать меня своею жертвой. Ты всех прогнал из дома; ты запираешь меня; каждая крестьянка пользуется большей свободой. Я не в состоянии выносить такой жизни, я захвораю или сойду с ума.
Она судорожно зарыдала. Муж молчал; он выстрелил из ружья и потом спокойно взошел в комнату. Она последовала за ним и стала к окошку, скрестив руки на груди.
– Ты ни слова не отвечаешь, – сказала она после нескольких минут, – видно, я даже не стою и ответа.
– Я никогда не говорю, не взвесив своих слов, – возразил муж. – Обдумала ли ты сама то, что ты мне сказала?